Требуется героиня - Зоя Журавлёва 7 стр.


Этого мать, конечно, не думает. Просто повторяет чьи-то слова. Просто ей хочется, чтобы Юрий опроверг ее с неподдельным жаром и она бы еще раз увидела, какой он хороший, добрый, отзывчивый, как не похож он на Карманову. Стареет.

"Прости, это я уже злюсь, – сказала мать. – Так Карманова жалко, он же ей все отдал".

"А ВСЕ никогда детям нельзя отдавать, – неожиданно вслух подумал Юрий. – Они этого не ценят. Они даже это не уважают в родителях. Они даже любят, чтобы родители оставляли себе кое-что".

"Какой ты умный, – сказала мать. – Это на собственном опыте?"

"Не волнуйся. Ты-то меня держала в узде. Правильно делала".

"Спасибо", – улыбнулась мать.

"Правда, – сказал Юрий, – не понимаю я этой родительской истерии: отдать! отдать! Чтобы потом упрекать – я тебе все отдал, а ты сякой-этакий. Достаточно, что они будут жить дольше минимум на тридцать лет. И все у них еще будет".

"Теоретически мудро, – сказала мать. – Но на практике! Жаль, ты не можешь на Боре попробовать, сам убедился бы…"

"Жаль", – сказал Юрий.

Ивняки теперь разрослись, такое стало курортное место – куда там! Москва сюда добралась, с ластами и "Спидолой". Отгрохали целый корпус для аспирантов. Масштабы. Дома. Корпуса. Кварталы. Но все-таки у прежнего "глинобита" было свое лицо – мрачное, многосарайное рыло. Но свое. А теперь Ивняки тоже заштамповались. Как и город.

Именно в Ивняках, как нигде, Юрий чувствовал себя поколением. И ощущал свою связь и разрыв с другими поколениями. Одно – хромало теперь по центральной аллее, обсуждало последнее выступление академика Кынева, перспективы для института в свете этого выступления, ругало лето, зиму, гипертонию и министерство. Другое – с визгом носилось по боковым аллеям. Сотрясало спелую бузину, в тени которой они дрались когда-то с Лехой Барановым. Поколение лезло в кино без билетов. Задирало головы: "Реактивный, с вертикальным взлетом". Запойно играло в футбол. Училось в английской школе с математическим профилем. Воровало георгины с институтской клумбы, чтобы бросать в чье-то окно. Презирало того, кто бросал. Смутно завидовало ему.

Юрий часто чувствовал себя в этом поколении. Хоть и перевалило за тридцать, но в этом. А оно уже шарахалось от него по кустам, называло "дяденька".

Парк был когда-то громадным. Теперь и парк съежился, теперь он казался Юрию просто запущенным сквером. Старая церковь шелушилась, кое-что тут можно бы еще ободрать. Интересно, есть ли сейчас любители.

Наконец-то построили настоящий мост. Прежний был времянкой, скорее, мостки, чем мост. Река сносила его каждое половодье. И пока льдины грызли друг друга, в школу переправлялись на лодках. Если река чересчур бушевала, вообще не ходили в школу. Любимое было время: отменялись контрольные и прощались все опозданья. И матери каждое половодье писали в газету, что это форменное безобразие, институт буквально отрезан от мира, хлеб не завозят, дети рискуют здоровьем на лодках, может быть, жизнью.

Но риском, по правде сказать, переправу никто не считал: привыкли. Лениво отпихивались от льдин баграми и переплывали.

Перехваченная новым мостом, река неожиданно сузилась и измельчала. Юрий с трудом нашел место, где раньше была переправа.

В то утро даже и льдин уже почти не было. Река входила в берега. Снег осел, но еще держался. Стал только тяжелым и желтым. И на этом плотном снегу Розка Кремнева написала в то утро у самой переправы: "Юрка, я тебя люблю".

Палкой. Как выбила на снегу. У самой переправы, рядом с дорогой. Все шли и смотрели. Восторженно визжали девчонки. Можно было разобрать только, что Розка выиграла у кого-то. Значит, написала – на спор.

Юрок тогда в Ивняках было полно. Но Юрий знал. И девчонки знали, визжа. Даже Леха Баранов, отсталый в этом развитии, ткнул ему кулаком: "Мазила, тебе письмо!" Юрий почувствовал, что даже плечо у него краснеет, аж жжет под пальто. Медленно обернулся. Медленно прочитал – под взглядами. Зевнул. Отвернулся.

Первая лодка уже отчаливала, но Юрий успел прыгнуть. Обругали. Потеснились. На том берегу Юрий вдруг сунул Лехе портфель, влез в автобус и уехал на станцию. Проболтался до конца первой смены, не мог он сегодня в школе сидеть. Видеть Розку. Десять минут, перемена. Не видеть ее. Если бы он тогда не успел прыгнуть в лодку…

В то утро одна лодка перевернулась. Последняя. Всех, правда, быстро вытащили. А кто и сам доплыл. Только парень из третьего "В" нахлебался, уже не вспомнить, как его звали. И учительница литературы, которая у Юрия ничего не вела. Эта учительница так испугалась, что сама же отталкивала все руки. И быстро-быстро плыла по-собачьи. А вокруг нее плыли тетради. Все спасали зачем-то эти тетради. Потом учительница вдруг отяжелела, намокла, наверное, и стала неловко нырять боком. Тогда уже ее насильно втащили в лодку, но все-таки наглотаться она успела.

А Розку Кремневу ударило лодкой по голове, и она утонула сразу, никто даже не заметил. Просто, когда всех вытащили на берег, кто-то вспомнил, что была еще Розка. Но Розки нигде не было. Ее только через двое суток нашли, уже в Москве-реке.

Когда Юрий схватил в прошлом году воспаление легких и валялся с температурой за сорок, он вдруг увидел Розку. Такую, как ее нашли через двое суток, тогда он ее не видел, конечно. Розка, расплывчато-страшная, наваливалась на Юрия и шептала ему в лицо: "Юрка, а я люблю тебя!" И голос у нее был прежний, тот, Розкин, который Юрий забыл и давно уже не мог вызвать в себе. А сейчас, в бреду, этот голос вдруг ожил. И Юрий рванулся ему навстречу, хотя Розка была безликая, черная, не Розка уже, а только Розкин голос. Он свалился с кровати, ударился головой и закричал каким-то последним криком, высоко и слабо. Наташу он в тот раз напугал, долго потом спрашивала, что ему показалось, когда вдруг закричал таким криком.

У переправы тогда за полдня истоптали всю землю, снега не осталось. Юрий до темноты просидел в церкви, за ящиками витаминного сектора. Слышал, как его искали на улице.

Раньше Юрий никогда не думал о боге, просто драл позолоту со старой церкви. И когда во втором классе Ритка Чибасова, Змеюка, подначила: "Мазин, слабо на церкву плюнуть", – он плюнул мгновенно.

А в тот день, сидя за ящиками витаминного сектора, Юрий вдруг подумал: "Если ты есть, пусть Розка!…" Если бы Розку после этого вдруг откачали, наверняка пошел бы по духовной стезе. Но бог упустил случай. Бог, как всегда, ничего не смог, и больше Юрий уже никогда не обращался к нему. Хотя чем старше становишься, тем соблазнительней – веровать: снять с себя часть поклажи и переложить на кого-то. И тем невозможней.

Мать только ночью нашла тогда Юрия. На переправе. Ни одного вопроса не задала. Молча постояла рядом и пошла назад к поселку, не оборачиваясь. Юрий пошел следом. Если тащила бы, убежал. Если б ругалась, не смог бы потом простить, он вообще прощать плохо умеет. Как Борька. А Борьке ведь сейчас почти столько же, сколько ему тогда, на переправе.

Борьку он не ждал. Он ждал девчонку и хотел назвать ее козьим именем Розка, редкое теперь имя.

Из-за Розки Юрий и порвал Некрасова, вредно читать сверх программы. Мать как раз в то лето купила коричневый однотомник, и Юрий вдруг прочел: "Хорошо умереть молодым". И дальше там шла сытая болтовня про кудри, которые надо увить, и еще о чем-то. Юрий проглотил эти строчки, как бритву, взревел в голос и рванул однотомник, рвать было трудно, будто заклепан, ногти сломал, пока рвал. Ни над каким "Оводом" Юрий так не ревел, вот что значит собственный опыт. Он не знал лжи острей и бесчеловечней, чем эта, – хорошо умереть молодым. И теперь не знает. Но тогда между ним и искусством в лице Некрасова не было никакого расстояния. Ни веков, ни километров. Все было о нем. О Розке. Можно только возненавидеть и заорать. Юрий орал, рвал и топал ногами. Мать его так и застала. Мать испугалась, потому что он не был психом и не ревел при ней с тех пор, как помнил себя. Со школы – во всяком случае, замкнутый был звереныш. И еще потому, что она не могла отыскать причину, книг Юрий не драл никогда.

Чувства к Некрасову у Юрия не прошли с годами. Когда в девятом классе им на экзаменах дали Некрасова, все в Юрии сжалось. К этой теме он был готов. То стихотворение по-прежнему хлестало его по пяткам. Написал. Когда вышел из зала, руки дрожали. И внутри стояло какое-то горькое умиротворение. Будто он отомстил кому-то за Розку. Будто смыл оскорбление кровью. Завуч восторженно пискнула, когда он выходил: "Какое вдохновенное лицо, Мазин!" Завуч была кокетливой карьеристкой, искала дарования в своей школе и цеплялась к каждому слову, хорошему или плохому, все равно.

Комиссия прочла сочинение, и сразу потребовали мать, с Юрием они даже разговаривать не хотели. Он пытался не пустить мать, но она, конечно, пошла. Очень долго ходила. Пришла тихая. Сказала:

– Что ты сделал завучу? Она тебя прямо терпеть не может.

– Она всех – не может, – сказал Юрий, не удивившись, хотя завуч всегда будто бы благоволила к нему.

– Ты злопамятный. – Юрий понял, что она имеет в виду не завуча. – Так что же за счеты у тебя с Некрасовым?

– Личные, – сказал Юрий.

Вот тут мать вдруг по-настоящему разозлилась, хочется даже сказать – разгневалась. Такое у нее вдруг стало лицо: жесткое, тонкое, яростно-независимое. С таким лицом героини Тургенева отказывают непорядочному человеку.

– Вот именно. Личные, – повторила мать жестко. – И ты хочешь, чтобы все рылись в этом твоем личном и доискивались причин. Ты заставил всех рыться. Это отвратительно.

– Я писал, что думаю, – напомнил Юрий независимо.

– Это все равно. Лучше бы ты прямо порвал на себе рубаху посреди площади.

– Но я же так действительно думал. Что же врать?! – почти закричал Юрий, он уже знал, что она права.

Когда он крикнул, мать вздрогнула и замолчала. Гневное выражение медленно сползло с ее лица, лицо как-то стихло и будто похудело. Потом она сказала задумчиво:

– Если бы от этого хоть что-нибудь могло измениться…

И Юрий понял, что она даже не Розку имеет в виду. Может, она вообще даже не думала сейчас о Розке. Пропал без вести – иногда хуже, чем убили. Но Юрий все-таки предпочел бы, чтобы Розка пропала без вести…

За сочинение могли даже выгнать. Запросто. Но почему-то не выгнали и даже не приставали, чтобы переписал. Просто влепили трояк, и тем дело кончилось. Одна Лена его тогда поняла, с этим сочинением. Лена его всегда понимала. Он уже сам был с собой не согласен, а она даже не колебалась. Уже тогда она верила в него безгранично.

Пока была Розка, Юрий даже не замечал Лену. Просто Розка вечно таскала ее за собой, как хвост. Они рядом жили. Лена была тогда аккуратной коротышкой. Аккуратно поправляла платье, когда садилась. Даже на велосипеде ездила в платье, мама у нее славилась в Ивняках строгостью нравов. Все Лене было нельзя: плавать, загорать, бегать – все мама не велела. И все делалось тайно, под Розкиным нажимом. От каждодневной этой тайности в Лене жила непонятная боязливость. Она боялась мальчишек, темноты, пустых комнат, дождя. Даже не грозы, а именно – дождя. Когда шел затяжной дождь, Лена подолгу плакала без причины, не хотела выходить на улицу, мама даже водила ее к невропатологу.

Лена была уже в седьмом классе, а никому даже в голову не приходило толкнуть ее в коридоре, чтоб испытать мгновенную, как ожог, близость, или сунуть ей записку в карман, как другим писали. Лена была симпатичной, но как-то неинтересно. Той странной симпатичностью, на которой почему-то невозможно остановиться, глаз невольно скачет куда-то дальше, такое лицо на бегу не остановит. Только Розка всегда таскала ее за собой, защищала, втягивала в игры и выделяла из всех.

Без Розки Лена сразу оказалась одна. Даже со стороны было видно, как ей каждую минуту не хватает Розки. Уже не вспомнить, как он к ней первый раз подошел, Лена наверняка помнит. Он подружился с ней, удивив всех. С девчонками Юрий никогда не дружил – даже с Розкой ведь он не дружил, с Розкой они были в активных контрах, что говорит взрослому глазу куда больше, чем самая складная дружба. Но с Леной они так называемо "хорошо дружили". Так что даже Ленина мама доверяла его порядочности вполне. И даже приглашала мать Юрия на Новый год, на семейный праздник. И все дразнилки от них отстали давно. Ивняки к ним привыкли.

Юрий сам позже смеялся: "У нас с тобой два пути – или мы оправдаем доверие, или надежды". И Лена смело смеялась в ответ, потому что была уверена. Зачем они не оправдали доверие?…

6

Пока доберешься до телеграфа, можно вспомнить всю жизнь. Как перед дуэлью. Телеграф запихали на четвертый этаж, а место ему – только на первом: кто шлет телеграмму, всегда торопится, соображать надо. Пока лезешь, забудешь, зачем шел.

Юрий толкнул дверь и, наконец, проник.

Главтелеграф оглушил его криками, стуком и запахом. Пахло мокрой овчиной, которая сохнет прямо на голом теле. Юрий удивился, как удалось разноцветной синтетике родить столь стойкую овчинную гамму. На телеграфе было тепло, снег мигом истаивал на вошедших. Крики неслись из междугородных кабинок. Обычная слышимость: внутри, в телефон, абсолютно ничего не слышно, зато снаружи – вся подноготная доступна каждому. Возле крайней кабинки даже стояли болельщики, они согласно трясли головами.

Юрий с трудом нашел бланк и приткнулся к столу. Ручка не писала. Чернил в общем тоже не было. Интересно бы проследить, как мелкие препятствия видоизменяют текст телеграмм уже на самом телеграфе. Вместо: "Приезжай жду обнимаю" уже хочется написать: "Иди к черту". И никаких объятий.

Юрий сделал усилие, чтобы сосредоточиться и вызвать в себе спокойную деловитость крепко стоящего на земле человека. Таким он старался всегда быть в телеграммах матери, малейшие сейсмотолчки она понимала мгновенно, хотя уж какие вроде толчки в телеграмме. Дальше дорожка накатанная, ничего только не забыть. Благополучно, много работы, взяли новую пьесу, роль есть, погода отличная, снег. Наташа здорова. Поцелуй под занавес. Кажется, все. Сунуть в окошечко строгому маникюру и не перечитывать, это главное. Свинство, конечно. Пора письмо написать, прямо сегодня же.

Юрий уже стал в очередь. Но вовремя вспомнил, что ничего не сказал о Борьке. Значит, завтра же к вечеру придет от матери встречная депеша: "Почему ничего не пишешь о маленьком вопрос". Мать всегда зовет Борьку "маленький", хоть и неудобное слово. Длинно. Просто ей не нравится имя – Борис. Юрию было тогда все равно, и Лена назвала по отцу, Ленин отец чем-то несимпатичен матери, у них, в Ивняках, свои счеты. Но "Борька" даже нравится Юрию. Как кувырок через голову.

Он вернулся к столу и приписал, благо место было: "У Борьки двоек нет, по физкультуре опять ожидается тройка".

Значения это ни малейшего не имеет. Двоек У Борьки никогда не было, а по физкультуре он тоже никогда выше трояка не поднимался, мать знает. Но лучше всего ее убеждает конкретность – Цифры и факты. Хотя, насколько известно Юрию, они с Леной переписываются довольно успешно. В прошлом году и Борька писал, теперь бросил, мать как-то жаловалась.

Юрий вернулся в очередь и был изгнан с позором. Там уже заняли, никто его видеть не видел, нужно просто совесть иметь. Он стал в конец, а впереди все еще раздраженно шуршали. Нельзя на неловких девушек за стеклом, так хоть друг на друге отвести душу. Юрий был тихим громоотводом. Таких тихих в очереди ругают с особым остервенением, давно замечено. Все-таки самая страшная смерть, наверное, ходынка. А вершина – когда один держишь весь зал словом, паузой, жестом. Так, наверное, чувствует себя укротитель, когда кладет голову в пасть и тигр обжимает ему щеки ласково и покорно.

За Юрием никто пока не стоял.

Вдруг он услышал, как это "никто" сзади вздохнуло. Слабо, как булькнуло. Юрий покосился назад: нет, никого. Только опять погрузился в мысли, как пустота сзади снова вздохнула. Уже громче. Юрий резко повернулся. Чуть не зашиб маленькую старушку с тяжкой авоськой на слабой руке. Старушка бесстрашно улыбнулась ему и спросила, видно, не в первый уже раз:

– Это вы крайний?

– Это я. Простите.

– Ничего, – мелко засмеялась старушка, и Юрий увидел, что она, собственно, не старушка еще, просто ранняя бабушка, при доме, при детях и при покупках, но еще очень бодрая тетка, на слабой лапке у нее болталось килограммов восемь картошки. – А я рядом с Леночкой живу, – радостно сообщила она Юрию. – Одним этажом ниже. Вы меня, конечно, не помните, а я-то вас сразу признала.

– Очень приятно, – сказал Юрий, чувствуя сильное искушение отложить телеграмму на завтра.

Он отвернулся, но она необидчиво сказала ему в спину:

– Ваш Боренька к нам частенько забегает…

Юрий спокойно стоял в очереди, будто не слышал.

Тогда сзади сказали прямо:

– Я давно с вами хотела поговорить, да все как-то случай не выпадал…

Он все еще делал вид, что это – не ему, хотя особая вкрадчивость ее тона уже насторожила. Когда соседки начинают так вкрадчиво, у них обычно бывают козыри.

– Леночку не хочется волновать, все ж таки мать, больно к сердцу берет…

Юрий обернулся. Отгородил ее от других. С трудом удержался, чтобы не попросить – потише. Надо было просто уйти. Но он уже чувствовал сковывающую зависимость от этой тетки с полпудом картошки через слабую лапку. Она поставила авоську на пол и теперь разминала лапку, помахивала. Достаточно разбиралась и видела, что Юрий уже не уйдет.

– У вас мальчик хороший, не хулиган вообще-то… – сказала она так, что невольно виделось продолжение: не вор, не бабник, не тунеядец, не разбойник, не матерщинник…

– Вообще-то нет вроде, – подтвердил Юрий, успокаиваясь.

– Я и говорю: Боренька – мальчик хороший, мы ж видим, соседи. Добрый. Леночке помогает, коврик вчера на лестнице бил. На лестнице бы нельзя, так мы понимаем – мальчик же, мать на работе…

Чепуха, коврик, мелкие склочки.

– Я не об этом хотела, – сказала она, будто услышала. – Мальчик хороший, а мы так приглядываем, по-соседски. – Она хмыкнула, слабо, как булькнула: – Он странный какой-то стал последнее время. Тут на дворе Синякова, из пятой квартиры, возьми да спроси: "Боренька, твой папа кого представляет в театре?" – только и спросила. Весь прямо взвился мальчик. "У меня, – говорит, – папы нет". А Синякова, дура, конечно, хохочет: "Как это – нет? Вообще?" – "Вообще, – говорит. – Нет и никогда не было". Вот так Синяковой резко ответил, все на дворе слыхали…

Она сделала маленький передых, и Юрий опять услышал, как кричат в междугородных кабинках, стучит телеграфная лента и пахнет овчина, высыхающая в тепле.

Недавно Юрий вот так же стоял тут в очереди, и рядом, в междугородной кабинке парень в свитере – Юрий только и видел через стекло этот свитер и шею – убеждал кого-то: "Ты держись! Будь на пол-лаптя выше!" Кто-то на другом конце провода не понял или не слышал. Или, может, у него больше сил не было, чтобы держаться. И парень раз пять еще повторял: "Все равно, слышишь? Ты, главное, будь на пол-лаптя выше!" В голосе у него была заразительная сила. И вера, которая поднимает даже на расстоянии. И твердость, все в этом голосе было.

Назад Дальше