Мёртвое море памяти - Елена Кузьмичёва 3 стр.


Страница 7
Воображаемая любовь

В своем воображении я часто писал историю про нас. Под музыку, которую слышал в своем плеере, под музыку, которая раздавалась на праздничных площадях, под музыку в торговых центрах и парках. Под любую музыку я снимал фильм про нас.

Кадр первый. Я сижу на лавочке жарким летним днём с банкой газировки, и ко мне подходит она. Анна. В замедленном действии, как бывает в кино во время самых захватывающих событий. Она подходит ко мне в легком пестром платье и улыбается, всё время улыбается. Нет ничего заурядней, но в наших отношениях не было ничего счастливее, чем эти бессмысленные моменты.

На самом деле начинать нужно было с другого: с того момента, как я впервые увидел её. Впрочем, мы с детства жили в соседних подъездах и были хорошо знакомы. Но однажды я увидел её под каким-то непостижимым углом зрения, который свел меня с ума. В тот момент она смеялась в объятиях другого и прошла мимо, не взглянув на меня. А я долго смотрел им вслед, стараясь удержать то мимолетное ощущение легкости и игры, которое я почувствовал, глядя в её лицо. Второй раз я увидел её беспомощно бледной. На загорелых щеках едва подсохли беспомощные слезы. Когда я подошел, она безнадежно подняла на меня глаза и не произнесла ни слова.

– Что случилось? – Спросил я, не зная, как её утешить.

– Я не знаю, что делать. – Это было первое, что я от неё услышал. На самом деле не случилось ничего, стоящего таких безнадежных слез. Просто объятия разомкнулись, и ей было непривычно проживать дни в одиночестве. Я купил ей мороженого и стер с её лица темные разводы носовым платком.

Тогда мы были хорошо знакомы. В третий раз я увидел её многими днями позже в толстом пуховике и вязаной шапочке, чуть свисающей набок, наподобие берета. Она пригласила меня на прогулку и стала рассказывать о каких-то приятных мелочах её повседневной жизни: ничего другого в ней не случалось. Мы всё ещё были хорошо знакомы. Я мог прекратить разговор, сбежать домой, сославшись на срочные дела, молчать всю дорогу, чтобы она подумала, что нам не о чем поговорить. Я мог бы вообще не пойти на встречу. Но мне захотелось пойти, и я пришёл. И в какую-то ничтожную минуту я вдруг понял, что мы стали близки. Я упустил тот самый момент. Я всегда упускаю моменты. Но мы стали близки, вот и всё. Мы больше не были хорошо знакомы. Я больше не мог сбежать домой, сославшись на срочные дела. Все эти моменты в моем воображаемом фильме отдавали какой-то горечью, безысходностью, и, что ещё хуже, – безвозвратностью. Когда я увидел её с другим, мне было горько упускать её из виду. Момент безысходных слез стал началом нашей близости. Когда мы стали близки, всё стало безвозвратным. Поэтому я вырезал эти моменты из моего воображаемого фильма, и начал с того, как почувствовал себя счастливым, забывшим вкус безвозвратности и потерявшим счет времени.

Кадр второй. В том же пестром платье с босоножками в руках она идёт по мокрым камням вдоль берега реки, держась за мою руку, чтобы не поскользнуться.

Мой фильм до омерзения напоминал мне глупую рекламу. Рекламу газировки, кефира, обуви, магазина женской одежды, увидев которую телезрители сразу переключают канал. В своем воображении я изображал безупречный мир сомнительного совершенства, с которым никогда не столкнусь в действительности. Я рисовал идеальный мир и закрывал глаза на реальный, погружаясь в свою фантазию с чувством, которое доходило в одно и то же время до счастливой улыбки и до гримасы отвращения на лице. Тогда я ещё не знал, что такое спасительно банальное счастье мне не по плечу.

Кадр третий. Мы занимаемся любовью. В окне потерялось звездное небо. Потолок стал небом. Пустым, беззвездным, но закрытым для всех, кроме нас. Глазами я рисовал на нём звёзды и планеты. Мои мечты проносились кометами по этому небу и падали к моим ногам, к нашим ногам. После я понял, что это был только потолок. Всего лишь бетон, покрытый пластиком. Но в моём фильме нет места для всего, что было "потом".

Под любую музыку я снимал фильм про нас, который начинался не сначала и заканчивался не концом.

В конце она изменила мне. Я не мог простить ей разрушенного Олимпа, и попробовал любить в ней человека, легкомысленного и замкнутого в неглубоких нюансах чувств. Но с тех пор моей любви нечем было дышать. И вскоре я понял, почему.

Со страстью утопающего она хотела постоянства. Чтобы в жизни было спокойно, как в могиле. Она никогда не признавалась мне, но её заветным желанием было выйти замуж, завести детей и похоронить себя в мелких радостях быта. Лениво и далеко не блестяще окончив факультет музеологии, она без энтузиазма различала монеты разных времен и государств и приходила мне на помощь, когда я нуждался в исторических примерах. Она стала экскурсоводом, но работала лишь для того, чтобы, вернувшись домой, поцеловать моё лицо, приготовить ужин и начать жить.

Но постоянство было нарушено, я больше не мог сносить такой жизни. Ради её хрустального спокойствия я перестал жить в нашей квартире. Я устраивал маленькие побеги, чтобы не мучить её своей нелюбовью. Ради её хрустального спокойствия я читал, ел, пил и спал под пьяные песни своих неугомонных друзей, у которых в то время я спасался бегством. Ради её спокойствия всё, что я писал, я прятал подальше от чужих глаз. Я прятал подальше то, о чём я думал, то, что меня мучило, что терзало день изо дня. Ради её спокойствия я взращивал молчание между нами. Я долго молчал. Но с ней я молчать не мог.

В конце концов, я не выдержал. Я вернулся и заговорил, я рассказал ей о каждом шаге, о каждом дне, прошедшем в постоянно расширяющемся пространстве расстояния между нами, о каждой недописанной строке, о каждой не до конца обдуманной и в результате пропавшей без вести мысли. Я рассказал ей, как рисовал не нас на запотевших стеклах, а потом стирал, стирал, потому что мне было стыдно рисовать не нас. Рассказал, как писал ей самые длинные на свете письма, а потом оставлял их на почте без адреса и марки, чтобы не пугать её видом изуродованного трупа своей жалкой любви, которая и при жизни имела от любви лишь название.

Она долго молчала. Я знал, что она хочет сказать. Я всё про нас знал. Она хотела спокойного постоянства, а я – постоянного беспокойства. В этом вся моя жизнь.

Я вернулся и всё ей рассказал. А когда я увидел, что она не поняла меня, сел на электричку и надолго уехал из города, смеясь над собой и будучи уверен, что снова вернусь и снова всё ей расскажу. Но этого не случилось.

Страница 8
Бегство в снег и неизбежный конец

Когда-то я принимал за любовь то, что чувствовал к Анне, – только из-за того, что её отсутствие отзывалось во мне невыносимой тоской. Мне становилось дурно, когда она часами пропадала где-то с друзьями. Это доказывало, что она легко может обойтись без меня.

Я болезненно переживал каждый её уход, сам же редко выходил из дома куда-нибудь, кроме работы, иногда целыми месяцами предпочитая друзьям пустую комнату. Бессознательно я хотел навязать ей свой образ жизни. Я содрогался, когда чужие люди здоровались с ней за руку, касались её плеч, когда я видел, как её кто-то обнимает на фотографии. Я злился, когда кто-то подолгу задерживал взгляд на её фигуре, я приходил в ярость, если она предпочитала провести время с другими, вместо того, чтобы остаться со мной. Я ненавидел находить в её альбомах фотографии других мужчин, – живое доказательство того, что они возможны в её жизни так же естественно, как существую в ней я, что кто-то мне незнакомый мимолетно, но настойчиво обитает в её сознании.

Я бы хотел быть с ней где угодно, пусть даже в пустой комнате, где нет ничего, кроме стен, лишь бы нашей жизни не касались чужие. Она бы заменила собой все на свете окна и двери, я бы умер, зная, что она не может принадлежать никому, кроме меня. Мне почему-то казалось, что я был бы счастлив, захлебываясь в жадном чувстве обладания. А в это время она сидела за столом на расстоянии полушага от каждого из своих друзей. Кто-то заглядывал ей в глаза, кто-то придвигал свой стул поближе. Эти мысли не давали мне покоя.

Теперь я знаю, что все мои чувства имели мало общего с любовью. Но всё же я любил её, – бессмысленным, простым, изжившим себя чувством.

Я не мог любить иначе тогда. Я не мог любить иначе её.

Моё окончательное бегство предопределили частые маленькие побеги. В очередной раз, рассерженный тем, что Анна вернулась домой за полночь, с мокрыми от снега волосами и смеющимся лицом, я сбежал из дома. Она даже не заметила, что со мной что-то не так: поцеловав меня и бегло скользнув ладонью по щеке, она прямо в прихожей зажгла сигарету и пошла на кухню, по дороге снимая куртку. Я смотрел на неё, и мне казалось, что я впервые вижу её. Она даже не взглянула больше в мою сторону.

– Как прошёл вечер? – спросила, наконец, но в этот момент я уже был за порогом.

Закружилась голова. Я бежал по неглубоким сугробам – в темноте я не мог разглядеть тропинку – на мое лицо и одежду падали белые хлопья. Я мечтал, чтобы снег накрыл меня с головой, но небо в ту ночь пожалело снега. Я бежал – и мне некуда было бежать. Но я бежал в снег и к снегу. Снега было мало, мне хотелось утонуть в нём, заснуть навечно в его холодных объятиях, но он только чуть припорошил грязь на дорогах. Телефон молчал – я не включал его с прошлой недели. Весь мир молчал. Молчали прохожие, которых я встречал в пути. Молчали машины, потому что был поздний час. Где-то вдалеке я услышал громкий смех и музыку, но сразу же поспешил в другую сторону.

С Анной мы окончательно расстались после нескольких месяцев бегства друг от друга и взаимного непонимания, которое кричало о себе на фоне слов, накопленных годами и в один день выброшенных в воздух.

Последнее, что она сделала, – передала мне коротенькую записку, написанную торопливым, рваным почерком на нескольких разноцветных листках, вырванных из блокнота.

"Всё сломалось. Не сейчас, но неделями раньше. Всё сломалось. Я представляю, как ты смахиваешь рукой со стола мои открытки и вещи, представляю, как вычеркиваешь меня из списка своих желаний, как злишься на меня и взвешиваешь на сломанных весах каждое моё слово, мои слова-камни в твоих мыслях растворяются, как кубик сахара в кипятке. Всё сломалось. Эти приступы неуважения, злости, которых не было раньше, и которые переходят все границы… Я не знаю, что думать. Неужели всё сломалось? И если ещё не до конца, то неужели конец неминуем? Я ничего не вижу в тумане, но я держу в ладонях сломанные часы и думаю, где бы мне найти лучшего в мире часовщика, если я не в силах разобраться сама в этом непонятном механизме. Неужели ты ничего не скажешь на прощание?".

Мне нечего было ответить. Да, всё сломано, если только можно сравнить любовь с неисправным механизмом. Но я предпочел бы почтить память умерших чувств вечным молчанием, а не беспорядочным потоком слов, смешанных со слезами. Я выбросил на помойку охладевший труп нашей любви и задумался над своей опустевшей жизнью.

Чего же я хотел? Уехать в дикие, необитаемые края? Сидя на полу, рассматривать старые фотографии? Хотел ли я бежать в неизвестность или, остановившись, внимать впечатлению секунды? Хотел бы я брести дождливым утром по незнакомым улицам или томиться в тесной комнате жарким полднем? Хотел бы я стать художником, рисовать уходящее время, или, став палеонтологом, преодолевать временные слои почвы? Может быть, я хотел бы как романтичный обыватель встречать рассветы на берегу моря и засыпать под шум его волн? Я не знал ответы на все эти вопросы. Я долгое время не знал себя – не знал, что мне нужно. Но всё изменилось с нахлынувшими обстоятельствами, и я узнал ответ на свой вопрос. Я спрашивал себя, хочу ли я убежать отсюда? и с легким сердцем отвечал: да, я хочу. И если это первый вопрос, на который я знаю ответ, то почему бы не последовать самому себе. Уехать. Да, уехать отсюда. Эта мысль засела в моей голове новорожденной мечтой, ещё не испорченной неудачными попытками осуществления. Я мечтал о невозмутимом ритме колес, о ночных станциях, проникающих в вагоны шёпотом пассажиров и шуршанием дорожных сумок, о случайных попутчиках и неизвестных пространствах. Я мечтал, – но не спешил претворять свою мечту в жизнь: я малодушно боялся оставить все, чем жил до сих пор.

Раньше я любил, находя в календаре значимую дату, каждое утро зачеркивать предыдущий день, безжалостно убитый, прожитый ради другого, ещё не наступившего события. Я считал дни, годы, измерял время в шагах, в страницах, в разговорах – я умел мерить время в любых единицах измерения. Я вел счет времени и мечтал о будущем, в которое когда-то верил, говорил себе, что всё придет ко мне завтра, но, как причина предваряет следствие, так из каждого прожитого дня прорастал новый бездейственный отрезок жизни.

Всё изменилось, когда я услышал шум времени – тиканье своих карманных часов. В какой-то момент я понял, что в день моего рождения начался обратный отсчет.

Неумолимые миллиметры секундной стрелки превращаются в километры жизни. Я выбросил в окно все часы. Я уже говорил? Это оказалось бесполезно. Теперь время бежало внутри меня самого.

Страница 9
Падая вниз

Люди разбивают стекла. Люди падают на асфальт.

Воспоминания падают на дно памяти.

Обессиленные птицы падают в море.

Беззащитный первый снег падает на землю и тут же растворяется в грязных лужах.

Я падал в себя, словно в чёрную пропасть.

Страница 10
Репетиция смерти и взгляды, скользящие мимо

В толпе людей, которые ждали от меня каких-то объяснений, я не смог извлечь из себя ни слова. Я написал на листке "прощайте", повесил его на дверь с внутренней стороны и спрятался от них в темной комнате своего одиночества. Свое отчаяние я измерял в ненавистных минутах. Я наполнял себя горечью бессилия, шел по шоссе с закрытыми глазами, а на нём, как назло, не было ни одной машины. Потом я приходил в себя и шел по тротуару, я смотрел в лица людей, усталые, равнодушные, поникшие.

Каждый день я репетировал свою смерть, выходя на улицу и примеряя себя к колесам каждого проезжающего автомобиля. Я видел людей насквозь. Скользящие мимо взгляды остались бы столь же скользящими, даже если бы я вышел на тротуар с рваной кровоточащей раной в груди, даже если бы застыл над их головами не долетевшим до асфальта телом самоубийцы. Даже если бы упал им под ноги. Потрясающее, ничего не замечающее равнодушие – но я был равнодушен не меньше. Порой мне казалось, что меня не должно было существовать. В своей полупустой комнате я всегда сидел лишь там, куда падала тень. Я сам был – и остался – только тенью. Но разве я хотел быть кем-то другим?

Репетируя изо дня в день свою бесценную смерть, которая никем не будет замечена, я перестал оставлять людям воспоминания о себе. Я больше ни о чем их не спрашивал, не просил у них ни громких слов, ни шепота, не рассказывал им о себе – что я мог рассказать? события мелки. Они не упрекали меня за это, вовсе не потому, что поняли меня. Быть понятым слишком большая роскошь для человека, который умеет лишь запирать двери на ключ и придумывать варианты несчастных случаев. Что касается моих намерений, то я лишь заботился о том, чтобы их взгляды всегда оставались скользящими мимо. Я не хотел быть для кого-то близким, поэтому не заводил новых знакомств и только скупо поддерживал старые. Я не хотел закрывать за собой двери чужой жизни. Я не хотел погибать там, полный иллюзий и прежней неотвратимой константы одиночества.

Я медленно скользил в Ничто, как услышанные краем уха бессвязные обрывки чужих речей и потускневшие от скуки глаза. Как взгляды людей, которые скользили мимо лишь потому, что это всё, на что они способны. Потому что это всё, что я способен от них принять. Мне даже пришла в голову мысль, что если бы хоть один взгляд потерявшегося в толпе человека остановился на мне, я бы свои окончил репетиции. Я бы принял свою бесценную смерть под единственным взглядом случайного прохожего, чтобы не дать ему возможности стать мне близким, – безнадежная гипербола.

Словом, я научился проходить мимо. Я не просил ни любви, ни ненависти. Я просил только, чтобы меня не замечали. Чтобы не замечали моих глаз, моих вечно написанных на лице эмоций, которых больше нечем было вызвать, моего отсутствия и присутствия. Чтобы меня не искали, чтобы не думали обо мне.

Как-то вечером ко мне зашли приятели, раскатами бойких рук ударяя в мою дверь. Я курил, развалившись на старом кресле, сбрасывая пепел в кружку из-под кофе. Они не прекращали стучать. На стук вышла соседка.

– Ну, сколько можно? Разве не понятно – никого нет дома!

Я утопил окурок в кофейной гуще и открыл дверь. Из подъезда повеяло холодом. Я застегнул молнию на толстовке.

– Наконец-то! Куда ты пропал?

– Привет. Я вас не ждал.

– Мы собирались в бар, поедешь с нами?

– Не сегодня.

– Может, мы тогда зайдем к тебе вечерком?

– Не сегодня, – повторил я ещё раз.

Я попросил, чтобы они оставили меня. И они оставили. Я захлопнул дверь, слышал, как их шаги бегут вниз по ступеням, слышал свой вдох и выдох, слышал, как зашуршала кофта, когда я прислонился спиной к двери и стал медленно оседать на пол. Ко мне никто не приходил, и на пороге с внутренней стороны дверей было чисто – ни песчинки. Я чувствовал, как замерзают пальцы на моих босых ногах.

Приходила Анна и беспрерывно стучала в дверь, которую я забыл запереть, вернувшись домой из магазина. Ключ торчал в замке с внутренней стороны. Она стояла снаружи, необъяснимо уверенная в трех оборотах дверного ключа, и, воруя из моей комнаты тишину, беспорядочно стучала в дверь. Я считал удары в дверь, как врач измеряет пульс безнадежного больного. Я знал, что дверь открыта и не понимал, как можно длить этот стук чуть ли не до бесконечности, ни разу не проверив дверную ручку. Я молча лежал на полу, устремив равнодушный взгляд в белую пропасть потолка. Вскоре стук прекратился, и в комнату вернулась тишина. Через пару минут я повернул ключ в двери на три оборота и снова лег на пол. Как будто бы ничего не изменилось.

Всё ли я сделал правильно? – бесполезный вопрос к самому себе. К чему рефлексия над очевидным? Но, хотя одиночество не тяготило меня, меня тяготило пространство, в котором никого, кроме меня, не было (эта тяжкая жажда присутствия). Я терялся в просторной и пустой комнате, искал ключей, чтобы открыть мною же запертую дверь, за которой уже никого, – никого! – не было.

Я отделил мысль от жизни и сотворил свою силу из бессилия. Я создал нерушимое душевное спокойствие из дисгармонии. Я построил свой уютный мир на фундаменте полного разлада между собой и действительностью.

В своем уютном мире я беззвучно кричал о себе и никогда не был услышан. В моем уютном мире все, кого я любил, оставили меня (или я оставил их сам?). В моем уютном мире я никому не был нужен, но и сам ни в ком не нуждался. В моём уютном, до тошноты уютном мире, я исписал горы листов, мелким почерком втискивая слова между уже написанных строк, и больше никто не мог прочитать написанное, кроме меня самого. В своем уютном и пустом мире я спрятался от людей. Я молча закрыл за ними двери, потому что боялся, что, оставив их приоткрытыми, я простужусь на сквозняке. Я не хлопал дверями от злости и обиды. Я тихо закрыл за ними дверь.

Я не рассказал им, как люди падают на асфальт и как проходят мимо. Ведь им это тоже предстоит.

Назад Дальше