Наутро после пятой ночи со Смялой Крабат отправился за водой на речку - колодец на холме еще не был вырыт - и вышел на берег как раз в ту минуту, когда в воду входила обнаженная дева. Волосы ее - у Смялы они были темные - отливали чистым золотом, груди светились мраморной белизной, а соски, алели столь призывно, что Крабат, не теряя времени на раздумья, прыгнул в воду. Дева плавала как рыба. Крабат выдрой устремился за ней, выдра потащила рыбку на берег, кровь у рыбки оказалась отнюдь не рыбьей, речная прохлада вмиг улетучилась, и до того, как наверху, на холме, трижды прокричал петух, рыбка внизу у реки трижды обретала дар речи и трижды вновь его теряла.
Ночью Крабату думалось, что темные волосы, что там пи говори, все же теплее светлых, а утром уже казалось, что светлые ярче и радостнее на солнце, чем темные при свете звезд.
Начав сопоставлять и сравнивать - в силу врожденной любознательности, свойственной каждому настоящему мужчине, - он стал ходить по воду все дольше и дольше, оставляя Смялу страдать от жажды.
Но однажды утром он далеко обошел то место, где купалась светлокудрая дева, и направился вверх по реке к тем лесистым холмам на юге, что издали казались высокими, как горы. Там, уже зайдя в чащу, он встретил деву, собиравшую ягоды. Тяжелая коса, черная как смоль, соскальзывала со спины и свисала до земли, когда она нагибалась; бедра у нее были округлые и упругие, а темные глаза показались Крабату совсем черными, когда он отведал ее ягод. Ягоды были сладкие и туманили голову, как вино; вот почему у Крабата все поплыло и завертелось перед глазами, так что он не нашел дороги домой и заблудился в лесу.
Когда солнце зашло, он оказался на поляне и увидел домик, утопавший в море цветов, а перед домиком на скамеечке из молодых березок сидела дева и расчесывала свои длинные волосы, горевшие багрянцем, как вечерняя заря.
Дева пела о Лорелее, и Крабат по морю цветов поплыл к деве, как рыбак в песне, и утонул, как рыбак, но не в водах Рейна, а в багряных волнах ее волос и аромате тысяч цветов, источаемом ее кожей. Всю ночь он считал ее веснушки и семь раз сбивался со счета. На восходе солнца он, шатаясь, вышел из домика, отыскал Саткулу и уныло побрел по берегу восвояси - то ли гуляка после пирушки, то ли казнокрад после растраты.
Когда он добрался домой - даже кувшин для воды он забыл у Лорелеи, - оказалось, что колодец выкопан и выложен нетесаным камнем, и камни эти в прохладной глубине уже поросли зеленым мхом, а липа мощно разрослась, и ее дуплистый ствол дал новый побег; из дома же вышел мужчина - Крабат готов был поверить, что видит самого себя.
"Ты кто?" - спросил Крабат этого другого, похожего на него как две капли воды, но еще никогда не видевшего своего отражения в зеркале и потому ничуть не удивившегося при виде Крабата. "Я - это я, - ответил тот, - люди называют меня Сербином".
Крабат попросил напиться. Человек протянул ему кружку, вода из глубокого колодца была чистая и холодная, как капля росы в октябре.
Крабат сидел у колодца и смотрел на далекие голубые холмы и близкие луга, полого спускавшиеся к Саткуле, на семь деревень, раскинувшихся в ее долине.
Так он и сидел, пока над рекой не заклубился туман, потом встал и пошел вниз к мельнице. Мельник оказался веселым человеком, пришлым из других мест.
Крабат сел у самой реки и смотрел, как жуки-плавунцы снуют по ее поверхности, словно плетут сеть для воды. Но вода уплывала из-под сети, не остановить, не удержать.
Когда сыч отправился на охоту, а филин поплыл над полями, на дуплистую иву уселся водяной и, отламывая от ствола кусочки коры, стал бросать их в воду, бормоча что-то себе под нос.
"Брат водяной..." - начал было Крабат.
Сорок три, сорок четыре, сорок пять... Бормотанье стало отчетливее, и Крабат понял, что водяной не желает пускаться в разговоры.
Последний кусочек коры плюхнулся в воду - сто, сказал водяной, сто лет; потом сорвал с ветки листок и пустил его плыть по течению - и еще один день. Ни следа на воде, ни следа в воздухе. Водой унесло, ветром развеяло.
И Крабат понял, что Смялу он потерял. Но боль еще не пришла, ибо не так она скора на подъем, как мысль.
"Зачем же я вернулся?" - спросил он.
Но водяной перебирал свою зеленую бороду, будто и не слышал вопроса.
"Отвечай! - вдруг налившись яростью, завопил Крабат, вскочил на ноги и рванул того за бороду. - Где Смяла?"
Водяной соскользнул в реку, и в руке у Крабата остался лишь пучок прутьев.
"Сто кусочков коры по воде, сто слов по ветру, брат Крабат", - сказал водяной. Река слегка замутилась, а когда прояснилась вновь, водяного и след простыл.
"Сто кусочков коры по воде, сто слов по ветру", - повторил Крабат, и то ли в ту же ночь, то ли наутро, а может, и много дней спустя отправился искать свою Смялу - где вода течет, где ветер веет.
Иногда вместе с ним был Якуб Кушк, иногда он был один. Он встречал много девушек и спал с ними, где и как придется: на пуховых перинах или на соломе, в пахучем сене или на молодом смолистом еловом лапнике, на мягких перинах Принцессы-на-горошине или на земляном полу Золушки, на теплом песке морского пляжа или в надушенной воде кафельной ванны; одна из них спросила, встав перед ним во весь рост и сбросив одежду, - кожа ее горела, а руки поддерживали грудь: "Что было у Смялы такого, чего нет у меня?"
Общей со Смялой у нее была судьба: Крабат покинул ее, как покинул Смялу, как покидал и будет покидать всех остальных, а время шло, и постепенно стиралась сама память о потерянной деве.
Даже имя ее стерлось в памяти, и он стал называть ее "моя светлая, моя темная ложбинка". Наконец он опять попал на ту поляну в лесу, опять бросился в море цветов, и чем глубже заплывал, тем дальше отступали берега, а песня Лорелеи доносилась отовсюду и ниоткуда.
Что стало потом с Крабатом, не знает никто.
Одни полагают, что он и есть тот старик, что каждую субботу продает цветы в нише за колоннами собора, - никто не видел, как он приходит и когда уходит. Говорят, что время от времени кто-нибудь из его покупателей находит в букете скромных астр диковинный цветок несказанной красоты, похожий по форме на звезду и не числящийся ни в одном из справочников.
Другие уверяют, что Крабат так и не выбрался из моря цветов и должен оставаться у рыжеволосой девы до тех пор, пока не вспомнит и как звали Смялу, и что именно шептала она ему на ложе любви, и каков был вкус ее слез.
А мельник Якуб Кушк всю жизнь твердил, что, как ни правдоподобен тот или иной конец этой истории, она все равно не более чем сказка, выдуманная людьми, не знающими, что вся красота жизни заключается в тайне женщины и в жажде мужчины ее разгадать.
Тем не менее он сделал из этой сказки песню и сто девушек проводил с этой песней на брачное ложе, где, по его словам, и надлежит быть сказке - одну ночь, а то и три.
Истина выяснилась однажды, когда мельнику Кушку нечего было молоть и он отправился поболтать, а если судьба улыбнется, то и опрокинуть чарочку с дружкой Петером Сербином, и от него узнал, как на самом деле случилось, что Крабат потерял Смялу.
Поначалу они говорили вовсе не о Крабате, а о графе Цеппелине, за день до этого пролетевшем над их головами на север, чтобы предстать пред кайзером Вильгельмом.
Петер Сербин в тот день никому не понадобился ни для свадьбы, ни для кладки дома, поэтому он вооружился красками и кистью, чтобы подновить Святого Георгия с конем и драконом, украшавшего западную сторону морового столба и потому более выцветшего.
Петер Сербин стоял на лестнице, а Якуб Кушк подавал ему ту или другую краску, смотря по тому, что предстояло подкрасить - Добро или Зло. Когда обновитель святого воина дошел до дракона, Якуба Кушка осенила блестящая мысль. Он протянул другу черную краску и сказал: "Подрисуй ему усы".
Петер Сербин подумал: Георгию.
"Дракону, - сказал мельник, - получится вылитый кайзер".
Дружка не стал подрисовывать дракону кайзеровские усы, но согласно кивнул, когда Якуб Кушк заявил, что если кайзер заполучит в свои руки дирижабль, то руки у него наверняка зачешутся, и тогда войны не миновать.
И потом, когда они уселись на траву у столба и стали ждать, когда солнышко, еще горячее в этот послеобеденный час, слегка подсушит Святого Георгия с драконом и можно будет еще до вечерней росы покрыть его защитным лаком, разговор у них все еще шел о великих людях и великих открытиях, а также о том, почему для маленьких людей эти открытия оборачиваются то добром, то злом.
Со времени тех злосчастных маневров мельнику за каждым кустом чудился кайзер, а с тех пор, как он узнал из газет, что кайзер за обедом запросто пожаловал Круппа наследственным званием пушечного короля, за каждым кайзером мерещился свой Крупп. Поэтому он утверждал, что на свете есть только два изобретения, которые коронованные особы не присвоили себе, а уступили простым людям: мышеловка и деревянный протез.
Дружка Петер Сербин слушал мельника, смотрел, как солнышко одинаково ласково пригревает и святого воителя, и злобного дракона, и думал, что Добро и Зло кроются не в вещах, а в людях - у шулера монета всегда падает орлом вверх.
"Вещи сами по себе такие, какие они есть", - сказал он вслух. Покуда Крабат не знал, какой чудесной, таинственной силой обладает его посох, он считал его просто деревянной палкой, на которую удобно опираться и приятно смотреть, сравнивая вырезанную на ней Еву со Смялой - пусть даже у Евы нос был красивее, зато Смяла была живая и теплая, что снаружи, что внутри. Но потом, когда солнце склонилось к закату, Смяла стала зябнуть в своем легком холщовом платье, под которым ничего не было. Ей бы надо что-нибудь теплое, подумал Крабат и представил себе пушистое и яркое шерстяное покрывало - может, даже с бахромой, сгодилось бы и без бахромы, главное, чтобы теплое.
Не так-то просто было представить себе такое покрывало, если он его никогда в глаза не видел, за исключением разве того, которым Господь под конец Дня Великой Раздачи укутал себе колени - по черному полю шитые золотом мудреные системы небесных светил. Крабат воткнул свой посох в землю и поплелся с холма - ему казалось, что на ходу скорее что-нибудь придумает, чем сидя на месте.
Но и на ходу он ничего не придумал, как ни хотелось ему найти для нее что-нибудь теплое; тогда он повернул назад и уже издали заметил, что на его посохе висит нечто странное - вроде медведя, из которого вынули нутро. Когда он подошел поближе, оказалось, что это нечто походило на медведя лишь лохматостью и мягкостью, а больше ничем, ибо медведь ни за что не смог бы вылезть из этой шкуры: ни входа у нее не было, ни выхода.
Смяла заплясала от радости и, спросив: "Откуда у тебя такая прелесть, Крабат?", не дожидаясь ответа, заявила: "Я сошью себе из этого шубку, вечера нынешним летом такие прохладные".
Крабат пропустил мимо ушей ее вопрос - ведь женщины все равно не верят удивительным происшествиям, которые на каждом шагу случаются с мужчинами, - и сказал: "Я думал, может, тебе это понравится".
Целую неделю Смяла кроила, скалывала и шила, и наконец шубка была готова. Спереди она доходила до колен, а сзади немного свисала углом; Крабат заметил это и мог бы указать, если бы его спросили, но его не спросили.
Хотя в то лето вечерами и впрямь было довольно прохладно, но комаров развелось такое множество, что с каждым словом заглатывалось штуки по три; правда, Крабату, если он не собирался беседовать с самим собой, некому было и слова сказать: мельник с недавних пор завел себе подружку, молол вместе с ней день и ночь без продыху и на глаза не показывался, а Смяла со вчерашнего дня по какой-то непостижимой женской причуде вдруг онемела и оглохла. Крабат, из чистого любопытства заглянувший накануне на мельницу, позволил себе заметить, что та девица свое дело знает.
Но человек не рыба, вот Крабат и сказал своему посоху - или, вернее, просто так, в звенящий комарами воздух: "Хоть бы их птицы сожрали". Только он это вымолвил, налетели откуда ни возьмись какие-то невиданные суетливые пташки и набросились на комариный рой, как впоследствии Святой Михаил на гуситов под Бауценом.
Смяла подошла взглянуть и сказала, что это летучие мыши.
Крабат чуть было не возразил, что это козодои и что он сам их создал, но, обрадовавшись, что Смяла заговорила, удержался. А себя самого убедил, что молчит потому, что еще не совсем уверен, вправду ли его посох волшебный и может творить чудеса.
Эту уверенность он приобрел на следующий день. Войдя в лес, он сжал посох в руке и промолвил: "Пусть на одних деревьях растет черника, а на других брусника". На обратном пути он увидел на опушке рябину и бузину и понял, что посох и впрямь творит чудеса, хоть и не совсем такие, каких от него ждут: вместо брусники получилась рябина, а вместо черники бузина.
Выбрав удобную минуту - волосы Смялы разметались по его груди, их сердца еще учащенно бились, но темная волна уже схлынула, - он заговорил об этом со Смялой. Теперь чудо казалось ему не таким уж и чудом, и что получилось не совсем то - не таким уж и важным, а главное, неопасным. Он слегка пофилософствовал на тему о несовершенстве мира, установил непреложную логическую связь между собственным разумом и нравственностью - с одной стороны, необходимостью доделывать мир за Творца - с другой, и непонятной чудодейственной силой резной палки - с третьей, и в конце концов убедил себя, что достаточно хотеть добра, чтобы и получилось добро.
Но Смялу убедить не удалось, ею овладел страх, - неодолимый, идущий откуда-то из глубины страх. "Почем знать, что получится, когда несуществующее осуществится? Я видела во сне ужасных драконов, похожих на твоих летучих мышей, только те во много раз больше и летают со страшным грохотом. А главное, - она вздрогнула, - главное, они охотились за нашими детьми".
"Это только сон", - сказал Крабат и погладил ее плечо.
Но Смяла сказала: "На опушке леса рядом с бузиной теперь появились кусты с ягодами, похожими на бруснику. Но это волчьи ягоды".
Крабат подумал, еще не доказано, что мой посох сотворил именно волчьи ягоды, а вслух сказал: "Как это ты сразу придумываешь подходящее название, я просто восхищен".
"Не хочу придумывать подходящие названия для ужасных вещей, которые ты творишь, - сказала Смяла. - Не хочу жить в страхе перед твоими творениями".
Ночь была длинная и теплая, и темная волна вновь накатила на Крабата, мысли о волшебном посохе и его своевольной чудотворной силе напрочь вылетели из его головы, а руки сами пустились на поиски чуда, и всюду, где они касались тела Смялы, взметывались такие фонтаны брызг, что вскоре волна захлестнула его с головой.
Но Смяла осталась на берегу: плотина страха отгородила ее от волны. Как ни крутились бурунчики пены, как ни шипели и ни бились волны, она оставалась на берегу.
"Поклянись", - прошептала она, и он поклялся не вмешиваться в ход вещей и не пользоваться чудо-посохом, не творить за Творца.
Но нечаянно Крабат нарушил клятву.
Чтобы добыть камней для постройки дома, он примялся дробить огромный валун с красивыми прожилками. Недели тяжкого труда ничего не дали - Крабат выбился из сил и вконец испортил ломик, а получилась лишь тачка обломков. Разъярившись на проклятый камень, Крабат воскликнул в сердцах: "Пусть каждый отбитый осколок оживет и станет мне помощником". Едва он это сказал, как тут же захотел взять свои слова обратно; однако любопытство взяло верх, он удержался и ощутил и ужас, и восторг, когда желание его исполнилось: вокруг валуна как из-под земли выросло целое войско пестро разодетых, грубых, неотесанных бородачей; один держал штандарт, другой бил в барабан, и. все хором горланили песню: Наш кайзер греет задницу у а Валленштейн бьет шведа. Платите чистым серебром - получите победу.
Вожак отряда - кираса заляпана грязью, а гульфик величиной с окорок расшит шелком - надвинулся на Крабата: "А ну, ставь нас на работу, дерьмоед, не то дух из тебя вон".
Один бородач, ухмыляясь во весь рот, приволок откуда-то козу, дожевывавшую кустик черники. "Вот надраим солью пятки, олух ты деревенский, да заставим козу слизывать, - нахохочешься у нас, как грешник в аду, которого ведьмы щекочут!"
Крабат собрался с духом - уж если творить чудеса, так хоть с толком - и, держа посох перед собой словно скипетр, приказал: "Раздробите валун на мелкие части! А козу пока привяжите к дереву!"
В тот же миг оружие ландскнехтов превратилось в рабочий инструмент, барабанщик забил в барабан, вожак гаркнул: "С нами бог и Валленштейн, ребята!", и вся орава с гиканьем набросилась на огромный валун. Канонир в красно-синем мундире велел набить порохом щели и трещины, и валун мигом разнесло на десять тысяч кусков - многие даже отлетели далеко в чащу леса.
Там лежат они и поныне, а ученые ломают голову над острыми краями этих осколков: ведь если ледник протащил их с собой больше двух тысяч километров, то у них должна быть округлая форма. А какой-то геолог самолично раздробил один такой камень, взвесил кубический дециметр полученной пыли на ювелирных весах, изучил под мощным микроскопом и обработал всевозможными кислотами, потом поехал на Шпицберген, а точнее, на Западный Шпицберген, высадился на берег в Хорнсунне - дело было в августе, погода приятная и море гладкое, как зеркало, и взобрался на гору Хорнсунтинн высотой тысяча четыреста метров. Когда до вершины было уже рукой подать, ученый геолог отбил от голой скалы кучу осколков, затолкал их в рюкзак и с превеликим трудом, но благополучно доставил сперва на корабль, потом домой, а потом и в свою лабораторию; там раздробил, взвесил, изучил под микроскопом, обработал кислотами и установил со всей научной достоверностью, что лесной валун с острыми краями, лежащий на расстоянии двух и трех десятых километра к западу от среднего колена реки Саткулы, ведет свое происхождение от горы Хорнсунтинн на" Западном Шпицбергене. А округлой формы не имеет.
Ученый геолог сделал из этого вывод, что в прежние времена камни тоже были лучшего качества, чем нынешние.
Из чего в свою очередь можно заключить, что даже его наука, имеющая дело лишь с мертвым камнем, может и заблуждаться, коли сбрасывает со счета знания, почерпнутые простым народом из каких-то таинственных источников.
Но в ту пору Крабат наорал на канонира за его пороховые забавы - не из-за возможных затруднений для ученых мужей будущего, а просто потому, что ему не хотелось собирать и стаскивать в кучу разлетевшиеся обломки. Однако ландскнехты, не обращая на него внимания, продолжали изо всех сил колотить в такт барабану по остаткам валуна до тех пор, пока не превратили их в щебень.
Тогда Крабат в бешенстве вырвал у барабанщика обтянутый телячьей кожей барабан и напялил его на голову вожака, или как он там у них назывался.
Вожак отшвырнул барабан барабанщику, и тот спокойно натянул на него новую шкуру.
Крабату же он сказал: "Телячьих шкур в запасе больше нет. И если еще понадобится, натянем на барабан твою, баранью!"