Таких бурных выражений благодарности мы не ожидали и, что самое смешное, мы и впрямь чувствовали себя молодцами, как будто совершили подвиг. Катя по-мужски пожала мне руку.
- Теперь ты знаешь, где я живу, Алеша. Заходи. Посидеть, поговорить!
- Хорошо, - обещал я, но так ни разу и не сдержал своего обещания.
Впрочем, тогда я не лгал. Я думал, что хоть не часто, но буду приходить к Кате. Ведь она такая славная девчонка.
Возвращались домой вдвоем с Морячком. Я его ни о чем не спрашивал, но он почему-то стал рассказывать о себе. Оказалось, он уроженец Москвы. Два года назад бросил школу и убежал от матери, учительницы русского языка. Очень хотелось пожить у моря. В Одессе на пароход не взяли, и как-то само собой вышло, что связался с ворами. С Колчаком совершил первую квартирную кражу. Написал матери, что жив, здоров, но она почему-то не ответила, а может, письмо затерялось. Могла и умереть от расстройства. Сердце у нее было больное… А перед самой войной попал в "тюрягу".
- За что?
- Мы одну квартиру очистили. У профессора. Вернее, дачу. Все чин чинарем сработали, комар носа не подточит… Приехали на грузовой машине, все увезли, даже собаку доберман-пинчера.
- А как попались?
- Шофер пьяный проболтался. Похвастать захотел. В общем, если б не немецкая бомба, влепили бы мне лет семь.
Морячок рассказывал о своем прошлом без малейшего стыда или волнения: "очистили", "тюряга", словно о вещах не только обыденных, но даже скучных.
- А теперь? - спросил я.
- Теперь только по мелочам… Иногда жрать хочется, так в погреб… А вообще-то бросать надо.
- Почему Колчак сбежал?
- Никуда он не сбежал… Его Домрачев усыновил. Он теперь на "Фрезере" работает, на токаря учится. Думаешь, заливаю? Провалиться мне…
- А почему тебя в армию не берут?
- Возраст не вышел. Весной пойду. Говорят, таких, как я, с маленьким ростом, в подводники… Ну что поделаешь. Хотя, по правде, хотелось бы мир посмотреть, а под водой что увидишь? А воевать я не боюсь. Все равно, пока всех немцев не выгоним, настоящей жизни не будет… И никто их за нас не выгонит.
Прошли несколько минут молча. Морячок, подавив невольный вздох, проговорил:
- А может, и жива где-нибудь мать. Надо бы в Москву съездить, да не доберешься сейчас без документов…
- Напиши соседям, - посоветовал я. - Помнишь кого-нибудь?
- Может, и соседей не осталось… А вообще-то это верно - напишу.
14
Сначала в нашем фанерном закутке светила керосиновая коптилка, которую я смастерил из аптечного пузырька. Потом керосина не стало, и кто-то надоумил меня, что можно купить в аптеке зеленый пластырь и соорудить некое подобие лампадки. Попробовал - получилось. Зеленый пластырь горел ярким ровным пламенем. При таком свете можно было даже выпиливать и раскрашивать детские игрушки. Этим я и занялся. Рыжие лошадки-качалки с шевелящимися глазами, развеселые паяцы, которые вскидывали руки и ноги, если дернуть за веревочку. Удивительно, почему эти забавные игрушки не нравились покупателям. Тетя еще кое-как сплавляла их, а у меня упорно не брали. И все же было сознание, что я занят вечерами чем-то полезным: пилил, раскрашивал. Так было до поры до времени, но, к несчастью, о чудесных свойствах зеленого пластыря знал не я один. Скоро в аптеках его не стало. Долгими вечерами мы сидели в полной темноте.
Тогда тетя Маша нашла хоть и неважный, но все же некоторый выход - она стала ходить на карандашную фабрику и приносить оттуда отходы бракованной фанеры. Из них мы отщепляли длинные лучины и зажигали во время ужина. Пока ел я, тетя светила, потом я светил ей. Лучина горела дымным пламенем, оставляя красный уголь, который изгибался, как живой, отламывался и падал на пол. В комнате тревожно пахло пожаром.
Но это было лучше, чем полная темнота, - свет во время еды. Есть в темноте особенно неприятно - кажется, что остаешься голодным.
…На пороге появляется Захар Захарович. От него пахнет грязным бельем. Нащупывает табурет, садится.
- Закурить ба…
Даю ему махорку и бумагу. Он курит, держа под тлеющей цигаркой раскрытую ладонь, чтобы не упала куда-нибудь искра. Обернув ко мне мертвые глаза, говорит:
- Посмотрю я на тебя - чудной ты человек, Алеша… Вроде бы парень, а будто не мужского полу. Ты извини меня, старика. Может, что и не так… Я привык по-простому. Ну, что ты как клушка сидишь? Она хоть цыплят выводит, а ты? Я бы на твоем месте давно бы что-нибудь предпринял.
- Я работаю.
- "Работаю", - передразнил старик. - Смешно слушать, право слово. Какой толк с твоей работы? Одни стружки в печку. А можно на бойню поступить… Можно какую-нибудь хлеборезочку или повариху к рукам прибрать. Такие бабы сейчас на вес золота. На худой конец, хоть уборщицу в столовой… Около нее от голоду не замрешь. Можно в гортоп поступить, грузчиком - гортоповцы нынче цари и боги. А ты все с книжками сидишь.
- Я игрушки мастерю.
- Игрушки, извини за выражение, это все г… Нынче детям не до игрушек. Ты им хлеба дай - вот будет веселье.
Конечно, старик был отчасти прав - игрушки у меня получались неважные. И прибыли от них - кот наплакал. Другое дело Морячок - приспособился ложки алюминиевые отливать. На базаре сорок рублей штука… Ложки теперь в цене. Их почему-то нет ни в одном магазине, и в столовую каждый идет со своею ложкой. Поест, оближет и в карман. В ходу все больше деревянные, а у Морячка алюминиевые. Ими он и сыт. Бекас тоже не ограничивается пайком, но у того другое… А может быть, и не другое. Черт его знает.
- Захар Захарыч, - прошу я вежливо, - шли бы вы к себе.
Старик обижается:
- Что, не нравится? Правда - она всегда глаз колет. Но я не по злобе. Обидно, именно, что касается… Молодой человек, а ничего не может…
Вскоре появилась Лита. Появление это было необычайное и потому запомнилось. Глубокой ночью во входную дверь кто-то забарабанил. Старики напугались. Аграфена Ивановна пошептала молитвы, потом вышла босиком в коридор. Некоторое время через дверь велись какие-то переговоры, затем брякнул крючок и по комнате прошло дуновение свежего воздуха. Вслед за этим девичий голос затараторил:
- Зажгите что-нибудь, а то темно, как в гробнице. Ну, хоть свечку…
Аграфена Ивановна зажгла коптилку. Девушка продолжала бойко:
- Вы, Аграфена Ивановна, должны меня узнать. Говорят, я как две капли воды похожа на маму. Она же у вас жила… Алевтина Викторовна.
- Была вроде бы…
- Не "вроде бы", а жила. Тогда она еще студенткой была. А я ее дочь.
- Дай я на тебя получше посмотрю, - сказала Аграфена Ивановна.
- Похожа?
- Бог тебя знает. Коли вошла, снимай шубу-то…
- Аграфена Ивановна, я у вас жить буду.
- Вот как?
- Да. Да. Да. А куда же мне деваться. Кроме вас, у меня никого знакомых. Папа умер, вы должны знать. А мама не успела уехать. Осталась в оккупации, в Красном Луче. Она в первые дни войны писала мне: в случае чего - в Томск, к Аграфене Ивановне. Она женщина добрая, не даст пропасть…
- А вы сами-то откуда? - спросила старуха.
- Училась сперва в ГИКе. Вы знаете, что это такое? В общем, собиралась стать киноактрисой… А потом сюда…
Не знаю, как Аграфена Ивановна, а я почувствовал, что между "стать киноактрисой" и "сюда" находится кусок биографии, о котором девушка умалчивает.
- А зовут меня Аэлитой.
- Как? Как? - переспросила Аграфена Ивановна.
- А-э-ли-та! Так папа захотел. По роману Алексея Толстого. Но дома меня сокращенно Литой звали. И вы так зовите. Похоже на что-то испанское. Правда?
- А что вы в Томске собираетесь делать? - допытывалась старуха.
- Устроюсь где-нибудь. Вот здесь мою кровать поставим.
- А где она, кровать-то?
- Все будет, бабуся. Все будет, не беспокойтесь. Еще как заживем!
Голос у Литы был такой, какой бывает у мальчишки в четырнадцать-пятнадцать лет, перед самой ломкой. Даже не верилось, что это говорит девушка.
Это было ночью в субботу. Когда утром Лита ушла, Аграфена Ивановна просунула ко мне голову.
- Ты видел новую жиличку?
- Только слышал.
- Она поминает мать, а я, хоть убей, никакой Алевтины Викторовны не помню. Может, воровка какая проникла?
- Что у нас воровать?
- И то правда.
- А шуба на ней знатная, - вставил слово Георгий Иванович. - С иголочки и сукно старинное, синее. Теперь такого не изготовляют.
- А я, именно, что касается, все принюхивался, - вмешался в разговор Захар Захарыч, - у нее духи… будь я помоложе… голова кругом идет…
- Ты скажи: воровка или нет?
- Конечно, не воровка, - ответил я.
- Воры - они разные бывают, - начал поучительно Георгий Иванович. - Помню, еще в мирное время, в тысяча девятьсот двенадцатом году…
- Хватить молоть-то, - остановила его Аграфена Ивановна.
Шубу Литы я разглядел днем. Шуба, правильно сказал Георгий Иванович, оказалась знатная, с широченным воротником из какого-то серого пушистого меха - так и хотелось зарыться в него лицом. Шуба таила в себе нечто вызывающее. Прямо-таки классово чуждая. И сама Лита была красива тоже как-то не по-нашему. Таких я видел в кино - молоденьких, капризных дворяночек. Она первая заглянула ко мне.
- Оказывается, здесь человек? А я удивилась - слышу кто-то живой шевелится. А это что?
- Коптилка такая.
- Для освещения? А ты сам кто?
- Столяр.
- Это что за книжка? Лев Толстой? Для меня это слишком умно. Мне больше нравится Стефан Цвейг. Ты читал? "Двадцать четыре часа из жизни женщины" - вот это вещь! Все про любовь.
Сдерживая смех, серыми большими глазами заглянула мне в лицо.
- Что у тебя за манера - отворачиваться, когда с тобой разговаривают? Невежливо… Но только ты не влюбись в меня. В меня все влюбляются. Мужчины, конечно… Что так смотришь? Я шучу. И ты пошути, а то скучно.
Так состоялось наше знакомство.
Через неделю Лита поступила воспитательницей в детский сад завода резиновой обуви. Аграфена Ивановна сразу почуяла, что от Литы будет чем поживиться. Старуха уступила ей свою кровать - самое лучшее место, поближе к печке, а сама устроилась на узеньком "фотографическом" диванчике.
Георгий Иванович укрепил от пола до потолка две деревянные стойки, а между ними натянул ситцевую занавесочку. За занавесочкой поставил тумбочку, повесил ковер, изображающий султанский дворец, озеро перед ним и белых лебедей, которых кормит красавица с косами до земли. А на ковер Лита повесила гитару. Теперь никак не могу вспомнить, откуда она взяла ее. Приехала она без гитары.
Иногда играла на ней и пела нарочито грубым цыганским голосом. Песни ее в нашей обстановке звучали странно.
Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?
Куда ушел ваш китайчонок Ли?
Вы, кажется, любили португальца,
А может быть, с малайцем вы ушли?..
Не допев песни, Лита, раздраженно загремев струнами, начинала другую:
Я безумно боюсь золотистого плена
Ваших медно-змеистых волос.
Я влюблен в ваше тонкое имя, Ирена…
Вскоре выяснилось, что Лита успела обзавестись "покровителем". А как его иначе назовешь? Виктор Аверьяныч старше ее лет на двадцать. Начальник охраны пригородного совхоза. Плечистый мужик в белых бурках, в серой собачьей полудошке и дорогой лисьей шапке. Из-за этой полудошки от него всегда несло собакой. Или мне только так казалось?
Аверьяныч курил папиросы, и Лита баловалась вместе с ним. Папиросы в те времена в обычных магазинах не продавали, их доставали люди, имеющие большие связи. Аграфена предостерегала Литу:
- Смотри, девка, привыкнешь.
Лита кидала к печке недокуренную папиросу.
- Вы меня не знаете. Захочу - сразу брошу.
Аверьяныч мне сразу и окончательно не понравился - самоуверенный, несколько потрепанный, всегда бодрый, куда-то спешащий.
У нас он появлялся на несколько минут, пока Лита за занавеской красила губы и пудрилась. От нечего делать Аверьяныч заговаривал с Георгием Иванычем:
- Как живем, отец?
- Помаленьку, - скромно отвечал старик.
- Ничего, дед! Держи хвост трубой. - И хохотал.
Меня почему-то злил его развязный тон, его всегда улыбающиеся губы. Непонятно, чем он нравится Лите.
Однажды я спросил ее:
- Зачем ты уехала из Москвы?
Лита ответила не сразу, и мне показалось, что-то дрогнуло в ее голосе.
- Много знать будешь - скоро состаришься.
Раза два в неделю Аверьяныч подкатывал на щегольском карем жеребце, укутывал Литу в медвежью доху и увозил в легких санках неизвестно куда. Возвращалась она поздно. Ожидая ее, Аграфена Ивановна не закрывала дверь. Лита кралась вдоль печки, стараясь не шуметь, и обязательно роняла кочергу, которой подпирали дверцу плиты. Скрипели половицы, скрежетали пружины кровати, бессмысленно звенели струны задетой нечаянно гитары.
Я догадывался, что Аверьяныч был человек со связями. В этом я окончательно убедился после того, как к нам явился монтер и подключил нашу квартиру к сети. Правда, пользоваться лампочкой имела право только Лита. Провод с патроном монтер протянул к ней за занавеску, но девушка проявила щедрость и подвесила лампу посредине комнаты. В результате даже в нашем закутке стало так светло, что можно было читать.
Не знаю, с чем это было связано, с покровительством Аверьяныча или с работой в детском саду, но Лита приносила домой батоны, манную крупу, сметану. И деньгами она распоряжалась очень свободно. Помню, встретил Литу, когда она возвращалась с базара. В сетке она несла большой кусок свинины с белыми прожилками сала. Такой кусок стоил несколько сот рублей.
Как-то поздним вечером я был у себя один. Лита пришла ко мне, села на наш единственный табурет и стала "задираться":
- Тебе нравятся мои духи?
- Не думал.
- А как по-твоему - я красивая?
- Даже слишком.
- Это плохо или хорошо?
- Не знаю.
- Скажи: что ты думаешь о Викторе?
- Что за Виктор?
- О Викторе Аверьяныче.
- О нем я не думаю.
- Неправда. Как ты считаешь?
- Вам видней.
- Или любовь с водкой не бывает?
Я видел, что ей хочется поссориться со мной, а мне ссориться не хотелось. И вдруг с ней что-то случилось. Без злобы, с усмешкой проговорила:
- А ведь мечтала стать артисткой… Чем-то вроде Франчески Гааль. Теперь с этим покончено. Из института меня, конечно, вытурили. Была студенткой, а теперь никто…
- Так не бывает, чтоб никто.
- Значит, я стала…
Она сказала грязное слово так неожиданно, что я вздрогнул и вдруг понял, что она пьяная. Как я раньше не заметил?
- Не надо так, Лита, - попробовал я успокоить ее.
- Разве я не угадала, что ты обо мне думаешь?
- Нет, не угадала. Я знаю - ты хорошая.
- По головке гладишь? А я не маленькая и не хочу, чтобы меня гладили…
- Я сказал, что думал.
- Слишком уж ты вежливый, - проговорила она раздраженно и ушла.
Было непонятно, зачем она пытается вызвать меня на ссору. Меня смущала ее красота. Неловко было смотреть в лицо. В нем виделось мне нечто излишне откровенное, обнажающее то, что надо скрывать.
Я написал "красива", но это неверно. Иногда лицо ее становилось почти отталкивающим. Когда она сердилась. И не только в лице, во всем ее облике появлялось что-то чужое, от нее так и веяло холодом, как зимой от плохо заклеенного окна. А вот если настроение хорошее, вся она становилась добрая-предобрая, и душа вся нараспашку. Впрочем, это, возможно, только казалось. Одно я заметил точно - ей нравилось меня смущать. Как уставится на меня "такими" глазами! Я даже не выдержал:
- Зачем ты на меня так смотришь?
- Ты мне нравишься.
Конечно, она это так говорила, первое, что на ум придет. Это я хорошо понимал, но все-таки смущался, краснел.
А жизнь шла своим чередом. Незадолго до нового года Аграфена Ивановна привела новую жиличку - Настасью Львовну - маленькую сухонькую старушку, остриженную под машинку, и объяснила:
- Вот она выписалась из больницы, а деваться некуда. Никого у нее нет, а сама, видите, какая… Из дворян, между прочим.
Место Настасье Львовне определили на сундуке у окна. Здесь старушка никому не мешала. Спала на сундуке, подставив под ноги стул, обув валенки, натянув на себя все, что у нее было теплого. Голоса ее я долго не слышал. Встречаясь со мной, она поспешно сторонилась и что-то шептала, должно быть, здоровалась.
Аграфена Ивановна сказала мне, что это ее старая, еще дореволюционная заказчица. В молодости - красавица, каких мало. Звали ее тогда Аннет. Служила гувернанткой в семье купца-миллионера. Потом стала его любовницей. Он возил ее в Париж и в Неаполь. Купил ей дом на Почтамтской. Во время революции купец бежал с Колчаком. Звал с собой и Аннет, но она не захотела покинуть родину. В двадцатых годах дом у нее отняли. Жила уроками французского языка, потом уборщицей, затем собирала целебные травы и сдавала в аптеку. А когда ослабли ноги, стала продавать веники около Громовской бани. И вот теперь поселилась у Аграфены Ивановны. От прошлого осталась только засаленная французская книжка - старинные народные сказки. В ней лежала бархатная закладка с вышитой бисером серой кошечкой на желтой подушке.
Примостившись в сторонке, у окна, Настасья Львовна читала эту книжку, нацепив очки, которые прикрепляла к ушам засаленными шнурочками.
Аграфена Ивановна шептала мне:
- Еще год назад какая ловкая старушка была. Такая задубелая, я считала, износа ей не будет, а вот заболела, потеряла силу. Хорошо, что добрые люди нашлись… Прости меня, грешную…
Теперь, когда вечерами в комнате было светло, Аграфена Ивановна ввела обычай читать вслух. Из верхнего ящика комода она доставала "Святую книгу" с пожелтевшими ветхими страницами. Первой располагалась за столом сама Аграфена Ивановна. У печки, спиной к горячему обогревателю, умащивался Захар Захарыч. Настасья Львовна осторожно слезала со своего сундучка и присаживалась рядом с Георгием Ивановичем на "фотографическом" диванчике. Аграфена Ивановна строгим голосом замечала Захару Захарычу, который принимался свертывать цигарку:
- Будет тебе смолить. Без малого всю комнату прокоптил. Послушал бы лучше, как святые люди жили…
Георгий Иванович пододвигал книгу поближе к себе и начинал читать ровным, монотонным голосом, не соблюдая знаков препинания. От этого получалась иногда удивительная бессмыслица, нарочно такого не придумаешь…
- "В Костроме княжил тогда Василий Георгиевич. Однажды в 1239 году августа 16-го числа он вздумал отправиться на охоту в густой лес. Отстоящий от города в одной версте. Там во время охоты, но поблизости того места где находился князь. Со своею свитою пробежал какой-то зверь…"
Все слушали Георгия Ивановича внимательно, но в этом месте Захар Захарыч воскликнул радостно:
- Обожди-ка. Это как же понять: "со своею свитою пробежал какой-то зверь"?
Георгий Иванович склоняется над книгой, водит пальцем по строкам.
- Тут так и напечатано: "со своею свитою".
- Какая ж у зверя свита?
- Написано - значит так и было, - вступается за чтеца Аграфена Ивановна.
- Позвольте, - скромно вмешивается Настасья Львовна. - Я так поняла, что не зверь был со свитою, а князь Василий Георгиевич.