Больно берег крут - Лагунов Константин Яковлевич 41 стр.


Даже здесь, в окружении празднично разнаряженных гостей, Наташа выделялась яркой русской красотой, в которой упругая, спелая полнота сочеталась с изяществом форм и неподдельной легкостью движений. Если бы вдруг обесцветить, обессмыслить ее лик, погасить глубинный жаркий блеск глаз, сдуть трепетную нежную улыбку с губ, а потом сфотографировать или бесстрастно описать, - никто не назвал бы это широколобое, чуть курносое, большеротое лицо красивым. Но теперь оно было прекрасно. Скрытые длинным платьем ноги девушки были не видны, отчего казалось, будто она не шла, а величественно и гордо плыла, положив руку в белой перчатке на локоть жениха, слегка наклонив к нему голову.

- Ах, хороша пара! - с болезненным восторгом выдохнул Бакутин.

Метнув на мужа короткий, пронзительный взгляд, Ася тут же опустила густо покрасневшее лицо: она уловила в голосе и в глазах Бакутина тоску по той, незабытой, неразлюбленной, непокинутой Нурие. Закусив верхнюю губу и еле сдерживая слезы, Ася сделала вид, что старательно стряхивает что-то со своего плеча… Нет. Нет и нет! Все прошлое не в прошлом, не по ту сторону. Не отгорело. Не отболело. Стояла и стоит между ними проклятая азиатка, соблазнительница. Ася ни разу не видела своей соперницы, не расспрашивала о ней, но в сознании давно сложился удивительно яркий, четкий образ искусительницы. Только ее виноватила Ася, считала первопричиной всех бед, и люто ненавидела, желала несчастья. Иногда, проснувшись среди ночи, Ася вдруг чувствовала: Гурий не спит. Она напрягалась до крайнего болезненного предела и невероятным усилием воли проникала в мысли и в душу замершего Гурия и видела там Нурию. И сразу наплывал ядовитый морок, подминал, душил, злые слезы закипали в глазах, а к горлу подступал глухой надрывный вой. Напружинив горячее молодое тело, прогнувшись, запрокинув голову, она судорожно стискивала зубы, а вой все нарастал, растекался по телу, распирал грудь, топорщил соски, клокотал и бухал в черепе, и, чтобы не задохнуться, она сталкивала с кровати омертвелое тело и неровными сбивчивыми шагами уходила на кухню. Опустошенная, раздавленная, полуживая садилась, подобрав под стул ноги, и с болезненным нетерпением ждала, но, едва заслышав его шаги, размыкалась, размагничивалась до последней клеточки и, припав к теплой бугристой груди мужа, поливала ее слезами. Он уносил ее в свою постель, растроганно и виновато успокаивал, целовал и нежил, и, вспыхнув, она неистово отдавалась ему и долго потом бесплотно парила в сладостной пустоте, блаженствуя и ликуя. Он снова был с ней, в ней. Она слышала, как бешено молотит его разбунтовавшееся сердце, и видела сладкие сны наяву…

Бакутин выхватил из вазы букет цветов, кинул под ноги молодым. И все стали проделывать тоже, крича что-то ликующее, а оркестр гремел - самозабвенно и яро - мендельсоновский марш. Потом рассыпчатым залпом пальнули полсотни среброголовых бутылок, ударили пенные струи в звонкие бока бокалов и все стихло, десятки нетерпеливых, счастливых глаз остановились на Бакутине. Тот был торжественен и благопристоен: добротный костюм, яркий галстук, белый тугой воротничок. Седые длинные волосы аккуратно расчесаны. Призывно подняв свой бокал, Бакутин глуховато выговорил:

- Дорогие Наташа и Данила… Милые…

Голос дрогнул, сорвался. Подавляя волнение, Бакутин кашлянул. Заговорил еще глуше, тише, медленней:

- Что бы сейчас я ни сказал, все равно это будет повторением. Вы ступаете вслед нам, как мы ступали вослед отцам своим, а те дедам. Извечен круг, которым суждено пройти всем и каждому. И у каждого на том жизненном круге есть вот такой брачный узелок. Вяжет он в одну - две судьбы, две жизни. Пусть будет ваш узелок крепким, но не жестким, долговечным, но желанным. Пусть он прорастет поскорей молодыми зелеными побегами и те сплетутся в такие же узлы и еще раз прорастут, а ваш союз будет все также желанен и радостен…

Перевел дух, столкнулся взглядом с Кларой Ивановой и вздрогнул. У нее пламенели завитки рыжих волос, полыхали худощавые щеки, неистовое пламя буйствовало в глазах. Подумал: "Эта рыжая не одного охмурила". Она у свадебного стола, как у окопного бруствера. Сейчас он прикажет ей: "Вперед!", и, опережая других, она кинется навстречу победе, а может быть, гибели. Не отводя взгляда от ее горящих глаз, вспыхнув ответно, Бакутин возвысил голос:

- Вы не птенцы, пришпиленные к маминым подолам. Знаете, что настоящая жизнь - не уклон, а подъем, на котором не столько побед, сколько поражений. И вечный бой. И вечная борьба. Вот и - вперед! Вместе!.. Горько!

- Горько!! - во всю мочь закричала Клара Викториновна, словно то был не застольный свадебный клич, а лихое штурмовое русское "ура!".

В ней в самом деле неуемно горела какая-то дикая смесь страсти и неудовлетворенности. Это пламя согревало ее и двигало - стремительно и резко, ворочало мыслями и языком, изостряло и накаляло взгляд. Оно зажглось в ней давно, очень давно, наверное еще тогда, когда длинноногим, голенастым журавленком затосковала вдруг невесть по кому и по чему, набрасывалась на мальчишек и, затаясь, подолгу прислушивалась к себе, угадывая зарождение чего-то неведомого, желанного и непристойного. Давным-давно разгорелось неумолимое пламя и то замирало чуть, то вспыхивало с новой силой, но так вот ослепительно и всесильно пыхнуло только сейчас, и, опаленная им, женщина с восторженным ужасом поняла, что недавнему, с таким невероятным трудом слепленному, миру и благополучию - конец, всему, что было доселе, - конец. Опять опрокинулось небо, перевернулась земля, мир закувыркался, и она наконец-то получила то, чего ей так недоставало в турмаганской жизни и что не имело словесной формулы, ибо не умещалось ни в одном из известных ей понятий. Она осматривала больных, оперировала, проводила летучки и планерки, тащила на себе громоздкое и неудобное больничное хозяйство, занималась депутатскими делами и еще многое делала за двенадцатичасовой рабочий день, психовала, уставала, ругалась, и все-таки этого было мало, и еще оставались силы, выданные ей природой для любви, и те силы копились, перекипая в горючую, взрывчатую смесь, которая тут вот, сейчас, вроде бы ни с того ни с сего - ахнула и подняла в воздух хрупкое, хлипкое, трудное равновесие. То ли от голоса бакутинского или от его взгляда, а может, от этого сумасшедшего трубного мендельсоновского марша - бог знает отчего произошел этот взрыв. Да и надо ли знать? Надо ли? Кому? Зачем? Главное - ахнуло! Заполыхало, Теперь… Глянула на мужа, Тот лениво, маленькими глоточками потягивал шампанское. Скучный, унылый, безразличный ко всему. Все тот же. Прежний. На тех же рельсах. С той же скоростью. Опять, как в Туровске, сбилась вокруг него компания преферансистов, каждое воскресенье он уходил с утра и возвращался вечером страшно довольный. Когда это началось? Не важно. Важно одно: турмаганский эксперимент не удался. Ружье не выстрелило. Сумасшедшая, шалая турмаганская жизнь не прошила его, не вошла в него, а обтекла, замочила, но не захлестнула. Это она вдруг поняла тоже только сейчас, здесь, озаренная вспышкой неистового душевного взрыва. Нашла глазами бакутинские глаза, подмигнула, подняла бокал. Тот кивнул ответно, и оба выпили. "Шаровая молния в юбке", - восхищенно подумал Бакутин, тыльной стороной ладони стирая влагу с губ.

Лишь какое-то время ему удавалось поддерживать маломальский порядок за столом, дирижировать веселой, разноплеменной и всевозрастной компанией, потом застолье раскололось на группы и группочки, у каждой появился свой вожак, завязался свой разговор, вспыхнула своя песня, и пошло-поехало, да чем дальше, тем неуправляемей и буйней. Иногда начатую малым кружком песню подхватывали все, дребезжали стекла под могучим напором многоголосого сплава, умолкали спорщики, вскидывали головы неумеренные питоки, и каждый старался прилепить свой голос к неукротимой, всесильной, хватающей за душу песне.

Даже Ивась нет-нет да и принимался подпевать общему хору. Негромко, без слов, но все-таки подпевал: "Турум-пум-пу-ум… пум-пум-туру-ум". Забывшись, выхватывал маникюрную пилочку и, привычно спрятав руки под стол, автоматически шлифовал и полировал ногти. Беспокойство, вызванное неожиданным соседством Крамора, давно улеглось, шампанское подогрело кровь, чуть-чуть замутило голову. Приятное, мягкое, дремотное тепло заполнило Ивася до краев, и он блаженствовал и уже не сожалел, что вместо воскресного преферанса пришел сюда, повинуясь Кларе. Сегодня она какая-то ненормальная. Что зацепило ее? Брызжет искрами. Глянул на жену мельком, исподлобья. "Как поет! Будто ей за это платят… Шизики. Ничего не умеют в меру. Мало биты. Бакутин схлопотал по загривку - присмирел было, вытряхнул одержимость. Не насовсем. Опять занесет, не надо быть пророком - занесет! Двужильные ортодоксы. И бьют, и мнут, и ломают, а все неймется… Юродивого Крамора вон куда кинуло. Потешается боржомчиком. Сорвется. Потужится, попыжится и снова булькнет…"

- Что он тебе сказал?

Совсем рядом широко раскрытый, блестящий Кларин глаз, закушенная нижняя губа. По раскрасневшемуся лицу бродят недобрые тени.

- Кто?

- Художник.

- Откуда ты его знаешь?

- Что он тебе сказал?

- М-м… Я же говорил. Ничего особенного…

- Ну-ну… Этот сом, хрященосый и кадыкастый, Шорин, что ли?

- Надо знать своих героев.

- Своих я знаю…

Зот Кириллович Шорин охотно пил и пел со всеми вместе. И смеялся громко, раскатисто и чокался так, что стаканы трещали, и на шутку отвечал шуткой, но жена Анфиса сразу приметила, что муж сегодня на взводе, ищет и хочет схватки с кем-то, - помилуй бог, если с начальством! - и думала, как бы отвлечь, помешать, увести отсюда до тех пор, пока вино не сбило оковы с языка, а путы с рук. "Ох, не приведи и помилуй", - вздыхала женщина, сторожко наблюдая каждый жест, ловя каждый взгляд мужа. А тот все чаще пил и, кажется, не пьянел, только глазом косил огнево и люто, будто заарканенный дикий жеребец, да крупные влажные зубы скалил, запрокидывая небольшую голову, словно неведомая сила гнула ее к столу, при этом он как-то странно не то подкашливал, не то покрякивал и все накалялся и накалялся, приближая неотвратимый роковой таран. Анфиса пробовала заговаривать с мужем, тащила танцевать, громко и подолгу смеялась над его несмешными шутками и несколько раз заговаривала о неотложных домашних делах, о том, что утром ему в Туровск на областной слет ударников коммунистического труда, но Шорин только отмахивался: "Отстань!" - и подливал себе в рюмку. Проследив взгляд мужа, Анфиса наконец угадала, с кем надумал схватиться Зот. "Где ему Фомин дорожку перешел?" Рядом с Фоминым сидел Бакутин. "Этот не смолчит, не отойдет. Ой, господи!"

В самый разгар пира, когда веселье стало всеобщим и вовсе неуправляемым и каждый делал, что его душеньке угодно: пел, пил, танцевал или изливал душу соседу, Шорин вдруг поднялся рывком, секунду-другую постоял, обретая нужную твердость и стойкость, и, подхватив свою рюмку, прицельно двинулся к Фомину, который что-то говорил на ухо Бакутину, обняв того за плечи. Лохматый, красный Бакутин согласно кивал, поддакивал. Он давно уже был без галстука, воротник рубахи расстегнут, пиджак болтался на спинке стула.

Шорин с ходу хлопнул Фомина по плечу и, когда тот нехотя поворотился, сказал:

- Хочу с тобой - алеха-бляха! - выпить за молодых. Как? Устраивает?

- Вполне, - ответил Бакутин и передвинулся на соседний стул, уступив место Шорину.

Тот сел, подождал, пока Фомин и Бакутин возьмут рюмки, и, чокнувшись с обоими, выпил, поцеловал в донышко пустую посудину и с такой силой припечатал ее к столу, что рюмка треснула и распалась на две половинки.

- Где пьют, там и бьют, алеха-бляха! - Круто повернулся к Фомину: - Как теперь без посошка-то будешь?

- О чем ты? - без интересу спросил Фомин: ему жаль было прерванного разговора с Бакутиным.

- Поглупел от счастья? - сразу попер на рожон Шорин, скаля в недоброй ухмылке задымленные куревом крупные, редкие зубы.

- Топай отсюда, - бесцеремонно осадил задиру Бакутин.

- Эт-то как понять? - в голосе Шорина гневливый пьяный кураж. - Ты меня за шиворот и…

- Так и понимай, - не уступил, не смягчил Бакутин. - За шиворот и под зад. Чего уставился? Спокойно, пожалуйста. Ноздри не раздувай. Кулаки не показывай. Не весело - уходи, а другим праздник не порть.

- Ты хоть и начальник и я тебя уважаю, - с трудом пересиливая подкатившее бешенство, медленно заговорил Шорин, - а все ж, алеха-бляха, в чужой карман не суйся…

- Кончай, Зот, - примирительно сказал Фомин. Повернулся к подошедшей Анфисе, поманил пальцем и тихо, чтоб не слышал Шорин: - Забери-ка его на ветерок. Он немного того…

Встретясь глазами с мужем, Анфиса не посмела даже слова вымолвить: поняла, пока не выплеснет тот накипевшее - не отойдет, не отступит, хоть головой о стенку. Присела рядом, не спуская с Зота глаз, готовая в любой миг поспешить на помощь. Шорин понимающе кивнул ей, самодовольно ухмыльнулся и вдруг пообмяк немного и уже без прежней задиристости сказал:

- Я к тебе с поклоном, Ефим. Отдай зятька в мою бригаду, помощником мастера. У меня живо прославится, в герои…

- Когда пьешь, закусывай, Зот, - снова резко подсек Бакутин.

- И что дальше? - свирепея, с неприкрытым вызовом спросил Шорин и даже привстал.

- Проспишься - поймешь.

Длинные узловатые пальцы Шорина сбежались в кулак, тот взлетел и завис, словно запутался в синеватом дымном облачке, и не угадать было, куда через миг метнется эта спрессованная злом, налитая хмельной яростью пятипалая свинчатка: то ли столешницу прошибет, то ли свернет набок бакутинскую скулу. Скорей всего случилось бы последнее, если б Фомин не перехватил руку Шорина. И хоть схватил цепко и крепко стиснул, но сказал при этом по-прежнему добродушно-успокаивающе:

- Ты, Зот, мужик умный, хваткий - спору нет. Опять же, мастер куда с добром, - уложил на стол обмякшую шоринскую руку, но ладони с нее не убрал. - Но когда подопьешь… ни меры, ни удержу. Даниле два года назад бригаду предлагали. Не схотел. Гизятуллов как про женитьбу заслышал, опять с тем же… Теперь уйдет, наверно. Не потому, что зятем стал, а чтоб тебе доказать, как можно ставить рекорды без этих самых, - поболтал в воздухе растопыренной пятерней, снова притиснул к столешнице вспухший было кулак Шорина. - И припомни слово мое: через год бригада Данилы Жохова тебе и мне сопли подотрет…

- Снесись сперва, потом кудахтай, алеха-бляха! А насчет этого самого… - повторил жест Фомина, - ты мне подножку не меть…

- Без подножки сковырнешься, - осердился Фомин.

- Не завидуй, - поддел Шорин за самое больное. - Пока нечему… Все эти телеграммы, статьи и грамоты - бумажное дело, алеха-бляха! Но… - погрозил длинным скрюченным пальцем. - Это точно. Вот тогда кусай локти.

- Свои не достать, твои - не укусишь: костисты и остры. Ими-то ты туда и пробьешься… - сорвался Бакутин.

- По себе судишь? - Зот уперся мутным свирепым взглядом в немигающие бакутинские глаза. - Точно, по себе. И мне тебя жалко, алеха-бляха! - Он издевался и надсмехался - голосом, взглядом, улыбкой. - Потому как понимаю: жизнь, она знаешь… Жизнь - это, брат, не хухры-мухры. Ты вот с любой точки… большевик, а тебя… жулькнули втихаря и в бараний рог… Может, скажешь, не так? А? Молчишь? То-то. Шорин же… - помахал перед носом пальцем. - Только святую правду…

- Твоя правда косорыла, - ощерился Бакутин.

- Ха-ха-ха-ха! На тебя глянув, любой скосоротится! Ха-ха-ха-ха! Не с испугу. С жалости. Жалкий ты, алеха-бляха!

- Прикрой зубы - потеряешь! - подавшись корпусом к Шорину, крикнул ему в лицо Бакутин.

- Я - не Сабитов, алеха-бляха! Не дамся. И баба у меня не того темпераменту. Чужих не подпущает. Хотя бы и начальников…

- А ну выйдем! - Бакутин рванул Шорина за рукав. - Выйдем на волю и потолкуем без свидетелей.

- Выйдем, - с грозной готовностью подхватил Шорин. - Только насовсем. Обратно ты уже не придешь. Ни сюда, ни в свою контору. Ты ведь давно на крючке. Там… - поднял над головой указательный палец, покрутил им. - Дернут и…

- Ах, гад. Я тебе дерну…

Бакутин вскочил, отшвырнул стул, и тут перед ним во всем своем великолепии предстала невеста.

- Пойдемте танцевать, Гурий Константинович.

"И хорошо, - подумал он, увлекая Наташу в круг, танцующих. - И хорошо…"

Вихревая волна вальса кружила десятка два пар. Мелькнуло отсутствующее, словно маска, лицо Лисицына, красное, потное - Гизятуллова, пылающее, смеющееся - Клары Викториновны.

Легко танцевала Наташа, легко и грациозно. Чуть запрокинув корпус, дыша полуоткрытым спелым ртом, она выписывала "па" ритмично и плавно, и, сам того не желая, Бакутин скоро поддался этому ритму и все уверенней, тверже и быстрее закружил свою партнершу. Скоро они набрали такой темп, что взвихренная Наташина фата повисла белым облаком над головой.

Оркестр уже не гремел, звуки его с трудом продирались сквозь невообразимый хаос голосов, песни, смех, звон посуды. И только гулкие удары барабана слышались необыкновенно отчетливо, подбадривая танцующих и поддерживая заданный ритм. "Трам-па-па, трам-па-па", - гремел барабан, и звуки его в сознании танцующего Бакутина обретали смысловое значение, будто пустотелый глупый барабан выговаривал внятно и громко разные слова.

Вдруг все отдалилось, опрокинулось, отлетело прочь. Осталась прозрачная, чуть слышимая мелодия, матовый полумрак и доверчивые нежные руки Нурии на плечах. Пахнуло солнцем, прогретыми степными травами. Пропитанный хмельным, терпким ароматом пожухлых трав, воздух стал как бы видимым и осязаемым, в нем, растворясь, смешались краски земли и неба - голубое и зеленое, смешались и заклубились, запереливались волнами, в которых плавало красное солнце, очень похожее на буек, отсекающий зону морского купанья. Ухватиться бы за этот красный поплавок, повиснуть… Пусть качает. Качает и кружит…

Качает и кружит…

Качает и кружит…

"Нурия", - беззвучно прошептал он и тут же услышал: "Гюрий".

Этот голос жил в нем, всегда был с ним и теперь, всплыв из потаенной неподвластной рассудку глуби, сразу заполнил все существо Бакутина. Голос гудел в бакутинской крови, бился в черепе, подминая все звуки вокруг. И прямо по сердцу. Прямо в сердце:

- Гюрий…

- Гюрий…

- Гюрий…

И каждый зов навылет.

И снова прострелено сердце…

А с простреленным сердцем как?

Назад Дальше