- Эки деньжищи! - восхитилась мать. - За пять лет на всю жизнь можно скопить. И барахлишка, и машину, и дачку где-нито поближе к солнышку.
- Пять лучших молодых лет ради тряпок и машины? - вознегодовала Ася. - Дорога плата! Может, нам и жить-то осталось всего только эти вот пять лет. А мы их затискаем в балок, обуем в резиновые сапоги, посадим на консервы…
- Не в балке ведь жила, - вмешался Лев Иванович, устраиваясь с трубкой в глубоком мягком кресле. Закинул ногу на ногу. - И консервами, полагаю, могла не питаться. В НПУ и УРС есть, и все службы быта. Килограмм мяса для начальника управления - не проблема даже в Турмагане.
- Ах, папа. Плохо ты знаешь Гурия. Он - фанатик. "Как народ, так и я" - вот его кредо.
- Фанатик - это верно, - серьезно подтвердил Лев Иванович и вдруг негромко и весело рассмеялся, похлопывая себя ладошкой по трясущемуся пухлому животу. - А любовь-то, оказывается, посильней фанатизма. Среди вагончиков и землянок отгрохал особняк для любимой женщины - не дрогнул. На весь Союз прославился, и в приказе наверняка просклоняли, и по партийной линии чего-нибудь да подвесили, а он из особняка не попятился…
Ася нахмурилась, резко поворотилась к отцу, тот предостерегающе вскинул руку с дымящейся трубкой.
- Не сужу, дочка. Знаю: из-за любви. И еще знаю: святых ныне даже в синоде нет. Да и то сказать, смешно было бы, если б начальник нефтепромыслового управления, на ответственности коего не только новорожденный нефтяной Гаргантюа, но и десятки тысяч человеческих судеб, жевал сухари с консервами и ночевал в шалаше…
- Само собой, - приласкала взглядом мужа Дора Тимофеевна. И повторила: - Само собой! И ты не глупи, Ася. Гурий - мужик хоть и поперешный, но работящий. Все в дом. Обратно, сынишку без ума любит. И ты, чай, не обойдена ни лаской, ни вниманием. Разодета, ровно премьерша. Одних щеточек, расчесочек, кремов с духами в сундук не поместишь. Глянь в зеркало. Ни морщинок, ни складочек. Не старше двадцати. Грех на жизнь сетовать. А от добра добра не ищут. Поживи малость тут, поостынь, но глаз с Гурия ни-ни и повод из рук ни на минуточку, а чуть поослаб либо с виду пропал - сейчас же к нему. Не век, поди, там комары да грязюка будут.
- Максимум три-четыре года, - подтвердил Лев Иванович. - Сейчас туда и деньги, и машины, и стройматериалы прут со всей страны. Оглянуться не поспеешь, как там и дома многоэтажные, и гастрономы, и рестораны - все, как надо, и на самом высшем уровне. Нефть нам вот так нужна, - чиркнул мундштуком трубки где-то возле горла. - И с каждым годом нужней. Тут хочешь не хочешь, а строй, ублажай, заманивай. Одними рублями этого не сделать.
- Покличь-ка Тимурика, - сказала Асе мать. - Угощу вас клубникой с холодненьким молочком. Сама вчера насобирала.
- Чего это вы в выходной не на даче?
- Валентин Евгенич именинник сегодня. Нам хочешь не хочешь, а сама понимаешь. Мне еще в парикмахерскую да к массажистке. Отец, как ее… надумал сочинить…
- Оду, - подсказал укоризненно Лев Иванович.
- Ишь, образованные, - беззлобно огрызнулась мать. - Перекусим сейчас и всяк за свое. Подарок мы загодя купили. Дороговат, правда. Ну да посуху колеса не крутятся…
Вот так всегда прямолинейно и грубо формулировала мать жизненную суть происходящего. И не будь ее рядом, вряд ли отец поднялся бы до этих высот, а главное, закрепился на них. Мать для него была надсмотрщиком и погонялой, судьей и поводырем, жалельщиком и, наверное, всем остальным, чем должна быть женщина для мужчины. То ли свыкся отец, то ли и впрямь нужны ему были эти жесткие, неумолимые, жадные руки, которые оплели, опутали его, но не душили, не мешали вверх, зато вниз не пускали, и не давали расслабнуть, размагнититься.
От природы отец был мягок и добр. Он и сейчас не проедет мимо пешехода, не посадив его в машину. Охотно откликается на любой зов соседей о помощи. Любит собак и детей. Каждый пустующий закуток на даче засадил цветами. Иногда в нем вдруг словно прорвется что-то, и брызнет оттуда манящий задор и молодеческая удаль. И он запоет так душевно и выразительно, что многожды слышимая песня вдруг как бы повернется иной, неведомой прежде, прекрасной своей стороной. А как искристо и беззлобно шутит он, понимает и ценит чужую шутку. Иногда, разойдясь, под горячую руку он вдруг начнет ломать и ворочать наотмашь, без оглядки и, запрокинув голову, закусив удила, летит напрямки, нимало не заботясь, что́ там ждет его через десять скачков - пропасть или стена. Но тут-то его непременно перехватывает мать, по-первобытному зоркая и чуткая. Она сразу кидается наперерез отцу. Один без другого они были бы ничто…
Вот так, совершенно неожиданно, Ася отыскала ответ на казавшийся безответным вопрос. "Неужели такой и должна быть вторая половина? Противовес, а не единство…"
От раздумий Асю отвлек Тимур. Мальчик поперхнулся, закашлялся. Она стерла с подбородка сына ягодный сок, поднялась.
- Мы пойдем.
- Чего заторопилась? Посиди, - просительно и как-то тоскливо проговорил Лев Иванович. - Расскажи еще чего-нибудь. Это впрямь интересно. Я не видывал подобного. Только по книгам да в кино. Скинуть бы десятка два, ей-богу, рванул бы на сибирскую нефть. Продубился, подусох на морозе, с потом выгнал всю дрянь из тела и души. Своими руками раскромсал, разворотил, вздыбил. И на месте топи таежной поднял город и промысел, протянул трубы, дороги, провода. Связал с миром, включил в оборот - крутись! Набирай темпы! Гони земную кровушку людям…
Все явственней проступала боль в его голосе, и тот тоньшел, как звук натягиваемой струны, и все напрягался, напрягался - вот-вот лопнет. И если б в этот миг мать посмела оборвать его, отец либо заплакал, либо ударил ее - в этом Ася не сомневалась. Но мать молчала до тех пор, пока отец не задохнулся. Вгляделась в пылающее лицо мужа, и в ней что-то дрогнуло, и необычным, певучим, нежным голосом она сказала негромко:
- Полно, Лева, по молодости тосковать. Ты у меня и сейчас орел, иному молодому два очка вперед дашь…
В ее словах не слышалось фальши, похоже, она верила сказанному и гордилась мужем.
"Попробуй разбери". Ася чмокнула обоих "одуванчиков" и ушла, унося в себе все ту же неразрешимую загадку.
2
Гурий написал первым. Гневался и страдал, угрожал и молил. Каждая строка сочилась болью и любовью. Потом он прислал перевод, сразу пятьсот рублей. На переводном бланке четыре слова: "Жду. Люблю. Целую. Гурий". И она любила. И она ждала. Целовала его, ласкала во сне, млея от желанной близости с возлюбленным, торопя тот сладостный миг, и, когда каждой клеточкой своего существа чувствовала его приближение и, отрешенно вздохнув, вся распахивалась, непременно наступало пробуждение. Неудовлетворенная, разбитая, злая, она долго не могла заснуть после, думая все об одном - как дальше?
Впервые судьба загнала ее в тупик, впервые Ася не знала, чего хочет и добивается. Воротиться в болота Турмагана? Всунуть себя в ватник и резиновые бахилы? Стоило добиваться, покорять, завоевывать, чтобы утопить свою молодость в комариной глухомани? Вытащить оттуда Гурия не удастся. Разойтись? А сын? Да и мужа, который бы так же беззаветно и пылко любил, неизвестно, найдешь ли еще. И восьмисотрублевый минимум на дороге не валяется. Был бы Гурий нелюбим, неприятен, несносен - все решалось бы проще, а теперь…
Она долго думала над первой фразой ответного письма, а едва вывела "Милый Гурий", как разом вылетело из головы все, о чем только что думала, и рука сама замельтешила над листом, засевая его густыми частыми рядками букв.
"Прости меня. Не предала. Не отреклась. Просто невмоготу стало. Все опротивело. И грохот машин. И грязь. И косые взгляды рабочего класса. И эти препротивные мерзкие комары. Господи, ну почему я не такая, как большинство? Хочу покоя, музыки, любви. Нет, не по наследству или нечистыми путями. Не боюсь работы, хочу трудиться. Ну, Гурий, милый мой, единственный, придумай что-нибудь такое, чтоб мы были вместе и подальше от противных болот, от вокзального неуюта, от сумасшедшей работы на износ… Ты - умница, у тебя министерская голова. Придумай, миленький… Я вернусь. Может быть, скоро. Отойду, отдышусь и снова нырну в твой распроклятый Турмаган. Зимой там, наверное, лучше. Хоть грязи и комаров не будет. Только не сердись, пожалуйста, на наше постыдное бегство. От тебя мы не собирались убегать. Любим оба… Следи за собой. Питайся нормально, спи… Тимур извел меня расспросами: когда к папе? Где папа? Что с папой? Он тоскует по-настоящему, по-мужски. Иногда плачет, потихоньку и тайком. И все рисует балки, вертолеты и эти странные тупорылые машины, в которых ты его катал. Милый, мы с тобой. Помни…"
Узнав, что Гурий отказался от особняка, Ася вознегодовала. Вот как! Ждет, зовет, а дом пустил под ясли. Милости просим в двухкомнатную квартирку в деревянном полубараке без горячей воды и санузла. За такое вероломство следовало проучить, и она не ответила на два письма. А третье не пришло. Все напряженней, все нетерпимей становилось ожидание, но письма не было. Не было.
Ася металась по квартире, уезжала на дачу родителей, бросив сына на попеченье "одуванчиков", неслась вечером на любой спектакль, на любой кинофильм. К ней, одинокой и красивой, приставали, за ней ухаживали, набивались в провожатые, напрашивались в гости. Какими жалкими недоумками казались они в сравнении с Гурием… Тогда несколько дней Ася не выходила из дому. Крутила колесико настройки радиоприемника, перескакивая с волны на волну, меняла программы телепередач, хватала книгу, журнал, подсаживалась к спящему сыну, и в ней снова прорастала неприязнь к Гурию, и, подогревая ее, Ася бормотала недобрые, злые слова о муже.
Иногда она прямо-таки ненавидела Гурия, презирала. "Толстокожий раб. Только в упряжке тебе ходить, да чтоб хомут потяжелей и кнут подлинней у погоныча, чтоб порол вдоль и поперек, не давая передохнуть и опомниться. Буйвол. Робот…"
Тут в невидимую щель прорывалась мыслишка: "Подсмотрел какую-нибудь. Красивый, мужественный. И ум, и власть, и деньги. Любая польстится". И сразу захлестывала иссушающая, оглушающая ревность. И тут же вспыхивала жажда отмщенья. Она тешила себя воображаемой изменой мужу. Ее приглашают на работу в учреждение, где только мужчины. Она не останется одинокой. Здесь здравствуют ее обожатели времен юности. Стоит лишь подать надежду, и ее засыпят подарками и цветами. Она докажет…
Но однажды утром, смывая ледяными струйками пот и усталость, Ася неожиданно решила написать Гурию. Начала сухо и равнодушно, с хорошо просматриваемой меж строк обидной ленцой. Потом сорвалась, посыпала упреками, завалила обидами. И, не откладывая, чтоб не перечитывать, не продумывать, сразу отнесла письмо в почтовый ящик. Припоминая потом написанное, казнила себя, мучила. И уж вовсе расстроилась, когда через день получила от Гурия письмо. "Две недели сидели как проклятые над технологической схемой разработки и планом обустройства Турмагана. Еле жив приползал на рассвете в берлогу и падал. Двадцать шестого будут обсуждать в Туровске на выездной комиссии…"
"Дура! Дура! - неистовствовала Ася. - Сорвалась. Не выдержала. Не дождалась…" И кусала с досады губы и ногти, и ни за что ни про что шлепнула Тимура. "Уеду к папе", - пригрозил тот, подлив масла в огонь.
Что-то то ли надломилось, то ли притупилось в ней, и она все острее чувствовала, как убывает с детства привычное ощущение собственной исключительности, питавшее ее поразительную самоуверенность. Теперь все чаще сомневалась: а сможет ли впредь по-прежнему повелевать, настаивать, управлять? "Господи, - недоумевающе вопрошала она, - неужели на тринадцатом году супружества я без памяти влюбилась в своего Гурия? И теперь не я, а он станет рулить?"
Разумеется, она любила мужа и прежде, но не настолько, чтоб всегда во всем слепо за ним следовать. Она жила, прежде всего, для себя. И муж и сын обогащали, украшали, но не отягощали ее жизнь. Да, он очень переменился, став начальником Турмагана. Прежде все эти так его преобразившие качества - воля, решимость, дерзость - были затаены, неприметны, а тут… За время хозяйничанья он привык повелевать, не пугался крена, рвался навстречу опасностям.
Она хоть и не очень-то разобралась в его делах, все-таки смогла понять бунтарскую суть затеи с закачкой попутного газа. Вот такой - самостоятельный, своевольный и непокорный - он нравился ей куда больше прежнего - послушного и ласкового. Этот притягивал, покорял и… пугал. Да, именно пугал, потому что стал неуправляем. Понимание этого раздражало, гневило. Она не хотела терять Гурия, потому что по-новому, безоглядно и жарко, полюбила вдруг его именно за то, что он стал неуправляем…
Ее разбудил дверной звонок. Ася разлепила веки. Бледно-серый рассвет сочился в комнату сквозь задернутые занавески. "Приснилось", - решила она, поудобней укладывая голову, но тут снова коротко и вроде бы робко, оттого особенно волнующе тренькнул звонок.
Ася сорвалась с кровати.
- Кто?
- Гонец из Турмагана.
От Гурия пахло табаком, потом, бензином и еще бог знает чем до боли родным и желанным. Он целовал ее руки, шею, губы, глаза, обнимал, и гладил, и прижимал нежно, сильно и властно, и мир разом качнулся, земля заскользила из-под ног. Ася обхватила крепкую, короткую загорелую шею, безжизненно обвисла на его руках.
"Вот оно, счастье. Несравнимое. Единственное. Ради него… из-за него… можно… можно". Что можно? - размягченное сознание не смогло ответить. Ася не ощущала собственного тела. Была лишь сладкая, звонкая пустота, в которой крохотным огненным червячком шевелилась мысль, остывая и тая и вновь раскаляясь. Но вот он обнял, припал к губам, и опять она обрела тело и по властному зову его нырнула в блаженную глубь. Вынырнула обессиленная, расслабленная, умиротворенная. Положила голову на взбугрившееся плечо и крепко заснула.
Это был сумасшедший, карусельный день. Калейдоскопно мелькали события, лица, деревья, автобусы, дома. Они ходили по магазинам, выбирая сыну и ей подарки, обедали в летнем ресторане, катались на прогулочном пароходике, смотрели какой-то кинофильм. А вечером, дома, включив только торшер и запустив магнитофонную пленку с песнями Окуджавы, пили шампанское и коньяк.
- Утром я улечу, - тихо сказал Гурий.
- Куда?
- Домой, в Турмаган. Пак с Лисицыным, наверное, подняли на ноги уголовный розыск. До зимы столько надо переворотить… Фантастика!
- Послезавтра суббота.
- На войне все дни будние. Один праздник - Победа. - Взял ее руку. Поцеловал. Перевернул ладошкой кверху, снова поцеловал.
- Ай, Гурий…
- Недолго уже. В конце августа прилечу за вами. Отличную школу строим. Каменную. Спортзал, мастерские. Ультра. День и ночь работают строители. Двенадцатого августа сдадут. Будет Тимур Бакутин первым учеником первого класса первой средней школы города Турмагана. Нас ведь из поселка уже перевели в город. Вот как нефть погоняет. Того гляди Турмаганскую республику создадут… Чего сникла? Станешь в той школе преподавать свой английский. Некогда будет хандрить… Почему молчишь?
- Представляю, что там будет осенью.
- Нормально. Нам бы только окружную бетонку. Колечко в пять километров. Чтоб связать причал, энергопоезд, склады, окольцевать центр города…
- Города, - язвительно передразнила она.
- …будет твердь под ногами. Ни болотам, ни погоде неподвластная.
- Пять километров, - тем же тоном выговорила она.
- Если их превратить в кубометры вынутого торфяника, завезенного грунта, гравия, песка… Астрономия в живом виде…
- Неужели кубометры, тонны, чужие рубли способны заполнить всю жизнь человека? И, кроме планов, смет, прибылей, ему ничего больше не надо? - в голосе, в глазах, в беспомощно вскинутых руках - отчаяние, боль, тоска.
Он схватил ее тонкие, хрупкие руки, порывисто прижал к своим щекам, потом, сложив ее ладони ковшиком, подышал на них, поцеловал и, не выпуская из рук, заглядывая в любимые Асины глаза, сказал негромко:
- Конечно же, надо. И очень многое. Нужна женщина. Любимая. Единственная. Ее любовь, ее верность…
- Господи! Какой первобытный эгоизм. "Нужна женщина. Любимая". И ему наплевать, что этой любимой придется жить - и не день, не месяц - годы, - отказывая себе в самом элементарном. Вымыться, просто вымыться теплой водой, сделать маникюр и прическу, красиво одеться и выйти на люди… А жизнь - одна. К тому времени, когда твой Турмаган превратится в город, я состарюсь. Состарюсь! Усохну душой и телом. И все земные радости и блага, которые принесет тогда людям выстраданный тобой город, мне будут уже не нужны. Да и тебе тоже. Это-то ты способен понять?
- Способен, - глухо, с болью вымолвил Бакутин.
- За что же тогда должна я принести такую жертву? Ради чего? Ради черной водицы, которую вы гоните по трубам? Или ради рублей. Нет! Ни радость, ни счастье молодости не купишь потом за любые тысячи…
- Погоди, - оглушенно пробормотал он, подмятый ее правдой. - Ты права.
- Ага! - разом возликовала Ася и, судорожно сглотнув стоявший в горле ком, улыбнулась просветленно и счастливо.
Улыбнулся и он - сдержанно и горько. Крепко сжал ее руки. Распрямился. Сказал со вздохом:
- Да. Ты права. Но только при одном условии…
- При каком? - уже кокетливо и громко спросила Ася.
- При условии потребительского отношения к жизни. Все - мне! Для меня…
- А ты хочешь, чтоб я жила для потомков? Нет, Гурий! Я хочу жить при жизни, взять от нее все отпущенные мне природой радости и блага. Все и - сама!
- Тебе видней. - Опрокинул в рот рюмку коньяку, закурил. - И празднику конец.
- Люди сами зажигают и гасят праздники. Какой ты растрепанный. Давай причешу.
Проворно уложила, пригладила встопорщенные седые вихры. Он обнял ее…
Все было как вчера и не совсем так. Что-то незримое сдерживало чувства. Не было вчерашних сладостных бездонных провалов, а лишь оглушающий ослепительный миг, за которым почти сразу же последовало отрезвление…
Он поцеловал спящего Тимура. Потерся щекой о ее бархатную щеку.
- Пока.
- Я напишу.
- Непременно. И побыстрей. Неопределенность - самое худшее.
- Зимой там, наверно…
- Отогрею. До встречи.
- Счастливо, милый…
Глава седьмая
1
Буровой мастер Ефим Вавилович Фомин был человеком известным и почитаемым. Он пробурил ту самую скважину Р-69, с которой и началась новая история не только таежного Приобья, а и всей Туровской области. Р-69 дала первую живую нефть Сибири и стала точкой опоры, превратившей безвестную сельскохозяйственную провинцию в необыкновенно перспективный нефтедобывающий район. За то и нарекли Фомина первооткрывателем и дважды представляли к высокому званию Героя Социалистического Труда, но…
Уж больно поперечным и своевольным был Ефим Фомин. Когда первое представление к Герою, одолев областные барьеры, петляло по бесконечным тихим коридорам старинного здания в центре Москвы, Ефим Вавилович едва не угодил под суд за рукоприкладство.