Работа доставляет мне удовольствие, когда мне поручают что-то большое, очень важное, несколько пугающее, что привлечет внимание многих, тут я трушу, теряю сон, но под этим бодрящим нажимом обычно уж не ударю лицом в грязь, и такая вот работа для меня – удовольствие. Я сам управляюсь со всеми важными проектами и, когда все получается хорошо (а так бывает всегда), невероятно горд и тщеславно радуюсь похвалам. Но между высотами дерзновенных усилий и душевного подъема тянутся болота однообразия и отчаяния. (И оказывается к тому же, что, если я однажды произвел на человека впечатление, поражать его второй раз мне уже неинтересно. И после каждого такого взлета следует резкий упадок настроения, своего рода пустота, горькое разочарование; и прошлогодний перепуг, удача, вдохновение нередко в нынешнем году оборачиваются неизбежной тягомотиной. Часто я чувствую себя обманутым: ведь с меня всего-навсего спросили ту самую работу, за которую я и получаю деньги.)
В дни, когда меня особенно одолевает тоска, я принимаюсь изобретать схемы, порожденные самой обыкновенной злобой: разделяю, подразделяю и группирую людей по таким признакам, как зависть, надежда, страх, честолюбие, разочарование, соперничество, ненависть и крушение надежд. Эти свои диаграммы я называю Диаграммами счастья. Когда я таким образом даю выход своей злости, настроение у меня улучшается – правда, ненадолго. Если мерить такой меркой служащих Фирмы, я оказываюсь довольно близко к вершине, ибо не завистлив, не разочарован и не питаю никаких надежд. На самом верху, разумеется, те служащие, главным образом молодые и не обремененные семьями, для которых Фирма не стала еще некоей чуть ли не священной организацией (или хотя бы просто организацией, которой стоит дорожить), для них она лишь место работы, где они вовсе не собираются застревать надолго. Для таких – будь то председатель правления или швейцар – это всего-навсего служба, служба как служба. Я отвел им место на самом верху, потому что, если спросить любого из них, хочет ли он до конца своих дней оставаться в этой Фирме, он ответит решительным "нет!", какие бы золотые горы ему ни сулили. Прежде и я был таков. Если вы зададите мне этот вопрос сегодня, я тоже решительно отвечу: "Нет!" – и прибавлю: "Уж лучше сразу умереть".
Но уходить я не собираюсь.
У меня такое чувство, что уйти мне теперь некуда.
Едва ли не в самом низу моей Диаграммы я помещаю тех, кто изо всех сил старается взобраться наверх. Я в лучшем положении, чем они (или мне только так кажется), во-первых, потому, что у меня (насколько я знаю) нет ни врагов, ни соперников и я почти уверен, что могу оставаться на своей должности, сколько захочу, и, во-вторых, потому, что в Фирме нет такой должности, которую мне хотелось бы получить и я мог бы всерьез надеяться, что получу ее. Должность Грина мне ни к чему: с его работой я бы не справился и, если бы мне ее предложили, побоялся бы за нее взяться. Слишком там много хлопот. Я рад, что мне это не грозит (уверен, что не грозит).
Тем самым я один из множества служащих – почти все они значительно старше меня, – которых уже не посещают честолюбивые мечты и надежды, хотя, конечно же, я хочу, чтобы мне и впредь каждый год повышали жалованье и к Рождеству подносили солидный добавочный дивиденд, и, конечно же, очень хочу, чтобы на следующей конференции в Пуэрто-Рико (если она и в этом году состоится в Пуэрто-Рико) мне, как и всем остальным администраторам, работающим под началом Грина, позволили подняться на трибуну и в трехминутной речи сообщить о работе, проделанной моим отделом, и о проектах, которые мы разрабатываем на следующий год.
Я оказался единственным обойденным из гриновских администраторов, и это было жестокое унижение. То, что меня лишили права выступить, бросалось в глаза, оскорбление намеренно нанесли публично, и следующие четыре дня, когда остальные со вкусом играли в гольф и выпивали, многие, кого я терпеть не могу и кого с радостью припечатал бы не кулаком, так словом, жалели меня и с напускным огорчением походя выражали мне сочувствие. Из одной только ревности и неприкрытой мелочной злобы Грин в последнюю минуту вдруг вычеркнул меня из списка выступающих: ведь мы были уже в Пуэрто-Рико, начало конференции было таким многообещающим, и я так долго, с таким трепетом готовился к этой трехминутной речи (к удивлению и ужасу своего семейства, я даже каждый вечер ее репетировал) и хотел показать восемнадцать отличных, остроумных цветных слайдов.
– Хватит дуться, – грубовато распорядился Грин с той беззаботной улыбочкой невинного самодовольства, которая появляется у него, когда он знает, что кого-то глубоко задел. – Вы все равно никудышный оратор и, вероятно, получите гораздо больше удовольствия, если будете заправлять проекторами и киноаппаратами и следить, чтобы не перепутали чужие слайды.
– Я хочу выступить, Джек, – сказал я, стараясь, чтобы мой голос звучал твердо и решительно. (На самом же деле мне хотелось расплакаться, и я боялся – вдруг не сдержусь.) – Я еще никогда не выступал на конференции.
– И сейчас не выступите.
– Я подготовил хорошее выступление.
– Оно скучное, нескладное, и никому оно не интересно.
– Я подготовил отличные слайды.
– Показывать их вам не придется, – заявил он.
– Вот так же вы обошлись со мной в прошлом году во Флориде.
– И возможно, в будущем году будет то же самое.
– Это несправедливо.
– Очень может быть.
Я ждал. Он ничего не прибавил. В подобных схватках он куда сильнее меня. Была моя очередь говорить, но что я после этого мог сказать!
– Ну что ж, – произнес я, пожав плечами и глядя в сторону.
– Мне плевать, справедливо это или несправедливо, – продолжал он. – Мы обсуждаем важное для Фирмы соглашение, это вам не актовый день в колледже. То небольшое время, которое мне отводится, я должен использовать потолковее.
– Но ведь мне всего три минуты, – молил я.
– Сам я использую эти три минуты толковее вас. – Он вдруг засмеялся, дружелюбно, безобидно, будто ничего не случилось: так в своей высокомерно безапелляционной и грубой манере он давал мне понять, что разговор окончен. – Поймите, Боб, это ваше честолюбивое стремление толкнуть коротенькую речугу попросту мелкое истинно буржуазное тщеславие, – подтрунивал он (мне даже показалось, он сейчас обнимет меня за плечи. Но он никогда до меня не дотрагивается). – Я такой же мелкий, как и вы, и самый что ни на есть буржуазный. А потому отберу у вас эти три минуты и сам скажу все что надо про вас и ваш отдел.
"Ах ты стервец", – подумал я.
– Дело хозяйское, – сказал я.
– Вот именно, – холодно согласился он. – Хозяйское. И при том, что вы мой подчиненный, я уделил вам внимания более чем достаточно. Я хочу быть уверенным, что в нашей Фирме никто не воображает, будто вы работаете не на меня, а на Энди Кейгла. И будто справляетесь на своем месте лучше, чем я на своем. Понятно?
Теперь я, конечно, понял. Показывая свое право обходиться со мной неуважительно, Грин публично утверждал свою власть надо мной. И в длинной речи (довольно нескладной и сухой) он одной проходной фразой коснулся меня и моего отдела:
– И Боб Слокум и его сотрудники тоже помогают, если их помощь действительно необходима и если от них не требовать невозможного.
Только это он и сказал, хотя два проекта, которые я подготовил на следующий год, были в центре внимания. Все ими восторгались, даже сотрудники других отделений Фирмы, присутствовавшие в качестве гостей и наблюдателей: кое-кто из них пожелал со мной познакомиться и просил, чтобы я провел подобного же рода и качества работу в областях, которыми занимаются они. Не выкинь меня Грин из списка ораторов, то была бы для меня великолепная, победная неделя. Агенты, которым предстояло использовать эти проекты в своей работе, выпивая вечерами виски, а утром за завтраком неизменный коктейль "Кровавая Мэри", опять и опять поздравляли меня, хлопали по спине (хотя некоторые уже говорили, что после конференции, когда мы вернемся в Нью-Йорк, хотят обсудить со мной кой-какие необходимые для них изменения). И даже Артур Бэрон, шеф всего нашего отделения, как-то перед вечером, во время коктейля, подплыл ко мне на террасе отеля и сказал, что проекты мои отличнейшие и от них, вероятно, будет большой толк.
Артур Бэрон, человек тактичный и вкрадчивый, обращался при этом к Грину – тот стоял на террасе подле меня: не любил, чтоб его видели в одиночестве. (Я нужен был ему, чтобы он мог не спеша осмотреться; а едва подвернется случай подойти к кому-нибудь поважней, он тут же меня бросит. На приемах, встречах и деловых сборищах он не отходит от своего собеседника, пока не увидит, что можно присоединиться к кому-то другому.) Грин с готовностью засмеялся и стал расхваливать мою работу, но тотчас умалил ее значение, заявив, что сам впервые просмотрел ее только сегодня (что было неправдой, ибо все Два с половиной месяца его замечания и предложения помогали необыкновенно и все, что включалось в проект, он заранее просмотрел и одобрил). И, опять мило посмеявшись, он сказал, что отличный прием, оказанный моим проектам, которые подготовлены мной без его ведома и помощи, лишь доказывает, какой он великолепный администратор. (А мне в ответ на лестный отзыв Артура Бэро, на только и удалось вставить невнятное:
– Спасибо. Я рад.)
– От хорошего администратора требуется одно, – любезно продолжал Грин, с улыбкой глядя только на Артура Бэрона, словно меня тут вовсе и не было, – чтобы подчиненные поскорее перестали в нем нуждаться, и тогда он. может сидеть сложа руки, пока не станет вице-президентом или не уйдет на пенсию. Вы согласны?
Артур Бэрон ответил лишь негромким смешком. Отвернулся от Грина, крепко сжал мое плечо и пошел прочь. Грин с надеждой заулыбался ему вслед, но тотчас помрачнел и забеспокоился: вероятно, подумал, что его намек насчет вице-президентства был слишком дерзок. Он уже пожалел о своих словах. Грин нередко жмет чересчур беззастенчиво и знает это – даже в ту минуту, когда жмет, – но просто не может с собой совладать. (Он плохо собой владеет.)
(А я – владею.) Я завишу от Грина. Не кто иной, как Грин, взял меня на службу и выдвинул, не кто иной, как Грин, представляет меня каждый год к щедрой прибавке жалованья и к получению солидных дополнительных дивидендов.
– Когда вы начали у меня работать, вы были третьесортным помощником заведующего, – охотно шутит он порой, если отношения у нас добрые, – а я превратил вас в третьесортного заведующего.
Я благодарен Грину за то, что он меня продвигает, хоть и насмехается надо мной – и подчас очень обидно.
Грин – тонкий политик, на внутрислужебной тактике он собаку съел. Ему пятьдесят шесть, он одаренный, толковый, у него ясный ум, в Фирме он служит больше тридцати лет. Он пришел сюда молодым, а скоро будет стариком. С самого начала он жаждал стать вице-президентом Фирмы – и теперь уже знает, что этому не бывать.
Он по-прежнему мечтает о вице-президентстве, по-прежнему пытается этого добиться и плетет интриги, иногда хитро, иногда безрассудно, малодушно, нелепо – он уже давно не может ни признаться себе, что проиграл, ни отказаться от дальнейших попыток. Когда он сталкивается с кем-нибудь из заправил Фирмы или из их окружения, он всячески заискивает перед ними и старается неуклюже подольститься. Он знает это за собой и после всегда стыдится и кается, что без толку себя унизил; унижаться он готов, но не без толку. После он нарочно оскорбляет какого-нибудь туза: надо же восстановить свою гордость и достоинство, которые сам и уронил. Он – дитя малое.
Грин – тонкий политик по части внутрислужебной тактики, но он всегда переоценивает роль этой внутрислужебной тактики в продвижении, и это его главная ошибка. Он не желает признать, что повышение в должности неизменно зависит от определенных свойств и способностей. Он никогда не мог постичь, почему такое множество людей, не обладающих ни его умом, ни вкусом, ни знаниями, ни воображением, пошли настолько дальше него – они-то и впрямь стали вице-президентами. Он не понимает одного: они усердно трудятся изо дня в день и верят в свою Фирму, они хорошо и тщательно исполняют, что бы им ни велели, исполняют все, что им велено, и притом только то, что велено, – а именно это и требуется Фирме. Грин нипочем не признает, что все эти люди блистательно подготовлены к тем высоким должностям, на которые их ставят.
По крайней мере такое они производят впечатление, когда их на эти должности ставят. Порой бывают ошибки: прогнозы не оправдываются, и люди терпят неудачу – человек устает, у него слабеет воля, он сгибается под тяжестью новых обязанностей на службе или новых сложностей дома и перестает действовать так, как от него ждали, и оказывается, что Управление персоналом слегка дало маху. И тогда случается еще одно нервное расстройство, или еще один служащий (которому завидовали соперники и подчиненные) уходит, тихо опозоренный, куда-нибудь в другое место, или его отодвигают в сторонку, чтобы продвинуть другого, или он раньше времени выходит на пенсию, или пускает себе пулю в лоб. Могу себе представить, что порой кто-нибудь один проходит по всем кругам: с ним случается нервное расстройство, его отодвигают в сторону, он меняет место службы или выходит на пенсию и в конце концов пускает себе пулю в лоб, хотя вот так сразу я не могу вспомнить никого, кто бы ухитрился пройти все ступени крушения. Фирма справляется со всеми неудачами.
Другие служащие такого высокого ранга, как Грин, Упорно работают и верят в Фирму, он же упорно терзается и все еще норовит верить в самого себя. Его, точно перемежающаяся лихорадка, одолевает страстная влюбленность в Милдред, молоденькую разведенную сотрудницу его отдела, занятую координацией производства, и часто он застает ее врасплох – прямо в кабинете или в лифте возьмет вдруг и чмокнет в губы, правда, сразу же громко отпустит какую-нибудь шуточку, изображая равнодушие, будто это так, между прочим, но позволяет он себе все это, по-моему, только на людях. В другой раз он шагает мимо нее, словно не замечая, а то безо всякого повода жестоко унизит и обидит язвительным словом насчет ее работы или состояния ее стола. А она в ответ, разумеется, обожает его и пугливо цепенеет. Мне кажется, Грин хотел бы, чтобы именно так все к нему и относились: обожали и пугливо цепенели.
Он, мне кажется, такой же трус, как и я; однако у него единственного во всей Фирме хватает мужества вести себя по-свински. Завидую ему: сам я приветлив и любезен со многими людьми, которые мне неприятны (мне кажется, я приветлив и любезен чуть ли не со всеми, кроме бывших подружек да своих домашних); я по-приятельски обмениваюсь шуточками с несколькими агентами, которые до черта мне надоедают и своими нелепыми и противоречивыми требованиями отнимают у меня уйму времени; с другими, которые наводят на меня тоску и раздражают меня, я напиваюсь и участвую в разнузданных кутежах с секретаршами, официанточками, продавщицами, чужими женами, медицинскими сестрами, манекенщицами из Оклахомы и стюардессами из Пенсильвании и Техаса; у меня в отделе есть двое мужчин и одна девушка, которых я не прочь уволить, в иные дни просто счастлив был бы от них отделаться, – но я стараюсь ничем не выдать свое отношение к ним и, наверно, так ничего никогда и не предприму, лишь буду угрюмо надеяться, что они сами уберутся с глаз долой; я рад, что Марта, наша помешанная машинистка, сходит с ума не в моем отделе: у меня не хватило бы ни мужества, ни умения что-то предпринять, пока она еще не окончательно рехнулась; в Отделе распространения у меня есть сослуживец, с которым я раза два в месяц обедаю, но я от души желаю ему сдохнуть. (Раз в год мы приглашаем его на ужин, с кучей всякого другого народу, и раз в год, весной, он приглашает нас позавтракать на своей паршивой яхте.) Очень много есть людей, с которыми я рад бы быть резким, но на это у меня не хватает характера.
А вот Грин славится своей прямотой и зловредностью (как я подозреваю, он оттого и прям, что зловреден). Он предпочитает произвести плохое впечатление, чем никакого. Изо всех сил старается не считаться с людьми, находящимися на том же служебном уровне, что он сам, и ниже. В сообществе, которое ценит мир и согласие, страшится раздоров, скрывает неуспех и маскирует противоречия и личную неприязнь, Грин порождает натянутость, ужас и тревогу. Он ведет себя вызывающе и всегда готов к самозащите. Он сам нападает и себя же при этом жалеет.
Служащие Фирмы, например, очень стараются свести к минимуму всякие трения (Фирма побуждает нас все восемь часов в день вращаться вокруг друг друга, точно самосмазывающиеся подшипники, не дребезжа и не царапаясь) и избегают открытых ссор. Считается, что лучше нам воевать тишком, поносить друг друга за глаза, чем открыто выказывать хотя бы подобие недовольства. (Тайные нападки можно отрицать, переврать, преуменьшить их значение, а открытый спор происходит на виду, и хочешь не хочешь начальству приходится принимать какие-то меры.) Мы все обращаемся друг к другу по-родственному, по именам, особенно к тем, кого не выносим (чем сильней мы их не выносим, тем более по-родственному стараемся держаться), и о женах и детях тоже всегда справляемся по именам, даже если никогда их не видели или встречались всего раз-другой. Впрочем, секретаршам, машинисткам и служащим экспедиции права на эдакую милую простоту и непринужденность не дано; такое обращение принято с теми, кто стоит на иерархической лестнице не более чем двумя ступеньками выше тебя. Я могу называть Джека Грина – Джеком, и Энди Кейгла – Энди, и даже Артура Бэрона – Артом, но уже всех, кто выше Артура Бэрона, только мистер такой-то. Иначе это было бы не только опасно, но и грубо, а я стараюсь не быть грубым (ни с кем, кроме своих домашних), даже когда это безопасно. Даже Джейн из Группы оформления, когда мы встречаемся где-нибудь в узком коридорчике (иногда, если на меня нападает особое легкомыслие, я назначаю встречу по телефону) и перебрасываемся шуточками, все еще уважительно называет меня мистер Слокум, хотя в разговорах мы с ней уже зашли довольно далеко. Прежде я подбивал девушек, за которыми приударял, называть меня по имени, но на опыте убедился, что всегда лучше, безопаснее и вернее соблюдать расстояние между начальником и сотрудницей даже в постели. (В постели особенно.)
Фирма почти никогда не увольняет своих служащих, если они перестают справляться с работой или отвечать требованиям времени, их вынуждают раньше срока уйти на пенсию или переводят на незначительные, вновь созданные должности, где у них нет ни подлинных обязанностей, ни власти, и, оробевшие и несчастные, они сидят там до тех пор, пока остаются в Фирме; в этих случаях они получают меньший и менее удобный кабинет, чем прежде, иногда даже вынуждены делить его с кем-то, кто там уже сидит; или, если они еще молоды, им прямо (хотя и вежливо) предлагают подыскать работу получше в другом месте и уволиться. Даже ловкий, молодой, многообещающий директор отделения, который два года назад во время конференции во Флориде однажды днем напился и его вырвало прямо в плавательный бассейн отеля, не был уволен, хотя все знали: в Фирме ему больше не работать. И сам он тоже это знал. Наверно, ему никто слова не сказал. Но все равно он знал. И через месяц после конференции подыскал работу получше в другом месте и уволился.