И есть еще много всякого, что я мог бы себе позволить ненавидеть (будь я из тех, кто ноет и канючит без умолку, ха-ха, и недостойно поддается порывам жалости к самому себе, ха-ха-ха). Бывает, я ненавижу даже самого себя – великодушного, терпимого симпатягу Боба Слокума (разумеется, умеренно и снисходительно) – за то, что до сих пор, уже столько лет, жена у меня все та же, хотя сильно сомневаюсь, что мне это нравится; за то, что однажды летом полез к маленькой двоюродной сестренке, когда ни ее, ни моя мать не смотрели в нашу сторону, и сразу и уже навсегда ощутил свою развращенность, стал противен сам себе (а ведь наперед знал, что так будет, – и не получил никакого удовольствия. Еще и сейчас помню рассеянный, отсутствующий взгляд малышки. Я не сделал ей больно, не испугал. Только сунул руку между ног, под штанишки, потрогал ее, и еще раз потрогал. И дал ей десятицентовик, а потом спохватился – вдруг она проговорится. Никто ничего не сказал. А мне все думается, еще скажут. И не получил я удовольствия ни на грош. Она была вялым, некрасивым ребенком. Интересно, что из нее вышло. Ничего не вышло. В моем архиве она по-прежнему ребенок, вялый и некрасивый. Такой она и остается. Отпрыски нашего семейства не поддерживают друг с другом отношений. Бить меня мало, прохлопал тогда в Страховой компании Вирджинию, а ведь больше полугода было столько роскошных возможностей, а еще раньше упустил двух-трех девчонок из скаутского отряда. Я тогда думал, все их намеки да хихиканье – это только так, одни шутки. А они устраивали вечеринки и чего только не позволяли мальчишкам постарше из соседних кварталов, где полно было хулиганья, которых на наши вечеринки не приглашали – такие у нас бы все разнесли в пух и прах. Говорили, они насилуют девушек); за то, что видел своего большого брата на полу в том угольном сарае подле нашего многоквартирного кирпичного дома, а рядом лежала тощая сестренка Билли Фостера, которая училась со мной в одном классе и успевала хуже меня (а брат в ту пору был еще не такой большой), и у нее видны были соски, а груди еще не было, а все равно она занималась этим делом (Джеральдина куда хуже меня успевала по географии, по истории и математике, а все равно уже шилась с большими и взрослыми парнями вроде моего большого брата); за то, что облаивал и запугивал своих детей (когда им казалось, я ими недоволен, они терялись и приходили в ужас, и видно было, каких усилий им стоят попытки разговаривать как ни в чем не бывало. У них душа уходила в пятки. Вижу, как они дрожат, обессилев от страха, и готов поколотить их – зачем они такие тряпки. А после сам себя ругаю и тогда на них злюсь еще того больше); за то, что унижаю достоинство жены (теперь у меня уже нет охоты ее тиранить, и я стараюсь не ухлестывать за женщинами, которые с ней знакомы); за то, что так часто в прошлом трусливо и малодушно пасовал перед своей деспотичной, властной тещей и постыдно скрывал это (поначалу она вовсю мной командовала, а мне приходилось делать вид, будто ничего такого не происходит) и перед въедливой, властной свояченицей (она стала теперь худющая и злющая, а высохшее лицо все изрезано глубокими морщинами, точно персиковая косточка); за то, что так безоговорочно, безнадежно, обреченно подчинялся незабываемой, грубой и самовластной миссис Йергер из Страховой компании, которая всплыла из Бог весть какого отдела Компании и надвинулась на нас, грозная и вызывающая, точно военный корабль, дабы принять над нами команду (она вспоминается мне всякий раз, как я возмущаюсь нянькой Дерека – сам не знаю, почему она считается у нас нянькой. Никакая она не нянька. Она сторож. Сторожит моего умственно отсталого сына), и мне показалось, я перед ней ничтожество, при виде ее у меня кровь застыла в жилах, и мороз пробрал до костей, и кончики пальцев онемели, я сразу понял, она живо меня уволит, если только я сам не уйду еще живей; и снова и снова за то, что так здорово оплошал с пышногрудой соблазнительной Вирджинией, когда совсем еще губошлепом, робким, пугливым, до смешного бесхитростным невинным парнишкой, чувствуя себя, точно приблудный пес, а порой и того хуже, служил там, в той Страховой компании.
Ну и болван же я был.
– Помните миссис Йергер?
Теперь уже в целом свете я не знаю никого, кто мог бы сообразить, о чем я толкую. Вирджиния бы поняла, но где ее взять, Вирджинию, когда мне изменяет здравый смысл – от старости или оттого, что ум заходит за разум, – и я начинаю приставать к посторонним людям с такими вот загадочными, издавна и изначально важными для меня вопросами:
– Помните миссис Йергер?
(Сам я помню миссис Йергер и помню также, что Вирджиния уже умерла, а не умри она, наверняка превратилась бы в шершавый бурдюк, наполненный эмфиземой и флебитом. Ну что за слабоумный кретин, ведь тогда я мог бы ею обладать. Она была горячая. А я – точно каменный. Что, черт возьми, меня сдерживало и связывало? Не диво, что, уж когда я наконец разорвал эти путы, я развернулся вовсю.)
Та Страховая компания еще существует. (А Вирджиния – нет.) Компания, какой была мелкой, незначительной, такой и осталась. Никто о ней и слыхом не слыхал. Теперешняя же моя Фирма у всех на слуху. А жизнь моя с тех пор, если не считать нескольких славных годков, проведенных вдали от дома, в армии, только в том и состояла, что я переходил с одной скучнейшей должности на другую, будь они все неладны.
Сколько возможностей я упустил! (Вот обалдуй. Ведь трахал же я, и не раз, собственную жену на письменном столе у себя дома в кабинете, а однажды – на письменном столе в своем служебном кабинете: дело было днем в воскресенье, дети отправились в концертный зал Радиоцентра смотреть праздничное обозрение. И сочли его старомодным.) У каких добротных грудей я мог бы кормиться все эти месяцы вместо того, чтобы жевать размякший хлеб с консервированным лососем и помидорами или сосисками с горчицей, которые давала мне мать, когда я шел на службу, чтобы не надо было тратиться на обед. А мне и эта еда была очень даже по вкусу. Сейчас я с удовольствием облизал бы губы и пышные груди Вирджинии своим лососево-томатным языком. Нет, ерунда, все вышло бы, как прежде; попадись она мне сейчас да окажись я старше нее, я, наверно, постарался бы держаться от нее подальше, увильнул бы целехонек, с чистой совестью, как постоянно увиливаю от всех моих Патти, Джуди, Карен, Кэти и Пенни и даже моего нового живительного соблазна из Группы оформления, от моей стройненькой, улыбчивой, длинноногой, податливой, молоденькой Джейн, совсем еще девчонки, которая была бы в моих руках точно воск. (Но долго ли можно восторгаться воском?) Я пропускаю свидания с девчонками с таким же гордым чувством хорошо сделанного дела, какое испытываю, когда пересплю с ними. (Не прийти на свидание проще, чем прийти, и времени требуется меньше. В сущности, у нас у всех только и есть что время. А вот куда его девать, мы не знаем. Потому-то я и назначаю свидания.) Почти все мои девчонки обходятся со мной премило. (Для того, по-моему, и существуют девчонки.) Но ни одну я не хочу видеть часто, и мне невыносимо оставаться с ними подолгу. Им потом охота поговорить, прикоснуться ко мне душой, а мне охота спать или убраться домой. Я плету им невесть что. (Работающим девчонкам я обычно назначаю свидания в обеденный перерыв в квартире Рэда Паркера: тогда уж они надолго не застрянут, им ведь надо вовремя вернуться на службу.) Я тяну и откладываю. Тяну с Джейн (делаю три шага вперед, потом – три назад); уклоняюсь; заранее знаю, что мне потом будет в ней не по вкусу (она, конечно же, окажется чересчур худая. И еще слишком угловатая. Отовсюду будут выпирать кости. А говорить с ней о чем? О любви? О ее живописи? Она решит, мы теперь близкие люди. Жуть. Как бы мне избавиться от путаницы в чувствах и желаниях?); всего ближе я подхожу к Джейн, когда нет опасности, что можно подойти еще ближе; никогда не завожу шутливых разговоров о том, чтобы встретиться после работы, если не знаю наверняка, что это невозможно. У моего сумасбродства есть своя логика. Я рискую, только когда чувствую себя в безопасности. Отбрасываю всякую осторожность, когда мне ничто не грозит. Когда-нибудь я наверняка пожалею обо всех, кого отверг, как жалею теперь о Вирджинии и даже о Мэри Дженкс. Уже и сейчас жалею обо всех, кого отверг.
– Владей же мною, как владел той Мэри, – пела Вирджиния.
Я не овладел ни той, ни другой.
Как бы я ни поступил, я всегда обо всех о них жалею. Сожаление у меня в крови. В остальном я совершенно здоров и чувствую себя и выгляжу отменно, хотя отрастил небольшое брюшко и намечается второй подбородок. Стоит мне по-настоящему захотеть, и я за месяц похудею. Прежде я был, наверно, из тех симпатичных молодых ребят, которых, как похваляются иные мои теперешние подружки, они всегда могут подцепить к концу дня или вечером, когда скучно или все трын-трава. (Они похваляются, будто могут подцепить гомиков, черных, а то и друг дружку. Мне все равно. Мне, конечно же, не все равно. Зато, когда хочется дать им от ворот поворот, это упрощает дело. Мне нравятся девчонки, которые спят с кем-то еще.) Вирджиния нередко мне говорила, что я красив, мил, сексуален и находчив, и ручалась, что, когда подрасту, все девчонки, каких только захочу, будут мои.
Она ошиблась. Мне достались не все, каких я хотел. И немало таких, каких не хотел.
– Я в ваших руках, миссис Мерфи, – отвечал я ей тогда словами песенки, захлебываясь от восторга, наивно наслаждаясь ее милыми похвалами и теплом ее нежной дружбы.
В ту пору Вирджиния была мне доступна, и я не знал этого. В ту пору мне был полностью открыт доступ к Вирджинии, и я, конечно же, это знал. Потому, наверно, и пятился от нее, как бездарный надутый осел, всякий раз, как мне казалось, она завлекает меня за ту черту, которую, я чувствовал, я не в силах перейти. (Едва я понимал – можно делать с Вирджинией все, что захочу, я терял всякую способность что-либо делать. Не находил нужных слов. Надо было что-то сказать, а слова эти никак не шли с языка.) Я немел (как немел перед миссис Йергер – раз и навсегда решил: нипочем мне не сказать ничего такого, что заставило бы ее улыбнуться; как, похоже, немеют передо мной мои дети и жена). Кто его знает, почему меня это так отпугивало. Теперь мальчишки занимаются этим где ни попадя с девчонками, которые их старше, с взрослыми женщинами (если только можно верить мальчишкам или взрослым женщинам). Правдивые девушки хвастают, что летом во время поездок на субботу и воскресенье соблазняют смазливых смуглых ребят (это арабы, греки, славяне, приезжающие на каникулы в Европу) или рады подцепить их прямо на улице под вечер, когда некуда себя девать. Эти девушки сексуально раскрепостились (так они говорят). Угрызения им неведомы (так они утверждают). Они не рабыни каких-либо общественных или психологических ограничений. Приемлемо все. Тогда почему же они неспокойны, истеричны, напряжены и подавлены? Они одиноки. Им нечем заняться.
– Мне нечем заняться, – говорит мой мальчик.
– Хоть бы было чем заняться, – говорит дочь.
– Чем бы нам заняться? – спрашивает меня жена. – Неужели некуда пойти что-нибудь посмотреть?
Воскресенья ужасны.
Свободное время убийственно.
Сверстницы моей жены, несчастливые в браке, беззастенчиво путаются с мужчинами, которые куда их моложе, иногда совсем мальчишки, и мужьям это здорово не по вкусу. (Это их способ по-настоящему утереть нам нос. Мужья могут обойтись без денег и без детей. Но когда жена, ничуть не скрываясь, наслаждается членом помоложе, этого они вынести не могут. Наш член уж так жалок. (Я давно это ощутил и был недалек от истины. У меня была потребность, но не сила. Было желание. Он никогда не казался мне орудием власти.) Если женщине понадобится, она всегда найдет член потверже. (Женщина всегда найдет самца, который переспит с ней хотя бы раз.) Вероятно, с подростками, студентами, подручными плотников, с которыми они встречаются где-нибудь на каникулах, куда приезжают лишь ненадолго, они чувствуют себя уверенней, берут инициативу в свои цепкие пальчики с остро отточенными ноготками (если только ногти у них не обгрызены – нас, которые грызут ногти, становится, кажется, все больше и больше) и уж не теряют над собой власти. (Я сам рад бы не терять ее. Я теряю над собой власть, когда бываю с Пенни, и нередко с женой тоже. Пенни всякий раз превращает меня в захлебывающегося, лопочущего невесть что балбеса, и мне это нравится.) У меня есть девчонка, которая всякий раз, когда кончает, совсем теряет над собой власть и потом минут десять (пока не очнется) отчаянно, яростно ненавидит меня и весь свет – пока хоть немного не поуспокоятся ее растрепанные чувства. (И тогда она принимается сосать большой палец.) Она унижена, обижена, побеждена, угнетена. Ей стыдно. Она отворачивается от меня, сворачивается в клубок, точно страдающий кататонией ребенок, и не дает приласкать себя, разве что прикосновениями и шепотом я постараюсь ее утешить. Она бы предпочла ничего такого не испытывать (разве что ублажает себя сама пальцем или вибратором); она противится своей реакции; ей кажется, в глазах всякого, кто видит ее в такие минуты, она становится посмешищем. Я вижу ее в такие минуты. И предпочел бы не доводить ее до такого состояния. (Мы подходим друг другу в этом смысле. Но когда мне удается довести ее до такого исступления и она, обезумев, начисто теряет себя, я по-настоящему чувствую, что значит власть над другим человеком. Ощущаю свое могущество. Мы изменяем своему характеру, превращаемся во что-то иное.) Не будь это, так сказать, положено по штату, я бы предпочел никого, кроме жены, до оргазма не доводить, в этом есть даже доля садистской жестокости (а отнюдь не заботы и понимания). Некоторые меняются так чудовищно. Этого просто нельзя не стыдиться. В том, как безвкусно, обнаженно, непроизвольно искажаются их лица, есть что-то разочаровывающее и развращенное, что-то тревожное и непристойное. После такого они неизбежно на какое-то время, иногда лет на двадцать, падают в ваших глазах. Мы по крайней мере с самого начала бесстыжи и грубы; нас, точно похотливых обезьян, обуревает желание, и мы этого не скрываем. Многие из них теперь тоже ведут себя так с самого начала, и с такими мне не по себе (несмотря даже на то, что с ними можно не сомневаться: ты свое получишь. А без сомнений в этих делах, должно быть, неинтересно. Вот с той девчонкой я не всегда уверен, что получу свое, и с женой тоже. Жене то нездоровится, то непорядок с желудком, то она устала. Уверен я бываю с Пенни. Последнее время я стал видеться с ней реже.) Не нравятся мне такие решительные и властные женщины.
– Ну что ж, давай, – словно приказывают они. – Тебе уже давно не терпится.
Суки самоуверенные. Вообще-то я предпочитаю, чтоб в постели активничали они – тогда чувствуешь, ты и вправду заставил их поработать, и в накладе не остался. Среди них многие тоже предпочитают так. Они разжигают молодых ребят. Так им кажется проще. Не нужно раздеваться, выставлять себя напоказ. Не нужно кончать или делать вид, будто кончила. Не нужно изображать из себя недотрогу. Не нужно кривляться. (Не один я, все хотят чувствовать себя в безопасности. Правда, женщины постарше, озлобленные, разведенные хотят, чтоб мужчина их повалил, настаивают на этом, требуют. Я предпочитаю женщин мягких, не слишком уверенных. Точно коварный хищник, я пробавляюсь за счет податливого женского одиночества. Я его чую. Вечер-другой мое жадное рыло пышет ненасытной страстью. Женщины напористые, у которых были мужья бабники, за такую повадку могут глотку тебе перегрызть: если ты не хочешь ее трахать, она оскорбляется.) А получив свое, выставляют их за дверь.
– Стану я со всяким сопляком еще и разговоры разговаривать! – сказала мне одна такая о восемнадцатилетнем, которого подцепила в магазине пластинок, привела домой и, не дождавшись утра, выставила за дверь.
Не удивительно, что так много вполне уже созревших молодых ребят не могут теперь привести себя в боевую готовность. (Так им и надо.) Я бы тоже не мог. И не мог. Вирджиния со мной чувствовала себя в безопасности, потому что я-то никак не чувствовал себя с ней в безопасности. (Я не мог стать хозяином положения. Мне не хватало ни уверенности, ни умения.) А Вирджиния в свою очередь не могла чувствовать себя в безопасности со страховым инспектором (и с Беном Заком, разумеется, тоже, который пытался изнасиловать ее в своей машине, несмотря на костыли, трости, инвалидное кресло и все прочее), тот пригрозил, что, если она ему не уступит, он высадит ее на пустынной улице подле кладбища, где они припарковались.
– Так прямо и сказал, – необычным для нее сердитым и досадливым тоном жаловалась она мне. Всякий раз, как она заговаривала об этом, она становилась на себя непохожа.
– Просто взял и расстегнулся и вынул его, даже не спросил меня. Я думала, он спятил. Поглядела вниз, а он сидит расстегнутый, все на виду. Ну и обидно же мне стало. Не знаю, что только ему про меня наговорил Бен Зак.
У меня не хватало ни уверенности, ни умения заходить с ней слишком далеко даже в моих сексуальных мечтаниях – сразу ни с того ни с сего падало сердце (и не только сердце). Мой невеличка-крепыш тотчас сникал. Она пугала меня (пугала самая мысль увидеть ее нагишом. Даже и вообразить ее в таком виде я не осмеливался). Такая хорошенькая, она вдруг казалась мне ужасной, точно отрубленная голова Медузы – будто зловещее, волосатое скопище извивающихся змей, которые тянутся ко мне и ни за что ни про что норовят ужалить.
– Давай сегодня проделаем все от начала до конца, – бывало, скажет она.