Страница 48
Секунда в секунду
Скоро я простудился, – каждая весна делает меня нездоровым, – и долго не выходил из дома, пережидая слякоть и грязь. Иногда я развлекал себя тем, что смотрел в окна соседнего дома, наблюдая за людьми, что мелькали в этих окнах, нечаянно выставляя напоказ короткие эпизоды своих жизней, а потом выходили из комнаты, – и бесследно исчезали, выключив свет.
В квадратной раме, как в картине кисти Рафаэля, расчесывала длинные рыжие волосы красивая девушка с тонкой талией и несколько широкими плечами, то и дело поглядывая на меня. Мне льстило, что я замечен. Я стоял с сигаретой в руке у раскрытого настежь окна. Позади меня, в простой алюминиевой кастрюле, закипало на плите кофе. Я отвернулся на секунду, чтобы наполнить кружку, а когда вернулся, в окне уже было пусто.
Порой я видел, как она поливала цветы, как сидела на подоконнике с разноцветным журналом, как разговаривала по телефону, и смеялась, и встряхивала пышными волосами. Она была красива и нравилась мне, за ней было интересно наблюдать, потому что она была – живой. Однажды, проснувшись в три часа ночи, я заметил свет за лиловыми шторами её окна, и в полусне думал, почему она не спит в столь поздний час. Но я так и не узнал, почему.
На втором этаже жила молодая пара с ребенком. Иногда они забывали задернуть шторы, и тогда, медленными вечерами, я смотрел, как они сидят, обнявшись, напротив телевизора. Когда они не забывали задернуть шторы, я догадывался, что они делают то же самое. Они сидели почти всегда неподвижно, несколько скованно, повернувшись затылками к окну. Мне было интересно, исчерпало ли себя их тихое семейное счастье. Или они умеют быть счастливыми? а значит, обладают тем, что не дано мне. Странно, но я ни разу не замечал, чтобы они ссорились. Только ходили из комнаты в комнату, говорили о чем-то, почти не жестикулируя. Они зажигали свет, и я видел, – я всё видел – и не на что было смотреть. Скучно, безумно скучно.
Интересней было наблюдать за пожилой женщиной, которая вечно что-то готовила на кухне, – неизвестно, для кого, ведь я ни разу не видел у неё в доме гостей. Впрочем, все окна, кроме кухонных, были для меня не доступны благодаря плотным синим занавескам. Иногда до меня доносились звуки музыки: на кухонном подоконнике стоял старый магнитофон, и она порой пританцовывала, крутясь у плиты, как будто на лице у неё не было морщин, как будто она была не одинока, как будто впереди её ждала яркая, насыщенная жизнь, – как будто эта жизнь только что началась. Мне хотелось как-нибудь зайти к ней в гости, на обед или ужин, послушать рассказы о её молодости, станцевать с ней и посоветовать задернуть шторы. Но я не зашел.
Больше всего я привык к мужчине, который жил на последнем этаже. Разумеется, я ничего о нём не знал: какой у него голос, где он работает и что читает, я только видел его спортивную, осанистую фигуру, лицо с густыми русыми усами и бежевый халат. Всякий раз, когда открывал окно, чтобы выкурить сигарету, он неизменно стоял напротив меня. У него на балконе было полно забытых вещей – колесо от велосипеда с изломанными спицами, цветочные горшки с отбитыми краями, детская ванночка, в которой хранились выцветшие пластмассовые игрушки.
Мы всегда курили одновременно, эта необъяснимая синхронность порой доходила до абсурда. Какой-то невыносимой ночью, когда мысли не давали мне покоя, я выглянул в окно, отчаявшись заснуть. Ещё не рассвело, но он был там, и с тех пор, открывая окна, я всегда искал его глазами. Казалось, мы чувствуем друг друга, как пара точнейших в мире часов, которые идут секунда в секунду. Я проникся к нему поверхностной, но искренней симпатией, словно у меня появился друг, которого мне не хватало в отсутствии Тимура.
Но однажды утром я не увидел его. На балконе было пусто, только раскачивалось на веревках белое постельное белье. Я растянул сигарету на пять минут, в недоумении выкурил еще одну, но он так и не появился. Удивительно, но мне не хватало его. Если бы это был мой друг, я бы бросился звонить ему и спрашивать, что случилось. Но его я мог только ждать, облокотившись на подоконник, со скучающим видом человека, которому нечем заняться.
С тех пор я старался не смотреть в окна. Даже к этим людям, которые всегда находятся на расстоянии пятидесяти метров и исчезают, ничего не сказав, – даже к ним можно привыкнуть, даже их можно научиться ждать.
Через несколько дней я вновь увидел его и не мог не улыбнуться нашей почти долгожданной встрече, хотя он, должно быть, вовсе не разделял моей радости. Смешно было думать, что он замечал меня. Его жизнь была наполнена повседневностью, в которой не было места всему тому, что лежит по другую сторону окон. С тех пор, как я оставил свой город, ни в чьей жизни для меня не находилось места. Когда-то меня это радовало, ведь, уезжая, я хотел именно этого. Но теперь это была всего лишь пресная правда, которая стала слишком привычной, чтобы я мог назвать её исполнением своей давней мечты.
Страница 49
Двадцать две минуты непонимания
Мои давние мечты исполнялись в то время, когда я был с Анной: простое, невзыскательное счастье, казалось, не имело границ и существовало всецело лишь для меня. Правда, уже тогда мне было этого мало. Слишком просто, – думал я, – и утешал себя, доказывая в уме сложнейшие математические теоремы. Простота скрывала подвох. Мы незаметно падали в бездну обыденности.
Это началось зимой, когда вечерние улицы смолкли, и мягкий снег смягчил резкие контуры домов, настойчиво заметая за нами следы. Мы шли молча, свернув в сторону от шумной автотрассы. По этой дороге мы ещё ни разу не ходили. В конце её был тупик, путь прерывался железнодорожными линиями. Я наблюдал, как растворяется в воздухе тёплый пар от нашего дыхания и слушал свежий хруст наших снежных шагов. Я снял перчатку и взял её за руку. Её рука была горячей. Фонари проливали янтарный свет на наши лица, и мне казалось, что мы думаем об одном и том же, и мне казалось, что мы молчим, потому что с избытком понимаем друг друга. Я льстил себе. Мне только казалось.
– Двадцать две минуты, – строго произнесла она, внезапно остановившись.
Это было совсем не то, о чём я думал.
– Что?
– Ты молчишь. Двадцать две минуты. Хватит, может быть?
Я почувствовал раздражение. Оказывается, всё это время она измеряла моё молчание в минутах. Анна наблюдала за мной и, когда я забывал глядеть на часы, безукоризненно точно вела счёт моему времени. Как это подло, – думал я. Она ничего не понимала. Мне только казалось. Я вновь натянул перчатку на руку, и мы продолжили наш молчаливый путь в тупик. Я злился на себя.
– Зачем ты притворяешься, что не понимаешь меня? – я действительно подозревал, что она притворяется.
– Но я действительно не понимаю. – Это казалось ей таким естественным: не понимать.
Резкий тон этих тихих слов разозлил меня ещё больше. Не найдя слов, я замолчал. Она тоже злилась: на то, что я прислушиваюсь к нашим снежным шагам вместо того, чтобы занимать её разговором.
Так я впервые осознал, что ближе нам уже не стать. Болезненное чувство непонятости проросло во мне, пустило свои корни в моих чувствах, которые с этого момента были обречены.
В тот вечер я пришел домой и долго листал уже прочитанные книги, чтобы как-нибудь отвлечь себя, но ничего не получалось, чувства властвовали. В каждой книге я находил ту самую страницу, которая напоминала мне о двадцати двух минутах, которые мы прожили с Анной в разных мирах, о целой жизни в разных мирах, где не было ни одного верно понятого слова. Ни одна мысль не нашла созвучия и бесследно исчезла, как вымарывается из бездарной симфонии единственная верная нота.
Той ночью я видел во сне пустой морской берег, над беспокойной водой кружили чёрные птицы, они то и дело проваливались под воду, и спустя секунду выныривали с добычей в блестящих изогнутых клювах. Я сидел на холодном камне и ждал корабля, который должен был забрать меня из этого забытого богом места. Но горизонт был безжалостно пуст. Ветер летел с берега, становясь всё сильнее. Наконец, он обрел такую мощь, что мелкий щебень и неподъемные булыжники летели мимо меня, не задевая, и падали в воду, разбрызгивая море. И море расплескалось, и ничего не осталось на его месте, кроме груды камней. Я стал карабкаться по ним, я зачем-то хотел спасти черных птиц, которые не могли обогнать ветер и падали под его каменными ударами. Тяжелая ледяная волна нахлынула на меня сзади и опрокинула на камни. Я увидел мертвых птиц, которых подхватило слабой, умирающей волной и повлекло навстречу пустому горизонту.
Страница 50
Город дождей
Я приехал в хмурый, пасмурный, несколько заброшенный город. Дожди, казалось, непрерывно лились на его крыши. Когда, выйдя из поезда, я впервые зашагал через привокзальную площадь в поисках жилья, мокрый асфальт блестел, и в дрожащих лужах блекло отражалось серое небо. Когда я покидал город, густые тучи мрачно провожали меня раскатами грома. Такая погода была сродни моим мыслям, и я полюбил этот город, – на время.
Лишь однажды, проснувшись ранним утром, я не услышал, как бегут по железному подоконнику быстрые капли. Тишина застала меня врасплох. Отодвинув лёгкие шторы, я выглянул в окно. За окном была кромешная пустота. Туман.
Я любил туман. Любил идти по незримой дороге, которая обрывается в неизвестность в нескольких метрах впереди, а люди проходят мимо неясными силуэтами, и ничего, ничего впереди… Я быстро оделся и вышел в поле, и туман принял меня в свою мягкую пустоту. Постояв пару минут на перекрестке тропинок, я зашагал по траве: из четырех направлений я выбрал его отсутствие. Неподалеку шуршала трава под шагами неизвестного прохожего, на мгновение появилась собака, улыбнулась мне вытянутой мордой, и тут же пропала.
Туман понемногу отпустил город на свободу, прояснились контуры крыш, перспектива улиц обрела потерянную глубину. Но моя жизнь так и осталась туманом. Жизнь каждого осталась туманом…
Сегодня ты злишься от того, что встал не с той ноги, а завтра ты бьешь кулаками в стену, разбивая руки, потому что тебя предали те, в кого ты больше всего верил. Сегодня ты напиваешься до полусмерти, потому что устал от ритма жизни, а завтра ты делаешь это потому, что оказался не способен прыгнуть выше головы и стать тем, кем всегда хотел быть. Сегодня ты всем сердцем любишь человека, а завтра жалеешь, что когда-то его узнал. Сегодня ты ждёшь автобуса, а завтра – чуда. Сегодня ты ищешь момент, чтобы поговорить по душам, а завтра ты ищешь предлог, чтобы ничего о себе не рассказывать. Сегодня ты откладываешь всё на завтра, потому что тебе лень, а завтра ты откладываешь всё на послезавтра, потому что не можешь встать с кровати. Кружится, нестерпимо болит голова. Сегодня ты боишься потерять работу, но уже завтра ты рискуешь утратить нечто большее. Сегодня ты говоришь, что терпеть не можешь хирургов, а завтра ты ложишься под нож и молишься, чтобы этот самый хирург спас твою жалкую жизнь. Чужие пальцы ныряют в твои внутренности, хирург разрезает скальпелем тело, чтобы спасти его для нескольких дней жизни, которые неизбежно будут потрачены на ничтожные, повседневные мелочи.
Вчера ты верил в Бога, сегодня – в себя, а завтра? Завтра не существует. Только туман, за которым скрываются целые города, за которым разверзаются пропасти, за которым нет ничего…
В такой же туманный день я покидал университет, который некоторое время удерживал мой интерес трагическими судьбами "проклятых поэтов", пустой болтовней одногруппников и новыми мыслями, которые порой рождались в голове после какой-нибудь умной лекции. Там же я узнал о Марселе Прусте, который жил в комнате, обитой звукоизолирующим покрытием, и выходил из неё только ночью. Он перестал жить, остановил своё время и проснулся, чтобы писать. Он вдохновил меня бросить всё: его жизнь вдохновила меня, ведь до сих пор я не читал ни одной его книги.
Чужой город, который не стал своим за все потерянное в нем время, тяготил меня, как карманы, набитые камнями. Он превратился в пространство без смысла, обрывающееся вокзалом, – этим желанным многолюдным зданием с большими окнами, эффектно отражающими солнечный свет, с широкой аркой, ведущей к поездам, я называл её триумфальной, хотя это был просто грузный, невзрачный свод. Последнее время я проводил в пустых утренних кинозалах или вечно безлюдных библиотеках, лишь бы не видеть всего, что меня окружало на самом деле.
От этого я быстро устал и однажды просто забрал документы, без эмоций выслушал нотацию преподавателя и не спеша вышел в туман. Я попрощался с однокурсниками, нехотя выключив музыку в плеере, тем, кто стоял слишком далеко, я просто махнул рукой и через мгновение уже шел прочь, чувствуя лишь легкость. Я погружался в туман, который сомкнулся за моей спиной, как смыкаются воды над головой утопленника.
На следующий день я вернулся в свой город, казалось бы, навсегда. Несколько дней я был счастлив одним только уютом привычного пространства, но чувство дома, которое поначалу распространилось на весь город, быстро сократилось до улицы, на которой я жил, затем сжалось до размеров комнаты, и вскоре вовсе сошло на нет. Всё пошло по-прежнему.
Чтобы занять себя делом, я устроился на работу в журнал, писать я всегда умел. Но это занятие не приносило радости, только ощущение, что я постоянно растрачиваю себя в никуда, тщетно надеясь услышать понимающее эхо.
Моя жизнь – моя ограниченная жизнь – укладывалась выверенной математической функцией в бездумный день и короткий вечер, мягко роняющий меня в спасительную бездну сна. Так могло продолжаться вечно, если бы однажды я не остановил часы, если бы не решил исчезнуть, если бы не увидел, как разбивают стекла руки, не чувствующие боли, если бы…
Теперь моя жизнь превратилась в круговорот незнакомых лиц. Я стою – упоенный суетой – и вокруг меня возвышается многолюдный, беспросветный вокзал моей жизни, откуда каждый всего лишь спешит на свой поезд. Люди доверяют мне свои тайны, но это так мало стоит, когда вся жизнь – лишь вокзал. Они не доверяют, нет – это неверное слово – они отдают мне свой груз, как если бы перед ними был бездонный ящик, колодец, куда можно выбросить всё, что придает жизни тяжесть. Бездонным ящиком способен быть даже глухонемой. Я никогда не преувеличивал своей роли. Я не хотел им помогать, я не был психологом, утешителем, советником, – я был наблюдателем и слушателем.
Чужие голоса смешались в моей голове. Я топил вечера в коробках красного вина, я каждый вечер заново планировал свою дальнейшую жизнь с непринужденной гениальностью великого стратега. А после засыпал крепким и тяжелым сном, чтобы проснуться ранним утром с пересохшим горлом и начать невоплощать свои планы в жизнь.
Страница 51
Смерть художника, нарисованная акварелью
Порой я думал, что все мои планы изначально были обречены на невоплощение. Мои мечты так часто не сбывались на моих глазах. Я помню, как, высунув голову в открытое окно автомобиля, ехал с родителями на фестиваль воздушных шаров. Мне говорили, что я тоже смогу полетать, и всю дорогу я грезил наяву предвкушением полета, ветер трепал мои волосы и я чувствовал себя навеки свободным от любых запретов, канонов, условностей. Но в воздушном шаре не нашлось для меня места. Пустите, пустите же меня, – плакал я. Но мне отвечали, что мест больше нет, что безопасность превыше всего. И я бежал по полю и, подняв глаза к небу, сквозь слезы разочарования смотрел, как высоко взлетает моя мечта. Взлетает без меня, сбываясь у кого-то другого.
С раннего детства я начал терять себя по осколкам. Всё началось с зеркала. Я смотрел в зеркало каждое утро. Я хотел напоминать себе самого себя, но тот, кого я видел в зеркале, был вовсе не схож со мной. Я слишком долго этого не осознавал, и всё-таки каждый день искал подвоха, изнанку видимости, которую не мог ни угадать, ни подсмотреть. Я искал подвоха до тех пор, пока не понял, что это вовсе не я.
Однажды, выходя из ванной, я неосторожно задел край зеркала плечом, и оно с мелодичным звоном рассыпалось осколками по кафелю. Искривленная геометрия осколков отражала меня многократно, изображая случайно выхваченными из цельного образа частями. Когда я нагнулся, то увидел свое лицо в каждом осколке. Разбитое зеркало намного точнее отражало мою суть. Оно было честнее.
С тех пор я полюбил разбитые зеркала и каждое утро упрекал новое зеркало в желании мне польстить только потому, что на нём не было ни трещинки.
Мне кажется, только в детстве я был похож на отражение в зеркале без единой трещинки. Со временем мои возможности отделились друг от друга и начали покидать меня, как выброшенные осколки. Жизнь медленно вымарывала во мне личность, стирая грани пылью обстоятельств, оставляя обыкновенного человека, который не оказался сильнее этой пыли. Который оказался никем.
Когда мне было около десяти лет, родители хотели, чтобы я пошел в музыкальную школу. Но мой преподаватель напоминал мне чудище из моих извечных ночных кошмаров, и мне стыдно вспоминать, как я рыдал, лежа на полу вестибюля и кричал до тех пор, пока меня не отвели домой. Туда я больше не вернулся. Но до сих пор в моей памяти хранится его непропорционально большой нос, нависшие над глазами густые брови и глянцевая лысая голова, блестящая так абсурдно на фоне свисающей до солнечного сплетения бороды.
Мне не было и двенадцати, когда я дал другу почитать мою любимую книгу о динозаврах. Он так и не вернул мне её, и я бросил изучать динозавров, потеряв в себе палеонтолога, впрочем, оправдав себя тем, что незачем изучать то, чего уже давно не существует.
Позже я окончил художественную школу, но с тех пор ни разу не брал в руки кисть. Я обвинял в этом книги, которые читал, школу, которую посещал, друзей, которых любил. Под бременем пренебрежения во мне погиб художник-сюрреалист, быть может, новый Сальвадор Дали. Это была самая ощутимая потеря, самый тяжелый осколок, который я до сих пор ношу с собой, изредка раня об него чистые, не выпачканные красками руки. Я ношу с собой повсюду этот синий труп, нарисованный акварелью цвета ультрамарин. Запекшаяся гуашевая кровь покрывает его грудь, из которой торчат, как ножи, колонковые кисти и простые карандаши разной мягкости. Живопись была моей мечтой, которой я уже давно себя лишил, зная, что воскреснуть художнику уже не удастся. Синий труп уже давно нарисован ультрамариновой акварелью.
Если бы художник во мне был жив, я бы стал рисовать время. Я бы нарисовал гонимый ветром осенний лист, только что оторвавшийся от ветки. Я бы нарисовал могильную плиту, уже поросшую влажным мхом и утопающую в земле. Я бы нарисовал отпечаток ботинка на проезжей дороге, который наполнился водой и потерял чёткие очертания. Я бы нарисовал задумчивые морщины на лице старика, склонившегося над полуистлевшей от времени книгой. Я бы нарисовал себя, сидящим на лавочке в ранний час, положив ногу на ногу, в то время как мимо меня пробегали бы то, кто спешит на работу.
Я бы столько всего нарисовал, будь я художником, но могу только писать об этом. Я мог бы уехать, мог бы вернуться, мог бы придумать себе другую жизнь. Я мог бы. Но если отбросить условное наклонение, я сижу за столом и пишу, даже не глядя в окно, за которым, по моим расчетам, уже должны сгущаться сумерки, сижу потому, что этим вечером кроме слов меня ничто не интересует. Даже время затихло внутри меня.
Я просто не оставил для себя других возможностей. Я разделил свою жизнь на страницы и начал писать. Мне ничего другого не оставалось.