Все они расспрашивают меня про Германию, как я там жил, особенно их интересуют бизнесмены, такие, как Чухкади. Послал бы я их всех к черту, только вот некуда деваться, не хочу снова попасть в НКВД, но главное – надо разыскать маму. Вот удивится она, когда я их догоню. Интересно, чем они там занимаются Лейно, наверное, ходит в школу…
* * *
В лесу Тырватласкмы, среди древних высоких сосен, в чьих вершинах морские ветры поют колыбельную тем, кто похоронен здесь, на Святом кладбище, – одинокая могила отца. Я нашел ее, запущенную, заросшую полынью и крапивой. Очистив ее, долго стоял у изголовья. Одни чувства сменяли другие, и я не мог ни понять, ни остановить их. Были жалость, грусть, горечь безвозвратной утраты, упреки… Но ему ведь все равно, его нет…
* * *
Нужно достать другую записную книжку, эта исписана до последней страницы. Приобрел я эту книжечку здесь, на родине, пропутешествовала она со мной по чужим странам и опять вернулась на родину. Стала она мне дорога, хотя жизнь, описанная в ней, не очень хороша. Но это моя жизнь, и если сейчас приходится описывать плохую, быть может, когда-нибудь я напишу о хорошей.
Тетрадь пятая
Год 1948
Батарея.
О том, что такое Батарея и как я сюда попал, надо писать издалека, а писать приходится на лоскутьях всяких бумажонок. Не беда. Когда-нибудь, возможно, раздобуду свои тетради, а если нет – заведу новые и все с этих бумажонок перепишу.
Итак, "12 апостолов" и один Серый Волк, то есть я, должны были отправиться в морское путешествие в лодке, заранее доставленной на полуостров Сырве. Отправление было назначено на 12 нюня.
12-го вечером, вернее уже ночью, в камышах на Сырве, окружив нашу посудину, мы занимались последними приготовлениями. Выглядела наша по Библии названная группа весьма грозно: у каждого было какое-то оружие – немецкие винтовки, русские автоматы, парабеллумы, гранаты и даже легкий пулемет.
Наконец все приготовления, которые делались в совершенной тишине, были кончены, и мы уже сдвигали лодку в море, когда раздался окрик:
– Руки вверх! Бросай оружие!
Его сопровождала очередь из автомата.
Все залегли. Мы открыли стрельбу. Застрочил пулемет, кто-то швырнул гранату. Пограничники молчали, и мы стреляли неизвестно в кого… Потом мы поняли, что этим не спастись, что нужно уходить в море; несколько человек продолжали отстреливаться, остальные снова попытались сдвинуть лодку. Но тут пограничники сразу открыли бешеный огонь, и трое из нас повалились на песок. Мы снова стреляли по пограничникам, они опять умолкли, и в темноте их совсем не было видно. Повторилась команда сдаваться.
Я, признаться, не прочь был сдаться. Сказать это вслух, конечно, не решился, но подыхать мне тоже не хотелось.
Я решил уплыть. Только куда девать мою тетрадку? Мои записи… Жаль было их бросать даже в такую минуту. Я зарыл их глубоко в песок, разделся и тихонько заполз в воду.
Плыл, держась параллельно берегу, сзади все еще слышались выстрелы. Очевидно, "апостолы" не собирались сдаваться.
Проплыв километра два или три, я вышел на берег. Вдали выстрелов уже не было слышно, на берегу было тихо, лишь шумел камыш и какая-то ночная птица кружилась вокруг меня. Осторожно, с камня на камень, чтобы не оставлять следов на песке, я зашел в лес и, чтобы согреться, побежал, но, споткнувшись, тут же упал. Не очень-то разбежишься в темном лесу. Углубляться в лес не было смысла – можно заблудиться, я пошел параллельно берегу. Скоро набрел на тропинку и двинулся по ней, пока не заметил в лесу небольшой домишко. Убедившись, что собак нет, я подошел к домику и стал высматривать, где бы укрыться. Заметив лестницу на чердак, вскарабкался по ней. На чердаке было сено, я зарылся в него и уснул.
Прожил я в этой "квартире" целую неделю, спал в сене, столовался у свиньи. Эту особу недурно кормили вареной в мундире, чуть толченой картошкой. Когда хозяйка, вылив в корыто госпожи свиньи ее еду, удалялась, я с чердака спускался, набирал картофелины поцелее и ел в свое удовольствие; но если хозяйка приносила ей кушанье в более жидком виде, мы обедали вместе из одного корыта, причем я убедился, что свинья хоть и нечистоплотная, но весьма добродушная и совсем не скупая скотина.
Раздобыв в доме кое-какую одежду, я вернулся на то место, где была наша лодка, где нас окружили пограничники. Вокруг было пусто и чисто, ничто не напоминало о недавнем бое. Я с трудом разыскал свои тетради и отправился в город, к старому школьному товарищу – Арно. Он был один дома, и скоро я сидел за столом, уплетая все, что он только подносил, рассказывая ему о своих последних похождениях.
Школьным товарищем я называю Арно потому, что все же когда-то я ходил в школу, пусть это было давно, пусть очень мало, но это было, и тогда мы сидели за одной партой и я списывал у него задачки, которые самому решать было некогда.
Теперь я решил оставить у него свою книжку. Самому черту неизвестно, в каких еще морях мне предстоит купаться.
Есть в Курессааре учреждение, в которое я частенько, когда были деньги, заглядывал, чтобы полакомиться. Это кофейная, где я проматывал все свои прибыли, наслаждаясь изобретательностью мастеров кондитерских изделий. Я в них понимаю толк. Здесь-то со мной и приключилась беда.
Войдя в первый зал кофейной, я увидел за ближайшим столом трех мужчин в милицейской форме, лица их были мне знакомы, и, что хуже, им знакомо было мое. Тут я сделал то, чему меня тщательно учили в Эгере, – поворот через левое плечо, вышел вон и быстрым маршем удалился: оглянувшись, убедился, что они, тоже быстрым маршем, шагают за мной. Я пустился рысью – они тоже, я перешел в галоп – они тоже; тогда я помчался бешеным скоком и, будто обретя крылья, полетел – на базар, по базару, по улицам города. А за мной летели три длинных милиционера, махая револьверами, и орали: "Гей! Держите! Остановите вора!.." Вот уже какой-то тип попытался подставить ногу. Я его опрокинул и полетел дальше. Но что не удалось одному, удалось другому (типов ведь так много) – я упал. На меня повалилась куча запыхавшихся людей. Хватали за одежду, волосы, уши и кто-то за нос. Я его укусил. И что им всем надо было?.. Что я им сделал?..
После этого марафонского бега началась весьма скучная канитель: следствие. Нет ничего противнее и скучнее разного рода вопросов: где был, как жил, где взял, что ел – без конца.
Следователь, пожилой, с седыми бакенбардами капитан, казался добрым, не кричал на меня, говорил тихо, сочувственно.
– Не хочешь говорить – не надо… – Или: – Тебе не нравится этот вопрос? Ну и оставим его… – Потом он вздыхал и говорил: – Эх ты, лев, левушка-головушка, и что из тебя будет?
Откуда мне было знать, что из меня будет? И разве это можно знать?
– Жалко мне тебя, – говорил он, – пропадешь ведь ни за грош. Вот посадят в тюрьму, отправят в Сибирь, а оттуда, дружочек, возврата нет.
Об этой самой Сибири я наслышался вдоволь, было похоже, что говорил он правду. Потом он говорил о солнце, которого я больше не увижу, о том, что мне следовало бы учиться, еще что-то о романтике, и мы оба чуть не плакали – так он душевно говорил. А когда он сказал, что, если я умный, я еще могу спастись, – я нисколько в этом не сомневался, как не сомневался и в том, что я умный.
– Нам не так уж трудно найти твои следы, доказать, что ты воришка. Но это, конечно, канительно. Тебя придется держать взаперти, а это и тебе и мне неприятно. Значит, чтобы тебе было понятно, – ты малолетний преступник, у тебя нет родителей, ясно? (Мне было ясно.) У нас есть тут кое-какие небольшие кражи – некуда их девать. Чтобы мы могли, так сказать, поставить на них крест, ты возьмешь их себе, подпишешь, какая тебе разница? Мы от них, таким образом, избавимся, а тебя, поскольку ты преступник малолетний и у тебя никого нет, ненадолго направят в детскую колонию, а оттуда на волю. У тебя все еще впереди.
Все это было непонятно, но я согласился. А потом я очутился на скамье подсудимых. Скамейка эта самая обыкновенная, деревянная, но сидеть на ней отвратительно. Ощущаешь себя как на сковородке. И оглянуться даже нет ни малейшего желания, хотя слышишь, что сидящим сзади весело: хихикают, жужжат.
Я не помню точно, как прошла эта процедура (все было в каком-то тумане), только помню, что какая-то молоденькая женщина, представитель отдела народного образования, что-то теплое обо мне говорила и, во всяком случае, плохого мне не желала (за что ей спасибо! Если бы знала она, как я ей благодарен). Потом мне разрешили говорить. Но мне меньше всего хотелось раскрывать рот, да я и не знал, о чем в подобных случаях говорят. Подумал было рассказать, что капитан обманул, но не рассказал: наверное, не поверили бы, и все бы только посмеялись, вот, мол, какой наивный дурак. Им и так всем было весело. Тогда один из трех, сидящих за судейским столом, начал что-то читать и читал очень долго, из всего я понял только то, что меня присудили к шести годам заключения в каких-то ИТЛ. Что это такое, не знаю, но узнаю наверняка.
После суда, когда меня привели в КПЗ (камера предварительного заключения), я сделал последнюю попытку обрести свободу – заболел. То есть я лишь делал вид, что заболел.
Тюрьмы на острове Сааремаа нет, а КПЗ своей больницы не имеет. Значит, если я заболею, меня положат в городскую больницу.
Вернувшись из зала суда, я упал на нары и ни с кем не говорил. Мне задавали вопросы, что и как, сколько дали и так далее, – я молчал. Лежал как палка, смотрел в потолок. Пролежал целый день, не ел, не говорил, мочился под себя. Арестанты вызвали дежурного, сообщили: человек заболел. Дежурный даже не вошел в камеру, сказал:
– Не помрет, видали мы их.
"Больной" пролежал второй день, не пил, не ел, не разговаривал, не шевелился. Арестанты вызвали старшину. Он вошел в камеру, посмотрел на "больного", сказал:
– Не помрет, а помрет – похороним, – и ушел.
"Больной" пролежал третий день, не ел, не пил, не шевелился, не разговаривал и страшно вонял. Товарищи укрыли его шубами, чтобы не вонял, а он все равно вонял. Тогда сокамерники вышли из терпения и забили по двери, требуя принять меры. Меры были приняты. Пришел доктор, залез на нары, послушал у больного сердце; случайно он задел ногу, и тут больной закричал. Доктор еще раз потрогал ногу, и опять больной закричал. Доктор уколол ногу иголкой – больной молчал, он поднял ногу – больной кричал. Доктор сделал понимающее лицо, сказал: "Ясно". И ушел.
Затем пришла "Скорая помощь", открылась дверь, и в камеру в сопровождении старшины вошли сестры, молоденькие, в белоснежных халатах. Они, как ангелы небесные, окружили больного, подняли его своими нежными ручками, уложили на носилки, вынесли в машину. И вот он в больнице. Его понесли в ванную, осторожно раздели, вымыли, переодели и понесли в палату.
Целых три недели пролежал я в больнице. Доктора не могли никак определить, чем это я, собственно, болею. Созывались консилиумы, признавали разные болезни и наконец остановились на детском параличе. И правильно, почему бы мне не заболеть детским параличом?.. Потом жилось мне хорошо, поместили в палату на четвертом этаже, кормили как на убой. Книги, радио, посещали молоденькие сестры, красивые, хиханьки, хаханьки, но… Мне-то нужна была свобода. А тут меня караулили сотрудники милиции. Один отдежурит восемь часов, другой приходит, и так беспрерывно. К тому же, раз у меня паралич, пусть даже детский, я не имел права шевелить парализованными ногами и должен был лежать на спине.
Пролежал неделю – надоело, сказал доктору, что одна нога что-то начала чесаться, появилось ощущение. Тут уж медицина взялась за эту ногу: уколы, массажи, компрессы… и, о чудо! Нога начала шевелиться. Другая еще нет, но одна – да. Скоро я мог сидеть. Потом мне дали костыли и разрешили вставать. Так я приобрел право шевелиться, не вызывая подозрений. Но куда девать милиционеров? Им было весело дежурить: они читали мои книги, слушали радио, заигрывали с сестрами… Нет, решил я, так дело не пойдет, надо, чтобы вы спали. Только милиционеру нельзя ведь спать на посту. Но это было не мое дело. Я сказал доктору, что у меня усилились боли в голове, и в спине, и в ногах, что утомляет свет и шум. Доктор живо выбросил книги, закрыл одеялом окно, убрал радио и запретил приходить сестрам – нечего тревожить "больного". И скоро мои охранники начали позевывать. Вот это мне и надо было. Я торжествовал: зевайте, пошире зевайте.
Особенно усердно позевывал один молоденький сержантик, он, наверное, был ненамного старше меня. Я заметил его слабость и начал тренировать его. Как только поужинаю – натяну на нос одеяло и начинаю тихонько посапывать, а потом храпеть, мелодично, вкусно… В один прекрасный день он не выдержал моего храпа, замкнул дверь изнутри, сунул ключ в карман и повалился на свободную кроватку. Скоро храп в палате удвоился. Вот тут-то больной ожил. Он выбрался из постели, подошел к охраннику – спит. Но как взять у него ключ? Это было невозможно – проснется. Я снова забрался в постель, под одеяло, разорвал простыню, пододеяльник, соорудил что-то наподобие веревочной лестницы с узлами. Потом открыл окно, привязал один конец лестницы к батарее центрального отопления, другой выбросил за окно. Затем вылез, спустился до конца лестницы и остался висеть где-то около второго этажа. Посмотрел вниз – какая-то крыша. Оказывается, я висел над подъездом. Отпустил конец и упал на крышу. Крыша была железная, страшно гремела. С крыши прыгнул на землю, побежал. Куда? Ну, куда должен бежать человек, которому нужно скорее уйти из города? Разумеется, в лес. Все правильно. Но, к сожалению, это же самое сообразили милицейские патрули, поднятые по тревоге. Мое бегство было уже открыто. Когда я приближался к лесу, меня вдруг окружили парни в синих мундирах…
Вот и все.
Ну, а Батарея… – это центральная тюрьма Эстонии и Таллина, и называется она так потому, что еще при Екатерине Второй это была крепость, из окон которой тогда выглядывали екатерининские солдаты и пушки, из окон которой теперь выглядывают всякого рода арестантские морды и, между прочим, Серый Волк; он жалобно глазеет на море и, если бы был он натуральным волком, взвыл бы… А о том, что такое тюрьма, писать нечего. Кому это не известно?.. Ну а если кому неизвестно, тем лучше, пусть он никогда этого не узнает.
Тетрадь шестая
Год 1951
Вдох – выдох, вдох – выдох, вдох… Надо дышать глубже – отлично! Чудесный воздух. Движение и воздух – гарантия здоровья. Впрочем, смотря какие движения… Скажем, те, что нужно делать целый день в лесу, на повале, – они вряд ли гарантируют здоровье, хотя многие чудаки ими увлекаются, несмотря на то, что граждане судьи отломили им срока по 25 лет. Вкалывают как черти, думают, наверное, что их так на весь четвертак хватит. Нет, такие движения мне вроде ни к чему. Здесь, конечно, тоже не очень приятно. Правда, клопов нет, откуда им тут взяться – собачий холод и ветер сквозит изо всех щелей. И не заниматься же целый день гимнастикой; от 400 граммов черняшки и жидкой похлебки не очень-то разгонишься. Есть карцеры и потеплее – мне в них приходилось бывать, но в них зато такая вонь от параши и прочей грязи, да и от населения тоже, что не продышишься. Да, карцер место не из приятных, и все же, невзирая на это, желающие провести тут время находятся. А если бы наоборот? Ну, если чистота, как в больнице, тепло, цветы, мягкие перины, унитаз вместо параши… Еще музыка и хорошая харчовка, и сажали бы сюда в наказание за разные проделки: мол, вот, наслаждайся всей этой благодатью за то, что ты негодяй, и пусть тебя мучает совесть, пусть тебя грызет стыд перед остальными товарищами, которые честно отбывают срок, не нарушают и, следовательно, не могут пользоваться таким комфортом. Наверное, никто бы здесь не сидел, ну, разве что такие единицы, как я. Это не значит, что у меня совсем нет совести, – она у меня есть, но мне очень не хочется работать в лесу – тяжело. И это не значит, что я слабенький, малосильный. Нет, я даже сильнее многих, но если я буду вкалывать, как эти все чудаки, что из этого получится? Мне дали шесть лет. За шесть лет таких движений загнешься совсем. Нет уж, я извиняюсь. Да и вообще я не хочу сидеть в заключении. Можно подумать, что я сюда пришел добровольно, что с умилением обниму топор и не выпущу его даже тогда, когда кончится мой срок… Нет. Я пришел сюда не добровольно и считаю, что уйти отсюда должен добровольно. Мне здесь не нравится. Почему? Потому что… Но это длинная история, началась она еще в таллинской тюрьме – в Батарее.
Это была большущая камера, с чудным сводчатым потолком, как в нашем Курессаарском замке, и двумя выше человеческого роста окнами с видом на море. Если встать у окна, можно увидеть таллинский рейд, а через залив – развалины Пиритского монастыря. Я все время, с утра до вечера, торчал у окна – и воздух хороший, морской, и чувствуешь себя как будто на воле. Если так стоять, спиной к камере, можно совсем забыть, что ты в тюрьме, и только надзиратель то и дело напоминает об этом – все стучит ключом по двери и кричит: "Отойдите от окна!" Противный какой… Ну, что ему от этого станет, если стоит человек, смотрит с четвертого тюремного этажа и на море, на чаек, на корабли и Пирита – больше ведь ничего не видно.
Сказать, что народ, населяющий камеру, жил очень дружно, нельзя. Оно и понятно: так сказать, разное воспитание, разные вкусы, разные взгляды на существующие проблемы. А они, эти проблемы, заключались глазным образом в еде, есть хотели все, и хотели есть повкуснее, посытнее, ну, а проблемы возникали оттого, что у одних еды было больше, чем у других, а поделиться особенного желания "имущий класс" не имел. Вот тебе и все основания к антипатиям и всему прочему. Например, заключенные из русских были в большинстве все бродяги, бездомные; а эстонцы – местные, стало быть, "домные". Такому легче: попался он, сидит, а ему жена мешки с харчами в тюрьму таскает. Русским же мало с воли несли. В камере постоянно возникали разные конфликты, которые разрешались обычно кулаками. "Имущие", например, сами пол не мыли, а нанимали за пайку хлеба кого-нибудь из "неимущих", параши тоже не носили, все за них делали "неимущие". Мне тоже один хуторянин, стянувший на воле колхозное сало, предложил за него подежурить, когда настанет его очередь убирать камеру, обещал дать сала. Я его послал в нехорошее место. Нет чтобы просто так поделиться. А когда драка, спрашивают: "Чего ты нас не поддерживаешь, ты же эстонец?" Значит, когда надо драться – эстонец, а сало жрать – не эстонец. Об этом я тоже сказал.
Здесь я впервые встретил воров в "законе". Одного из них звали Олег и почему-то Румяный, хотя был он очень бледен; другого – Сашка Ташкентский. Ташкентский – кличка, как и Румяный. Они тоже ни пол не мыли, ни парашу не носили. Мне объяснили, что если в "законе", то работать не полагается. Меня это злило: ведь и я вор, почему же мне положено таскать парашу, а им нет? Впрочем, я тут же и объявил всем, что таскать парашу больше не буду, чем заслужил откровенную ненависть "имущих". Что же касается этих "законников", они сперва относились ко мне свысока и насмешливо, но скоро признали меня. Еще бы! Как-никак международный класс, человек с заграничным специальным образованием. Румяный и Ташкентский начали меня усиленно обучать русскому языку, и я тут же узнал, что "мелодия" – это милиция, "лопатник" – кошелек, а "фрайер" – личность мужского рода, недоразвитая. И еще многое другое.