Историческим чутьем руководителя великой акции Боливар уловил в восстании Лопе де Агирре предвестие борьбы за освобождение испанских колоний, автор романа с этих позиций пересмотрел историографию, и Лопе де Агирре предстал не заурядным душегубом из древней уголовной хроники, маньяком, помешавшимся на запахе крови, новым воплощением Нерона, Ирода и Иуды, а "Князем Свободы". Это он, Лопе де Агирре, первым отрекся от испанского подданства, объявил войну не на жизнь, а на смерть испанскому королю и его "тиранам" и провозгласил своей целью освобождение Южной Америки и создание независимого королевства Перу, пообещав даже избавить негров от рабства. Так образ Лопе со всеми накопившимися за века фактами и преданиями о его характере, облике, действиях оказался выведенным на уровень максимально широкой гуманистической проблематики. Рука Боливара, а теперь уже и рука Мигеля Отеро Сильвы вписала Лопе де Агирре в историческую перспективу Латинской Америки, пролегшую от "порога" того этапа всемирной истории, который называется новым временем, когда рождался новый социальный тип человека, новый тип исторического деятеля, до "порога" наших дней, подводящих итог этой ключевой в истории человечества эпохе, всем тяжким противоречиям, ею порожденным.
Итак, Лопе де Агирре - исторический герой, но каков он как исторический деятель и каковы его деяния? Ответом на этот вопрос, собственно, является весь роман. Писатель не пошел по легкому пути, не сменил ореола проклятий на нимб праведника, не подсунул читателю лакированный лубок, а, напротив, отказавшись от однозначных ответов, пригласил его разбираться во всем самостоятельно, извлекать выводы из всей "массы" истории.
Отеро Сильва предложил выслушать историю Лопе, именно выслушать, ибо мы присутствуем как бы на судебном разбирательстве, в котором три стороны: сам Лопе, обвинители - древние хронисты, авторы сочинений о нем, и мы сами, судящие о Лопе с позиций современности. Автор же как бы удалился из зала суда, уйдя "за текст" и отдав инициативу чужим голосам. В общей системе произведения, где использованы самые разнообразные повествовательные приемы, центральное место заняли "звучащие" формы - монологи Лопе, типичный для современной прозы прием совмещения "объективного" рассказа от третьего лица с несобственно прямой речью и элементами внутреннего монолога, что позволяет быстро менять ракурсы повествования, сопоставлять точки зрения, аргументы, показывать персонажи снаружи и "изнутри", усложнять "романную действительность", приближая ее к реальной сложности жизни. Все это, конечно, не означает, что автор вовсе отстранился от разбирательства "на процессе" Лопе, равно как не означает ни равнодушия, ни всеядного исторического релятивизма, пример тому - "внетекстовая" полемика с суровыми обвинителями Лопе. Просто авторская философия истории "разлита" во всей драме Лопе, ее вольном течении, и мы извлекаем ее из полифонии речи, точек зрения, без авторских подсказок - как в театре. И ответ снова кроется где-то в интонационном слое, в том поле, что образуется скрещением, как и в предыдущем романе, героико-трагического пафоса и иронии, усмешки, которые - от понимания истории, опыта современности…
Тенденция к театрализации повествования нашла свое полное выражение в том, что писатель ввел в структуру романа драматические фрагменты, написанные в различной стилистической манере и играющие ключевую роль для понимания Лопе, ибо вводятся они в переломные, вершинные моменты его жизненного пути.
Превращая мерцание в свет, а свет - в пламя, как говорил Гюго об искусстве драмы, эти фрагменты высвечивают высокую, героическую ипостась Лопе - исторического деятеля, обнаруживают в нем черты героя классической трагедии, который отчаянно и непреклонно сражается с судьбой, роком. Эти черты мы угадываем в пророчествах (здесь автор тоже прибегает к элементам драмы) о судьбе Лопе, неказистого, малого ростом, но великого мятежным, свободолюбивым духом и честью. Автор освобождает Лопе от обычной для завоевателей Америки алчности и наделяет его лишь выдающимся честолюбием, стремлением своими подвигами и трудами доказать, "чего он стоит".
Потом мы встречаем Лопе в Куско, древней столице государства инков, уже постаревшим и обзаведшимся семьей (от индианки у него дочь). Он прошел весь путь конкистадора и остался глубоко уязвленным, ибо в грабеже и избиениях индейцев можно доказать, чего стоит твоя алчность, но не твоя честь.
Из столкновения с подлым миром возвышенного начала, вложенного автором в Лопе, рождается первая трагедия с хором и прорицаниями, которая возводит его в ранг античного героя: Лопе клянется мстить "тиранам" Америки и добыть свободу. И клятву свою он выполняет, ибо в следующей трагедии, которую автор строит так, чтобы вызвать в нашей памяти шекспировские кровавые хроники, мы застаем Лопе уже в роли главы мятежа, как то и было на самом деле в глубинах Амазонии. Наконец, гибель Лопе, последняя трагедия, в которой мы угадываем не только шекспировскую традицию, но и разъедающую ноту психологической рефлексии, присущую современной драме. Это Лопе - трагический герой в вершинные моменты жизни, когда видны чистые родники его личности.
Но есть и другой Лопе, каким он предстает за пределами трагедий, в "романном контексте", то есть в сфере повседневности, где высокое и низкое всегда рядом, где ведут постоянную борьбу темные течения истории, способной обратить величественное в низменное, благие намерения - в вакханалию антигуманистических разрушительных сил, перед которой, забыв о первоначальных целях, мы останавливаемся в ужасе - как перед трагедией и одновременно фарсом восстания Лопе.
Но в чем суть метаморфозы, или, иными словами, в чем рок Лопе? Сходный вопрос задавал в свое время Наполеон, прошедший путь от полководца республиканской армии до монарха. Он спрашивал у Гёте: какой смысл имеет сегодня судьба? - И тот отвечал, что роль судьбы играет теперь политика. То есть в новое время, когда на место богов стал человек, гуманистическая сущность исторического деятеля, воплощающаяся в его деле, определяет его судьбу. Рок Лопе сокрыт в нем самом. Он сын века Ренессанса, времени расцвета индивидуальности и времени небывалого роста индивидуализма, гипертрофированного частного интереса, становящегося принципом общественных отношений. Трагическую и не зависящую от воли Лопе эволюцию проделывает с ним и идея свободы, и не потому, что Лопе злоумышленник (он не виновен, как герой классической трагедии), а потому, что он человек своего времени и иным быть не может. Не жила ли с самого начала в нем только жажда мести, и не сливается ли для него идея свободы с идеей личной власти? Наконец, не ирония ли это истории - сам титул, который присвоил себе Лопе в окружении своих нищих мараньонцев: Князь Свободы?.. А может, властелин, господин, хозяин свободы?
Надо страницу за страницей пройти роман, вслушиваясь в звучание интонаций, улавливая нравственные акценты, чтобы понять путь, который проделывает Лопе вплоть до того момента, когда он, поклявшийся отомстить тиранам, сам становится душегубом. Ему не откажешь в величии помыслов - ведь он поднял восстание против самого Филиппа II, хозяина полумира. Не согласный на меньшее, он ведет с королем жестокий и бескомпромиссный диалог, о котором тот и не догадывается. Такой спор может вести только новый человек, осознающий себя существом, равным "законному" монарху, равноценной ему личностью, - идея, которая не пришла бы в голову средневековому человеку. Ты незаконный хозяин свободы, кричит ему Лопе из сельвы, ты не заслужил ее, а получил по наследству, я же добуду ее своими трудами и своей кровью. Но своими трудами и своей кровью Лопе добывает ту же свободу самовластья, и не больше. Жадной толпой сгрудившиеся вокруг него нищие конкистадоры, не столь честолюбивые в своих помыслах, мечтают каждый о собственном куске "свободы": один - о богатствах, которые присвоит, другой - о том, как завладеет женой соседа… Так оно и было, согласно сведениям хронистов.
"Люди никогда из страха перед божьим наказанием не перестанут делать то, чего требует их желание"; "Небо для тех, кто ему служит, а земля для тех, кто больше может"; "Мне нужны не богомольцы, а те, кто могут сыграть с дьяволом в кости" - эти афоризмы Лопе, донесенные историком Педро де Агуадо, великолепно раскрывают одну из духовных ипостасей переворота, происходившего в век Ренессанса, полномочным представителем которого и был мятежник. Суть мятежа Лопе состоит в том, что он носит не только антимонархический, но и богоборческий характер. Преступив принцип абсолютизма небесного, он вместе с ним отвергает и все те нравственные устои, на которых держался привычный мир, не имея ничего, что ему противопоставить. Мнившаяся свобода превращается в анархию…
Столкновение личных, корыстных интересов разлагает отряд "освободителей", начинается чехарда убийств и предательств. Но раньше всех на этот путь встает сам Лопе, который пробирался к власти, не брезгуя ни наветами, ни ложью, ни лицемерием, ни террором. Круг замыкается: поборник свободы становится тираном. Писатель вскрывает психопатологию маниакальной жажды власти, вседозволенности: летят головы соратников, виновных и невиновных - "за разговорчики", "за заговорчики" за "не так посмотрел", "потому, что было плохое настроение", потому, что так нашептал темный дух Мандрагора, поселившийся в нем, чтобы "предугадывать" предательства…
Возможно, демонические и богоборческие настроения Лопе, зафиксированные хронистами, связаны с достаточно распространенными тогда ересями. Отеро Сильва превратил богоборческую тему в доминанту духовной жизни героя. На всем протяжении повествования Лопе сопровождает цепь метафор, построенных на контрасте небесного и адского начал - с одной стороны он осенен крылом "божьего гнева", архангела Михаила, карающего неправый мир, с другой - крылом Сатаны. Борьба "князя света" и "князя тьмы" символизирует борьбу в его душе того, что устремлено к общим, выходящим далеко за пределы его времени идеалам, и того, что питается индивидуалистическими, низменно-эгоистическими побуждениями, ставящими предел идеальным устремлениям. Эта изначальная ущербность, расколотость последовательно проведена во всем образе Лопе, "корчащемся" между полюсами прекрасного, героического, возвышенного и безобразного, уродливого, низменного.
"История, - писал К. Маркс, - не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека". Деяние трагического героя, лик которого рассечен резцом гротеска, становится в конце концов деянием уродливым. К концу романа тема безумия вседозволенности, сумасшествия единоличной власти приобретает все более острое звучание. История правления Лопе на венесуэльском острове Маргарита прямо строится писателем как судебное разбирательство - обвинения выдвигают хронисты, свидетели, отвечает им Лопе, и далеко не всегда он может дать объяснения, хоть сколько-нибудь оправдывающие убийства. Из "князя света" Лопе превратился в "князя могил", как бы подтвердив зловещую символику эпизода, когда, еще никому неведомый, в начале экспедиции по Амазонке, он был назначен "поручиком по делам усопших" - счетоводом мертвых душ. Мнившаяся свобода захлебнулась в крови; став же против жизни, Лопе стал и против истории.
И мы уже не знаем, что и думать о его последних словах: "Филипп II войдет в историю как тиран, а я, Лопе, - как Князь Свободы", не знаем, что и думать о его мятеже в аду, куда он попадает в финале, выдержанном в духе народных легенд, не знаем, что и думать о борце за свободу, отсеченная рука которого, размахивающая окровавленным кинжалом, согласно одному из народных преданий, до сих пор плывет по Амазонке…
Образ Лопе целиком остался в рамках исторических обстоятельств XVI века, в рамках времени, которое обусловливает скорее не сами характеры, а их развитие. Но именно верность историзму и позволила писателю подняться до более высокого, в сравнении с историческим характером, уровня обобщения - до исторического типа, что и вывело художественную мысль на простор философствования об истории в целом, в том числе и о современности. Черно-красный флаг, под которым идет вольница Лопе де Агирре, так или иначе заставляет нас думать о проблемах сегодняшнего дня, об идущей по всему миру напряженной борьбе сил гуманизма и антигуманизма. Вот здесь-то, в сверхпроблематике романа, мы и постигаем весь диапазон мысли Отеро Сильвы, исследователя "поэтики истории" и борца за жизнь.
Неотделимой от писательского творчества Отеро Сильвы является его общественная деятельность, за которую в 1980 году он был удостоен Международной Ленинской премии мира. В выступлениях в прессе в связи с этим событием представления писателя о роли искусства и художника приобрели окончательную завершенность. В одном из интервью Отеро Сильва вспоминал Фолкнера, приезжавшего в Каракас за несколько месяцев до своей кончины. На вопрос о том, что могут сделать писатели для дела мира, тот горько ответил: "Ничего". По-другому думает Отеро Сильва, писатель поколения Неруды: во имя жизни писатели должны делать все, и даже невозможное. Об этом говорил Отеро Сильва и на Третьей международной встрече писателей в Софии (1980 г.), председателем которой он был избран. Истоки созидательной творческой энергии Мигеля Отеро Сильвы - в бурлящей истории Латинской Америки, "сообщества народов, исполненных, - по словам писателя, - стремления сыграть свою роль в создании нового человеческого мира".
В. Земсков
Когда хочется плакать, не плачу
© Перевод М. Былинкина
Моему сыну Мигелю Энрике Отеро
ХРИСТИАНСКИЙ ПРОЛОГ, ПРЕРЫВАЕМЫЙ МЕРЗКИМИ ОТКРОВЕНИЯМИ РИМСКОГО ИМПЕРАТОРА
Четыре воина - Север, Севериан, Карпофор и Викторин - бороздят улочки рынка, твердо зная, что их скоро прикончат. Четыре султана, украшающих шлем, горделиво плывут сквозь дым коптилен и выкрики уличных торговцев; бери эти синие ленты для щиколоток своего любимого эфеба, налетай на финики, что слаще молока матери Венеры; лей холодный овсяный напиток в пересохшую глотку, ешь круглые сочные медовые лепешки, завернутые в виноградные листья; хватай Диан, разевающих рты от скуки на кирпично-красных камеях. Дробный грохот четырех пар сандалий заставляет робко тявкать собак Рима и от страха мочиться кошек Рима, а некая старая римлянка честит их негодниками и проходимцами, целя, однако, наметанным глазом на четыре роскошные прорехи, поочередно мелькающие около ее лотка. Четыре брата - Север, Севериан, Карпофор, Викторин - шагают прямо вперед, не глядя на многоцветье весеннего хаоса, не смакуя густого аромата яблонь и не сплевывая от тяжелого запаха помоев; они идут в горькой уверенности, что не спать им этой ночью ни в своей постели, ни в клетушке продажной потаскухи. Они - христиане и навсегда заворожены званием мучеников, которое им вбила в голову их мать, - даже кинжал ангела святой любви не заставит их отказаться от нимба и зачисления в святцы.
Север, Севериан, Карпофор, Викторин - солдаты императорской гвардии, свирепые в бою, как дикие кабаны, несгибаемые в страданиях, как колонны Большого цирка, дисциплинированные в битвах, как ручьи в акведуках, в общем - солдаты. Они - христиане, из той самой секты, что бредит Павлом и Оригеном. Но христианство уже перестало быть в Риме зрелищем кровопролития, обжорства диких зверей и публичной поножовщины; общественное мнение превратило его в авторитетную религию, почти господствующую. Сенатор Корнелий Савин, внук и тезка трибуна, внесшего свой вклад в низвержение Калигулы патриотическим ударом меча в брюхо деспота, уже очистил свои покои от напружившихся дискоболов, отдыхающих Марсов, грудастых Венер, похотливых сатиров, дремлющих гермафродитов и других греко-римских шалопаев, чтобы создать храм Иисуса Христа. Дорофей, мажордом в замке Диоклетиана, вчерашний заядлый эпикуреец, отныне опохмеляется не суслом из Сабины и Фалерно, а крепким святым словом Евангелия. Мавриций, лихой командир Фиванского легиона, перед сражением поспешно чертит пальцами на лбу мистический знак. Укоренение ad aeternum новой религии наглядно доказали полный разгром трехсот субъектов, колебавшихся в своих убеждениях, и изгнание тридцати двух тысяч пятисот шестнадцати богов, которые мирно сосуществовали в Риме, а теперь валяются вверх тормашками, вытесненные единым истинным богом. Над язычеством уже нависли неумолимые тучи, готовые разрешиться его этической, философской и материальной катастрофой, когда вдруг император Диоклетиан, властелин, обладающий недюжинным умом и добрейшей душой, поддается подлым наветам своего соратника и зятя Галерия и повелевает…
I От злости в своем саркофаге перевернешься, слыша такое, - рычит Диоклетиан.
II Галерий-то был всего-навсего грязный болгарский пастух. Я заставил его шестьдесят дней кряду париться в моих банях, пока он отмыл вонь козлиную. Когда он прополоскался, я женил его на своей дочке, Валерии, а женатого сделал цезарем, то есть своим наследником, и уже цезарем отправил его убивать сарматов, языгов, карпов, бастарнов и т. п. Это ему было больше по вкусу, чем возиться в постели с Валерией, ученой птицей, которая обо всем затевала диспуты, даже о том, как лучше возлежать у стола с яствами.
III Ненависть Галерия к христианам объяснялась вовсе не расовыми или религиозными чудачествами, не злобным сердцем и темными инстинктами, а вполне понятным желанием делать все назло своей августейшей супруге: не всякий стерпел бы тебя, дочь моя, Валерия, чмокавшая распятия и шатавшаяся по катакомбам со своей мамашей, иначе говоря, с моей супругой Приской, жуткой уродиной с чисто этрусским носом и чисто этрусским упрямством.
IV На мой величественный государственный акт - специальный указ, коим я велел изображать себя по образу и подобию Юпитера, - упомянутая Приска ответила тем, что решила предстать в весьма не подходящем для нее обличье Юноны, с олимпийским упорством стараясь исковеркать мне жизнь и царствование - я этими бабами сыт по самую диадему.
V Галерий же, ко всему прочему, был сыном ведьмы или жрицы с Дакийских гор, точно не помню. С материнским молоком он всосал тамошнее колдовство, еще в колыбели напичкался россказнями о том, что христиане - всего зла корень, чем они, в сущности, и являются.
VI В общем, во всех случаях feminam quaerite, или cherchez la femme , как лепечут на обезьяньем наречии дикие галлы, оскверняя своим языком чистый источник Вергилия.