Что то случилось - Джозеф Хеллер 35 стр.


На другой день дома мы с женой жестоко разругались из-за денег и секса, он тут был совершенно ни при чем (хотя он не мог этого знать). Мы грызлись, рявкали, рычали, словно бешеные шакалы. Она орала на меня, я на нее (она обзывала меня ублюдком, я ее – сукой, и мы посылали друг друга куда подальше), потом я ринулся в кухню, бросил в стакан с виски немного льда, причем в ярости чуть не раздавил стакан, – и вдруг слышу, мой мальчик робко вошел к жене и спрашивает вполголоса:

– Мне опять пойти погулять? К площадке, где эстрада?

У меня вырвался тяжелый вздох. Хотелось разреветься.

– Папа расстраивается из-за этого, да?

Мне впору было провалиться сквозь землю.

В кухню тихонько вошла жена.

– Слыхал? – прошептала она, злость ее против меня испарилась. (Я промолчал.) – Он спрашивает, не пойти ли ему опять погулять. Он думает, ты расстраиваешься из-за этого.

– Не мог он так сказать, – наконец промямлил я.

– Тебе самому бы его услышать. Поди спроси его.

– Не верю я тебе.

– Когда на тебя находит, ты прямо как сумасшедший, – горько пожаловалась жена. – Нет у меня сил с тобой разговаривать. Ни у кого из нас нет сил. Ничего не слушаешь, ничего не видишь. Поди спроси его сам. Поди посмотри на него сейчас, если не веришь мне.

Я знал, что увижу (и не хотел этого видеть). Я обошел жену, не взглянув на нее, не коснувшись ее, и вернулся в комнату. Он стоял у двери на веранду – покорный, воплощенное раскаяние (словно это он виноват, что мы поссорились) – и ждал моих распоряжений. Бледен был до синевы. (Он сделал бы все, что я велю. Он не хотел, чтобы из-за него я сердился или огорчался. Он смотрел на меня серьезными, широко раскрытыми глазами. Никогда в жизни, ни прежде, ни после, не чувствовал я себя таким жестоким, дрянным, расстроенным, таким бесчеловечным. Он готов был принести любую жертву, какую бы я от него ни потребовал. Не хотел я, чтоб он был таким.) Были в этом его взгляде ожидание, печаль, смирение. Я заговорил не сразу. (Не мог.) У меня ком стоял в горле.

– С этого дня и по крайней мере до конца лета можешь не делать ничего такого, чего не хочешь, – мягко сказал я. – И тебе будет разрешено все, что захочется. Идет? – Я говорил ласково и точно извинялся.

Он поглядел недоверчиво.

– Правда?

– Обещаю тебе.

– Я люблю тебя, папа, – сказал он и прижался ко мне головой, успокоенно меня обнял. – Ты самый лучший папа на свете.

Я самый худший папа на свете.

Вчера я перевел через улицу слепого и удивился, что взял его под руку без отвращения. (Вообще-то под руку взял меня он. Я хотел сам его подхватить, но он сказал:

– Нет, позвольте мне за вас держаться.)

Пожалуй, теперь я буду так поступать почаще (убедился, что могу).

Данное ему обещание я выполнял далеко не всегда.

Но он все равно меня любил.

Пожалуй, я уж слишком влезаю в его шкуру, и, помню, однажды, когда он был еще младенцем в пеленках, лежал в резиновой ванночке и дрыгал ножками, отчаянно ее раскачивая, так что с треском разлетались по комнате коробочки с тальком и английские булавки, жена вскрикнула, тревожно позвала меня и показала красный воспаленный прыщик сбоку, на головке его пениса. (Был он, должно быть, крохотный, наверняка крохотный, но показался тогда огромным волдырем). И едва я увидел это грубое (крохотное) ярко-красное пятно, меня пронзила острая, режущая боль в моем члене, и я невольно обеими руками прикрыл свои детородные органы, оберегая и успокаивая их. Мне тогда было больно. Больно и теперь, когда вспоминаю. А там ничего нет, я знаю, можно и не смотреть. Однажды – я был еще совсем маленький – я почувствовал в самом кончике зуд и жжение и увидел, как оттуда выполз муравей, но я больше никому про это не рассказываю – никто не верит. Сдается мне, я и вправду люблю этот свой предмет, а почему – неясно. Что бы я был без него? Ни то ни се. Он уводил меня в удивительные места. Я его уводил. Благодаря этим возбужденно трепетным, нежным, истекающим соками тканям, я не один десяток лет испытывал беспредельные, подчас непереносимые радости и получил трех большущих детей, и один из них неполноценный. С первой же минуты они по сравнению с ним гиганты. На фабрике такого забраковали бы. Страдает он меньше других. Мы не подчеркиваем разницу. А тот, что всему причиной, в сущности, уже не доставляет мне прежней радости, хотя я, пожалуй, не прочь попользоваться им еще немного, ха-ха… Мне не всегда нравится, когда он ныряет, а заставлять его выныривать и того хуже. Хорошо бы найти ему еще какое-нибудь применение. Однажды, еще подростком, я дал десятицентовик младшей двоюродной сестренке, чтобы она его подергала, а потом до смерти перепугался: вдруг расскажет моей матери или брату, или кому-нибудь из своих. Интересно, не совратило ли это ее с пути истинного. Могло и совратить. Она осчастливила меня. Всего за десять центов. В моей памяти она так и осталась – озадаченная малышка, ни искорки озорства, любопытства или чувственности, едва ли она хоть что-то почерпнула из этого опыта. Ей было скучно и немного не по себе. Я осторожно тронул ее. Я приставал к малолетней. Ко мне в детстве тоже приставали. Ко всем пристают. Может, потому я так и тревожусь за моего мальчика. Прежде я так же тревожился за дочь. Теперь она выросла и уже сама может приставать к малолетним. Сколько раз я с тех пор платил куда больше десятицентовика.

Я дожил до среднего возраста и уже сменил позу эмбриона на позу трупа. Теперь, ложась спать, я не укладываюсь на бок и не подтягиваю колени, защищая живот, и большой палец руки не касается губ. Я лежу на спине, пуки чинно сложены на груди, точно у покойника, а лицо обращено вверх, к потолку. Когда повезет, я ночью чувствую, слышу, как начинаю храпеть; какая-то пленочка болтается глубоко в горле и дразняще и сладко щекочет, и еще меня умиротворяет приятная догадка: наверно, храп мой досаждает жене и мешает ей спать. Не выношу, когда жена спит, если самому не спится; в такие минуты иной раз хочется лупить ее кулаками. Люблю, когда сам я сплю, а ей не спится. Просыпаюсь я однако всегда на боку, и одна рука по-прежнему оказывается между ног, подле причинного места. Видно, хочу за него держаться как можно дольше, пока есть силы. Когда мне стали сниться сны, будто я напустил в постель, я понял, что старею. Я просыпаюсь с полным пузырем и на миг холодею от стыда и страха, что уже намочил постель. И что скоро это станет известно всем.

Наконец-то я знаю, кем хочу стать, когда вырасту.

Когда вырасту, я хочу стать маленьким мальчиком.

Хочу еще раз начать все сначала. А потом еще раз. (А потом еще не раз. Столько я встретил девчонок, с которыми мог бы перепробовать, когда был молодым, а я тогда еще боялся, что не умею и не смогу. Я тогда не знал, как это просто. И мне даже в голову не приходило, что им тоже хочется того же. У меня даже тяги к этому не было. Просто я ходил влюбленный. Вот бы мне начать все сызнова. Ха-ха. Думаю, на сей раз была бы и тяга. Когда вырасту, я хочу стать человеком значительным, с чувством собственного достоинства и со вкусом, заниматься своим настоящим делом и получать от этого удовольствие. Я бы хотел стать Вильямом Шекспиром.) Может, потому я так и тревожусь за своего мальчика (я слишком влезаю в его шкуру), потому так бешусь и раздражаюсь, когда он застревает на мертвой точке, когда вижу, что ему что-то не удается или он и пытаться не хочет. (Уж Не разочаровался ли я в нем?) Дочь утверждает, что мы в ней разочаровались. Да, верно, я думал, из всех нас получится что-то совсем другое. Я так и не стал тем, чем хотел стать, хотя и получил все вещи, какие хотел, включая две автомашины и два цветных телевизора. Мы в числе семейств, которые обладают двумя автомашинами и живут в первоклассном предместье в штате Коннектикут. По данным рекламы и Статистического бюро, мы из категории тех американцев, которые пользуются всеми благами жизни. Я так хочу, чтобы он рос беспечным и уверенным в себе, задиристым, дельным, удачливым и притом зависел от меня, – так что, может, я и правда разочаровался в нем, ведь ничего этого в нем нет, одна только зависимость от меня. Может, потому-то он и боится, что я заведу его в какое-нибудь незнакомое опасное место и там брошу. Может, он и прав. Я и сам боюсь, как бы с ним не случилось чего-то в этом роде; мне чудится: он потерялся, и нет надежды его найти. Вот удивительно – о его безопасности я тревожусь больше, чем о своей.

Когда он пугается, я тоже пугаюсь, хотя то, что его испугало, меня не пугает. (Когда что-то у него не так, я вне себя. Вот бы знать наверняка, что он больше никогда и ничем не выведет меня из равновесия. Я ведь не могу платить ему тем же.)

Когда он трепещет, я содрогаюсь. Когда он простужен, у меня течет из носу, к тому же я чихаю и у меня свербит в горле. Когда у него температура, у меня горит голова, стучит в висках, болят и немеют суставы и мышцы. (Вот что значит любовь!)

Мой мальчик из того же теста. Когда другие попадают в беду, он тоже сразу влезает в их шкуру. Думаю, потому он и отдает свои печенья и монетки тем, кто, как ему кажется, по ним страдает: он знает, каково это – очень чего-то хотеть. (Он хочет вместе с ними.) Помню, как он в ужасе, в изумлении, не веря своим глазам, смотрел раньше на калек и уродов, на горбунов, на карликов, на безруких и безногих. Я читал его мысли: он боялся, как бы и с ним не случилось того же, что с ними, и успокоить его бывало не просто. (Не мог я поручиться, что он никогда не станет жертвой несчастного случая и никогда его не поразит какая-нибудь страшная болезнь.) Я замечаю, теперь он старается не смотреть на таких бедняг. (В нем закипает гнев и он, как и я, отводит от них взгляд. На них не принято смотреть, не принято и отворачиваться.) Раньше у него тотчас в каком-нибудь неестественном повороте цепенела рука или нога. (– Смотри! – Он показывал, как у него свело судорогой мышцу, как дергаются пальцы рук или стопа – случалось это всякий раз, как он видел человека с изуродованной рукой или ногой, и эта непостижимая способность изумляла и смущала его, и он спрашивал, почему это так.

– У меня тоже.)

– А я скажу тебе еще смешную штуку, – недавно признался он мне. – Я, когда начну кого-нибудь щекотать, сразу и сам хохочу.

– Как так? – удивился я. И тотчас мне стало смешно, и я расхохотался.

– Не знаю, – крикнул он, заливаясь хохотом. – Ты почему смеешься?

– По-моему, это смешно! А ты почему?

– Потому что ты! – весело кричит он и хохочет еще громче, его так и распирает от восторга, и он обхватывает себя руками, словно душа и ребра могут взорваться от такой исступленной радости.

Мой мальчик любит смеяться, и, не будь вокруг него так много нас, которые сдерживают его и подавляют, он бы не переставая смеялся и беззаботно шутил. Меня неотступно преследует страх, что с ним что-то случится. (Это его тело, покрытое ножевыми ранами, находят где-нибудь в парке, либо его сгубила болезнь Ходжкина или глазная бластома. И так всякий раз, когда я знаю, что он пошел купаться. Всякий раз, когда его нет дома. Всякий раз, когда я знаю, что дочь покатила на машине с ребятами постарше, я со страхом жду: позвонит или придет полицейский, и мне скажут, что она погибла в страшной автомобильной аварии. Подчас мне хочется, чтобы они поспешили, и пусть бы уж все это осталось позади, тогда бы можно перевести дух и уж больше не маяться неотступной тревогой. Подчас мне хочется, чтобы все, кого я знаю, уже умерли и освободили меня от этих мучительных переживаний, от великодушной заботы об их благополучии. Моя тревога за жену не так остра, хоть я и знаю, что днем она часто водит машину после того, как выпьет. О ее смерти я почти и не думаю. Только о разводе. Не люблю автомашины. И плавательные бассейны, и океан.)

Я думаю о смерти.

Все время о ней думаю. Мысли о ней меня не отпускают. Страшусь ее. Видно, смерть – это у нас семейное. Смерть уносит людей и снится мне, и, думая о ней, я не без иронии опять и опять предаюсь прихотливой игре воображения. (А меж тем, о Господи, я все еще хочу произнести ту трехминутную речь. И всерьез жажду занять место Кейгла. Прошлой ночью, в постели, я на время перестал размышлять о смерти и принялся составлять планы обеих речей, с которыми мне, возможно, предложат выступить. А возможно, и вовсе не предложат, но я для обеих подыскал хорошие фразы.) Прошлой ночью, в постели, когда я придумал эти хорошие фразы – а может, утром, когда я уже в целости-сохранности выплывал из сна? – мне под конец примерещилось, что служанка звонит мне на службу, покуда жена где-то выпивает (или где-то с кем-то занимается любовью – последнее время у меня бывают и такие сны, и я терпеть их не могу), и, по обыкновению невнятно, на южный лад выговаривая слова, низким, как у всех цветных, почти мужским голосом говорит:

– Мистер…, ваш мальчик лежит в гостиной на полу и уже пятнадцать секунд не дышит.

Именно эти слова нахлынули на меня во сне или ошеломили в минуту пробужденья:

– Мистер…, ваш мальчик лежит в гостиной на полу и уже пятнадцать секунд не дышит.

(Без имени. Пробел, зловещий пропуск, просто прочерк… не знаю, как это передать.)

– Что? – выдохнул я и оледенел, мороз пошел по коже. (Недаром я все ждал этой трагедии, вот она и надвинулась, сейчас разразится, а я перед лицом ее нем, бессилен.)

– Мистер…, ваш мальчик лежит в гостиной на полу и уже пятнадцать секунд не дышит.

У меня не было имени, но я знаю, кто я.

Я отчетливо слышал ее голос по телефону, но понять и поверить не мог; и лицо ее представлял – темное, широкое, безучастное, – и опять переспрашивал: "Что? Что?" – и заставлял ее все повторять снова и снова, я не знал, как быть, и лишь в ужасе тянул время и вновь кричал: "Что? Что?" – и опять служанка повторяла все то же, все одно и то же:

– Мистер…, ваш мальчик лежит в гостиной на полу и уже пятнадцать секунд не дышит.

(Время неслось во весь опор, но оставались все те же пятнадцать секунд.)

– Мистер…, ваш мальчик лежит в гостиной на полу и уже пятнадцать секунд не дышит.

(Это, конечно, сон.) Ну а как бы я поступил, случись такое наяву? Вот в такой, как сегодня, обычный, ничем не примечательный день сидел бы я у себя на службе в городе и мне позвонили бы из дому, что мой мальчик упал на пол в гостиной и, кажется, умирает, – что тогда? Я в точности знаю, как бы я поступил. Позвонил бы в полицию, и пускай управляются сами.

(– Мой мальчик лежит на полу в гостиной и уже пятнадцать секунд не дышит, – сказал бы я им, и это было бы совсем как в моем сне.)

Потом бы я тяжко вздохнул и мне стало бы очень себя жаль. Я отменил бы встречи, изменил свои планы и поспешил домой, сел бы в самый медленный поезд и поспешил домой. Быстрей было бы на такси, но, вероятно, это пришло бы мне в голову только на вокзале, когда, сидя в вагоне, я ждал бы отправления. Я бы волновался, сходил с ума. И все же понимал бы, что, в сущности, не спешу, а только делаю вид, ведь все уже совершилось и лучше приехать уже после того, как кто-то другой примет необходимые меры и тот или иной исход будет уже определен, ведь все равно я окажусь там слишком поздно и от меня уже не будет толку. Не захочу я объяснять кому-либо из сослуживцев, почему так рано ухожу, – не захочу встречать участливые взгляды и слышать ахи и охи. И когда снова их увижу, не захочу отвечать на расспросы. А главное, мне все это, наверно, будет неприятно, меня все это будет связывать, стеснять. (Когда меняются планы, мне это неприятно.)

Неприятно было вчера опоздать на коктейль с нашими агентами, где меня ждали гораздо раньше, – человек моих лет погиб неподалеку на станции метро, и образовалась пробка; он не смог втиснуться в вагон, но дверями ему защемило руку, а поезд все равно тронулся, хотя это не полагалось, сказано сегодня в газетах, и его потащило по перрону, а когда поезд влетел в туннель, разбило об опоры и стены, о камень и металл. Жена была уже в вагоне, и видела все, и не могла помочь. (Наверняка она крепко схватила его руку и не выпускала, в бессмысленной и тщетной надежде его спасти. Наверняка все это было как во сне. Наверняка она и сейчас еще твердит:

– Это было как во сне.)

Другого человека моих лет вчера застрелили в парке, и никто не знает почему. (Люди моего возраста уже начинают умирать от рака, от инсульта, от сердечных приступов.) На прошлой неделе еще одного человека застрелили в парке, и никто не знает почему. А неделей раньше еще одного застрелили в парке, и никто не знает почему. Каждую неделю в парке кого-нибудь пристреливают. И никто не знает почему. В метро закололи ножом мальчика. Я не хожу в парк. (В Джексоне, штат Миссисипи, чуть не каждый год полиция хладнокровно расстреливает трех цветных студентов, и все знают почему, так что мы, остальные, уже не боимся.) Я и по сей день боюсь дверей. Боюсь закрытых дверей и боюсь того, что могу подглядеть через открытые двери или что может там меня поджидать. Ведь я чуть не умер от страха в тот день в больнице, когда ему вырезали миндалины и после операции отворили двери и вкатили его в палату, еще без сознания, тихого, бледного, пахнущего эфиром, от которого меня замутило, и из неподвижной ноздри противно вытарчивала почти черная корочка запекшейся крови. (Я спасся чудом.) Внутри у меня все перевернулось. Голова закружилась. Комната поплыла перед глазами.

– В чем дело? – поглядев на меня, в испуге вскрикнула жена. – Что случилось?

(Уж не знаю, отчего она так перепугалась: то ли ей вообразилось, будто я что-то узнал о мальчике, то ли будто что-то стряслось со мной.)

Я не мог слова вымолвить. Думал, меня вырвет (но и на это сил не хватило). В ушах звенело, голова раскалывалась, пол уходил из-под ног, и, не кинься жена ко мне от постели моего мальчика с громким, пронзительным криком, не подхвати под локоть, не впейся в меня длинными ногтями, я, наверно, тут же грохнулся бы в обморок (как баба). Она держала меня крепко, огромные глаза ее пылали, как две яркие лампы. Она не дала мне упасть и, точно жалкого инвалида, усадила на стул. (Жена сильнее меня, да и лучше, только надо, чтобы она никогда этого не узнала.) Со столика у постели моего мальчика она взяла кувшин и налила мне холодной воды. Я маленькими глотками пил из стакана, и в эту минуту вошел врач и спросил, не случилось ли чего. Я покачал головой и смошенничал, вывернулся.

– Ничего не случилось, ведь все сошло благополучно, правда? – сказал я. – Объясните ей. Операция ведь прошла благополучно?

– Все прекрасно, – с улыбкой ответил врач. – Ребенок будет как новенький. Вот они. Бывшая его собственность. Может, он захочет их сохранить.

Мы выбросили их еще до того, как мой мальчик пришел в сознание.

Назад Дальше