Весы - Павел Вежинов 14 стр.


Дома, на маленьком столике, меня ждали мои детские рисунки. Я взялся за них не сразу – не много ли будет двух переживаний за одно утро? Но все же принялся рассматривать листы один за другим. Конечно, я был не в восторге. Рисунки оказались недурными, довольно грамотными для мальчишки такого возраста. Однако ничто в них не соприкасалось с искусством. Жизни не было в них, и чувства не было. Именно это меня удивило. Почему же я рисовал с такой страстью, если верить сестре и маме? Чего я искал в этих очертаниях старинных домов и что в них находил? Может быть, в самом деле одни формы и симметрии, как утверждал отец? Во всяком случае, я правильно оценил свои возможности, когда не стал художником. Вряд ли я бы мог им стать.

Я рассматривал пожелтевшие от времени листы, и все это время какая-то мысль упорно копошилась у меня в голове, не давая покоя, мысль без слов. Возможно ли это – мысль без слов? Уверяю вас, что возможно. Мы привыкли называть это желанием, не понимая толком смысла самого слова. Теперь-то я знаю, что чувство может мыслить точно так же, как и разум. Но не будем забегать вперед. Тогда, еще до того, как пришли слова, я думал или чувствовал, все равно: "Почему бы мне не взяться снова за карандаш? Почему не попробовать нарисовать что-нибудь?" Я даже не уверен, оформилось ли тогда это желание в написанные сейчас слова. Я спустился вниз – мама хлопотала у плиты.

– Мама, у тебя не найдется в доме листа бумаги? И карандаш, если можно…

Она призадумалась.

– Наверное, найдется. Кажется, где-то остались тетрадки: и твои и Мартины…

– Хорошо, мама, поищи, может, найдешь… Я вернусь через полчаса.

Но вернулся я только через час. Я обошел все село, вплоть до самых тихих и глухих проулков. Чем дальше, тем грустнее становилась картина. Рухнувшие заборы, провалившиеся крыши, осыпавшаяся штукатурка, из-под которой проглядывала глиняная плоть построек. Я наконец остановился на одной из них – самой заброшенной, самой прогнившей. И довольный вернулся домой. К моей радости, мама разыскала две чистых тетрадки и целый, нетронутый школьный альбом для рисования.

– Здорово! – воскликнул я. – Как только вернусь в Софию, куплю тебе роскошную шерстяную шаль.

– Есть у меня шаль, сынок.

– Я тебе куплю новую, настоящую.

Но рисовать я никуда не пошел. Только было собрался, и меня осенила новая, настоящая мысль. А почему не нарисовать приют? Тот самый охотничий приют, о котором просила Марта? Почему не выполнить хотя бы одно желание сестры прежде, чем я вернусь в свой проклятый город? В нерешительности я остановился посреди двора, там, где кома-то гладил мягкую влажную морду Сивки. Да, в самом деле хорошо бы, но смогу ли я? Не осрамлюсь и перед Мартой, и перед ее председателем? Ведь я в жизни не видел охотничьего приюта; по крайней мере, не помню, чтобы видел. И не имею представления, как он должен выглядеть.

Нет, я знал, как должен выглядеть приют охотника. Я это понял, как только уселся перед чистым листом бумаги. Я так волновался, что у меня в горле пересохло. В голове уже сложилась общая идея, но образ не приходил. Ничего, сынок, не отчаивайся. Проведи хотя бы одну черту, все равно какую, горизонтальную или вертикальную. И может быть, оно внезапно воскреснет перед тобой, такое, каким было всегда, – утопающее во сне и тенях, в блеске и красках человеческое прошлое.

Я чувствовал, что меня охватывает лихорадка. Провел черту – горизонтальную. И внезапно передо мной возник образ, – нет, не домика, а покрытого мягкой зеленью склона, на котором его будут строить. Я начал быстро рисовать. Трудно было только в самые первые минуты, дальше рука пошла с такой легкостью, будто никогда и не выпускала карандаша из пальцев. Скоро набросок был готов. Начало положено, теперь я действительно представляю себе, как будет выглядеть постройка. Надо только привязать ее к естественной среде.

На первый проект ушло полчаса, не больше. Он мне не понравился. Мне казалось, что в нем есть что-то чужое, не продуманное и не пережитое мной самим. Я поддался чужим образам, или чужим внушениям, которые приходили ко мне, не дожидаясь зова и не будя чувства. Но я был обязан подчиняться им, потому что своих у меня не было. Откуда они возникали? Да оттуда же, наверное, из глубин моей угасшей памяти. Я складывал их одно к другому, как складывают кубики, не имея ясного представления о целом. Я сделал четыре проекта, потом спустился вниз обедать.

– Тебе, сынок, не нравится как будто, – озабоченно сказала мама. – Я-то решила сварить тебе постной чечевицы для разнообразия. В детстве ты ее очень любил.

Разве можно ее не любить, – мамину чечевицу, приправленную чебрецом и дольками чеснока. Долой всякую чепуху из головы и берись за еду, иначе пропадет всякое удовольствие от чечевицы. Роскошная чечевица, просто чудесная, лучшей я никогда не ел, потому что я нарисовал. Я могу рисовать, я умею рисовать. Пока этого достаточно.

После обеда я сделал еще три эскиза. Изменил внутреннюю планировку и вынес обе спальни в полуэтаж под крышей. Последний проект показался мне самым удачным, самым функциональным, как сказала бы Лидия. И я тут же отшвырнул карандаш. Я переживал необыкновенное одушевление, – может быть, именно это чувство люди называют радостью творчества, – более сильное и более глубокое, чем все, что я испытал до сих пор. Как оно разнилось от тихой радости, от кроткого счастья, которое я пережил в первый день, в первые минуты, когда вся моя душа растворилась в зеленом сиянии дерева!

Я снова вышел пройтись, а когда вернулся, Марта была уже дома. Увидев меня, она чуть не бросилась мне на шею.

– Господи, я с ума сойду! Ты не представляешь себе, как это красиво!

Я знал, о чем она говорит; я нарочно разложил эскизы у себя на кровати, чтобы она увидела их сразу же, как войдет в комнату. Я делал их для себя, но Марта решила, что это мой подарок ей лично. Мы снова поднялись ко мне в комнату, она включила свет. Эскизы лежали на местах, – она и пальцем не посмела дотронуться до листов.

– Какой тебе нравится больше всего?

– Вот этот, – показала она.

Да, именно тот, который понравился и мне. Почти весь этаж представлял собой холл. Камин, огромный деревянный стол почти на треть всего помещения. Под лестницей, ведущей к спальням, хозяйственный бокс с газовой плитой и всем необходимым для того, чтобы изжарить рыбу или приготовить что-нибудь на скорую руку. Перед цветастой занавеской – широкая лавка, которая могла служить и кроватью.

– Это для меня? – догадалась Марта.

– Конечно, – обрадовался я. – Наверх тебе нельзя – живьем съедят.

– Мне это не угрожает, – с пренебрежением отозвалась Марта. – Да я и не собираюсь там бывать. Это мужская берлога, женщинам там делать нечего.

– Правильно. Как ты думаешь, для чего я поставил этот стол и такие тяжелые скамьи? И для попоек удобно, и голову этим не проломишь.

– Я отнесу все это Марчо, нашему председателю. Пускай посмотрит, на что способен мой брат! Тебе, конечно, хорошо заплатят, он меня предупредил.

– Только попробуй! – строго сказал я.

Марта взяла лист с эскизом, который ей понравился, долго рассматривала его. На лице ее играла добрая и лукавая улыбка.

– Марта, завтра я собираюсь уезжать, – сказал я.

Я видел, как она поражена; она даже посмотрела на меня с испугом.

– Завтра? Почему завтра?

– А зачем мне оставаться? Все, что можно было сделать, я сделал. Нашел два – три обломка самого себя. Надо двигаться дальше.

– Не надо, – сказала она. – Ты должен остаться еще на несколько дней.

– Зачем?

– Как зачем? Да хотя бы ради мамы. Разве ты не видишь, как она ожила в последние дни?

Лучше бы она меня ударила – так мне стало стыдно за себя.

– Ведь я не навсегда уезжаю…

– Знаю, знаю… Явишься лет через десять…

– Или через десять месяцев. Насовсем.

Я не мог брякнуть ничего глупее. В сущности, придумал я это не сейчас, такая мысль постоянно вертелась у меня в голове в последнее время. Скорее как чувство, чем как намерение. Марта резко выпрямилась.

– Выброси эту чушь из головы! – гневно сказала она. – Что ты здесь будешь делать? Коров пасти?

– А что мне делать в Софии? – ответил я как можно спокойнее. – Представь, что я не сумею вернуть себе память. Что будет со мной тогда? Конечно, мне дадут пенсию. А дальше? Сяду сложа руки и буду слезы лить? На каждом шагу ловить сочувственные взгляды?

– Ты вернешь себе память! – решительно сказала она. – Но даже если тебя проводят на пенсию… Ты сам сегодня убедился, что ты прекрасный архитектор. Тебе всегда найдется дело. Ведь не звери же они, в конце концов. Братик, милый, не думай об этом… Просто иди своей дорогой… Придет время – и ты узнаешь все истины.

Я застыл в изумлении. Не от ее слов – от голоса.

– А ты их узнала? Для себя?

– Не все! Да и зачем это нужно? И того, что знаешь, достаточно, чтобы броситься… в воду…

Да, в воду! Или прыгнуть с балкона, все равно. Марта сразу поняла, что сказала лишнее, и тут же заговорила о другом.

– Симчо, сегодня пятница. В субботу и воскресенье ехать тяжело. Лучше останься до понедельника.

Так я и сделал – остался в Брестнике еще на два дня. Я никуда больше не ходил; мои житейские счеты с селом были покончены. Я хорошо сознавал, что остался в долгу у всех тех, с кем когда-либо делил жизнь, но у меня не было ни сил, ни возможности что-либо изменить. Целыми днями я глазел на деревья, на далекие зубцы гор. Я не скучал – я провел два тихих и спокойных дня. Между прочим, прочел "Пол и характер" Вайнингера – из простого любопытства. Книгу я нашел в поредевшей библиотечке отца. Кто ее купил? Зачем? За каким дьяволом понадобились простенькому сельскому учителю проблемы пола? Перевернув последнюю страницу, я не знал, что ответить на этот вопрос. И не знаю до сего дня.

* * *

Я выехал из села только к часу дня. Спешить было некуда. Мы спокойно и досыта пообедали с Мартой, как обедают простые люди с чистой совестью. Мама была тихая и кроткая, как всегда. Она почти не ела, только смотрела на нас. В ее взгляде не было ни капли горечи от предстоящей разлуки. Я не удивлялся – я хорошо ее понимал. Со мной у нее было куда больше общего, чем с Мартой. Если не по мыслям, то по состоянию. Старые люди видят жизнь такой, какова она есть; не размышляя, они принимают ее как нечто неизбежное. Нет, этого мало, – как естественное и справедливое. Избегают воспоминаний, отворачиваются от надежд. Их радости безбурны, их заботы и тревоги легки, легче паутины, что летает над крышами села. Мы жалеем их больше, чем следует, потому что не понимаем. Они не боятся смерти, не то, что мы. Смерть для них – не больше, чем неизбежный отлет. Поймите меня правильно. Я уверен, что мать моя не надеялась на загробную жизнь. Может быть, даже боялась ее. Вернее, боялась встретить там отца, потому что было виновата перед ним, как и он был виноват перед ней в нелепой, ошеломившей всех смерти.

Меня проводили только до ворот – это я выпросил у Марты. Не следовало оставлять маму одну в первые минуты после моего отъезда; как знать, может быть, я ошибаюсь, и колючка разлуки вопьется глубже, чем я думаю. Но так или иначе, она рассталась со мной без боли – это я видел ясно в ее выцветших глазах. И я отделился от нее без боли. Оба мы жили в мире без надежд. Надежды для нас не имели смысла.

И вот я снова в дороге, с последней маминой улыбкой в душе. Я чувствовал некоторое облегчение, – как ни тяжко в этом признаваться, – легкость избавления. У меня больше не было забот и не было обязанностей, таких, от которых обычному человеку никуда не уйти. Я даже не думал о том, куда еду. Главное, что я в дороге.

А дорога совсем новая – не та, по которой я приехал в Брестник. О ней мне сказала Марта. Шоссе еще не нанесли на туристические карты. Поэтому, наверное, оно было совершенно пусто. Тем лучше, можно спокойно подумать. Правда, страшновато пускать в ход беспощадную машинку, когда не знаешь, как ее остановить. Но ничего не попишешь, придется рискнуть. И я не колеблясь нажал на кнопку. Что-то в ней появится? Да что угодно!

Появилось сознание. Мое сознание. Большой белый экран, по которому пробегали искорки света. Никаких образов. Совершенно пустого сознания быть не может, это неестественно. Но что делать, если я ничего не вижу. Разве что включить проекционный аппарат, как советовал доктор Топалов. Но тут во мне сразу же заговорило вечное человеческое сомнение: а что тогда будет причина, и что – следствие, аппарат или экран? Не знаю почему, но человек всегда считает, что первоначало должно быть только одно. Не может существовать двух начал, одно из них обязательно будет причиной, а второе – следствием. И если спутать причину со следствием, можно придти к идиотским выводам, в чем я сам однажды укорил доктора Топалова.

Хорошо, попробуем иное условие задачи. Допустим, что налицо два данных, и посмотрим, что покажет решение. Если теленок пойдет хвостом вперед, значит, условие неверно.

Итак, я снова нажал на кнопку, и на экране появилось нечто. Какое там нечто, – на экране появился теленок! Мы хорошо знаем, что это не настоящий теленок, а его изображение. Откуда оно взялось? Очень просто: это проекция с диапозитива, находящегося в аппарате. А что такое диапозитив? Не что иное, как память о действительном явлении, воплощенная в материальном образе. Таким образом получается два изображения, совершенно одинаковых по размерам. Но как бы там ни было, мы можем сделать вывод, и без того всем прекрасно известный: основа сознания – память.

Естественно, этот чересчур легкий ответ продержался недолго. Тут же возник следующий вопрос: а если я подставлю палец под луч проекционного аппарата, что будет? Конечно, на экране появится палец. Да нет, что это я; появится узкая продолговатая тень, вернее, контуры пальца. В зале дружно засмеются: зачем нам показывают пальчик?

Вывод первый: условие задачи неверно. Мы имеем дело не с двумя данными, а с одним. И название ему не экран и не проекционный аппарат, а просто память. Где именно находится эта самая память, пока не известно; во всяком случае, не вне сознания. И прежде, чем мы этот вопрос не выясним, нельзя с полной уверенностью утверждать, что память – основа сознания.

Конечно, я хорошо понимал, что в большой мере обязан своими затруднениями тому, что взял слишком грубый пример. Я принял как данное, что и аппарат, и экран находятся в сознании человека и нигде больше. Неясно было, о каком экране идет речь.

Вообще-то сознание постоянно, хотя и не непрерывно, принимает прямую информацию от так называемой внешней среды. Опять-таки при помощи образов. Возникает вопрос: есть ли качественная (органическая) разница между этими образами и образами действительности? Другое дело, что образы действительности немедленно(но что значит немедленно?) превращаются в память, которой сознание может свободно оперировать. Как объяснить мое состояние в ту минуту, когда я открыл глаза? У меня не было никакой памяти, и все же я воспринимал действительность сознательно. Образы внешней действительности сохранились где-то в моей памяти, и я стал оперировать ими; это же я делаю и сейчас. Однако я никак не могу наладить связь между этими образами и другими, теми, что я забыл. Когда позже я впервые увидел Марту, то действительно узнал ее. Но это была скорее догадка. Чуть позже я не узнал собственного дома.

Конечно, все эти затруднения изчезли бы, если бы я принял за истину то, что заявил доктору Топалову: память – не образ или знак внешней действительности, а сама внешняя действительность. Но оставим пока в стороне эту дикую идею, какие бы безмерно богатые возможности она ни открывала; ведь у меня нет никаких доказательств. Откуда им быть, когда вся наука – против меня. Да и человеческая практика. Когда я посылаю денежный перевод по телеграфу из Софии в Варну, это, конечно, не означает, что мои деньги текут по проводам из одного города в другой. По проводам текут знаки, против которых можно получить деньги. Но и полученные деньги – тоже знаки, а не строго определенная реальность. Я могу послать бумажку в двадцать левов, а мой адресат в Варне получит четыре бумажки по пять левов.

Вот и второй вывод. В сознании существуют не только образы, существуют и знаки. Память надо рассматривать и как знак, и как образ одновременно. Эта двойственность немного неприятна, потому что вряд ли знаки полностью и всегда соответствуют образам действительности. И в то же время знаками гораздо легче оперировать, они удобнее в обращении и даже, кажется, надежнее сохраняются. Не будь знаков, у меня бы сейчас не было никакой памяти. Процесс манипулирования знаками и образами мы называем мышлением. Сумму или склад образов и знаков – знанием. Кроме них, на этом невероятном складе хранятся и продукты нашего собственного мышления, которые мы тоже называем знанием.

Как ни спорны были мои мысли, я чувствовал, что стою на правильном пути. Именно чувствовал. Я все время употребляю это слово как синоним для "думаю" и "знаю"; наверное, с вами тоже так бывает. Уже сейчас могу сказать, что это причинило мне самые большие из всех затруднений, которые я сам себе создал, причем создал умышленно.

В конечном счете, что же выходит? Я утратил только образы, иногда не могу найти слова, то есть знаки. Но знание, хотя и ущербное, осталось при мне. Я думаю и рассуждаю с необыкновенной легкостью, безупречная логика моего мышления озадачивает даже доктора Топалова. Не следует спешить с конечными выводами, однако очевидно, что образное и логическое мышление каким-то образом мешают друг другу. И в то же время друг другу помогают. Это один из парадоксов живой жизни, который делает ее необыкновенно богатой и сложной. И на первый взгляд как будто совсем исключает ее из области законов мертвой природы, так называемой физики. Так это или нет, люди обязательно когда-нибудь узнают, хотя это будет страшно трудно. Но я чересчур далеко забегаю в своих мыслях; вернемся к нашей теме.

В интересах истины должен пояснить следующее. У меня сохранились и другие виды памяти, в чем я до сих пор не могу дать себе ясный отчет, например, так называемая моторная память. Когда я впервые сел за руль, например, я и понятия не имел, как управлять машиной, обращаться со скоростями и прочее. И несмотря на это, совершенно спокойно включил зажигание, осторожно отпустил сцепление и поехал. Лишь впервые минуты я ощущал известную неуверенность, а потом вести машину показалось мне так же легко и просто, как ходить пешком, например. Я сохранил и слуховую память. Иногда где-то в глубине моей души звучат мелодии, которые я слышал, наверное, много лет назад. Они не просто звучат, я мог бы воспроизвести их вслух так точно, будто они записаны на магнитофонную ленту. Я уже не говорю о памяти обоняния – ее феномены кажутся мне подчас просто необъяснимыми.

Назад Дальше