Объясняясь с родными, Улис лишь густо краснел и увиливал от ответа. Зато остальные не стеснялись, наплели с три короба, и у бедной Каролины, кормившей первенца, даже молоко пропало. Хорошо еще, что маленький Йонукас к каше пристрастился, да и хлебной коркой не брезговал.
Зажали свою горечь дочь с матерью в сердечных тисках, словно сыр в жоме, и при случае подсовывали Улису зачерствевшие, прогорклые куски.
– Тут тебе не Шяудкулисовы хоромы!..
– Это тебе не Шяудкулисовы блины!..
– Чего вытаращился, будто Кастуте поцеловала?
Улис, человек покладистый, только помалкивал да посмеивался над этим бабьим скворчанием. "Стоит ли на кашу зря дуть, – рассуждал он, – глядишь, и сама остынет…"
Да только пока та каша остывала, похлебка для свиней забулькала. Вскипела Григене, точно потревоженная трясина, разбурчалась, что лодырь он, этот ее зять "что-с-него-взять". Родом не вышел, так хоть бы работник был. Не за того дочку отдавать нужно было, ох, не за того… За что бы Улис ни взялся, все не по ней.
– Да разве ж так лен теребят? Как прясть станем, все пальцы кострой исколем!
Улис ни слова.
– Ну и скрипит телега, сил нет! Дегтем не запасся, так возьми вон лягушку да сунь в ступицу!
Молчит парень, куда ни кинь, все клин. Одним только и тешит себя – вот приедет домой, а там жена, ждет его не дождется… Но и Лина уже не та, что прежде… И она, ровно комар, так и вьется вокруг, так и ищет, куда бы побольнее ужалить своего благоверного. Качала как-то Йонялиса, попросила воды напиться. Муж подал ей ковш, а та лишь губы обмакнула и завела со вздохом:
– Стоит мне пить захотеть, как сразу беднягу Вилимаса вспоминаю. Где-то он сейчас?
– В самом деле, где? – охотно подхватывает муж.
– А знаешь, он однажды так ласково меня назвал…
– Это он может… Шутник был, коли не сплыл.
– Нет, ты его не знаешь. Взял он меня однажды за руку и говорит: "Ты такая гибкая, такая нежная, точно веточка ракитовая с барашками…" По гроб жизни не забуду.
– А барашков-то сколько, не сказал? – шутливо ластятся к жене Улис. – Один – вот он, пяти-шести и не хватает…
– Чего лапаешь? Не приставай! – раздраженно отталкивает его Лина. – Руки как лед, никак раков ловил?.. И вот что – не смей трогать мой гребешок! Все зубья повыломал, баран косматый!
Терпел Улис это, терпел и однажды не выдержал, спросил жену с болью в голосе:
– И чего вы обе на меня взъелись, будто я огород господень потравил? Неужто не любишь меня ни капельки, а?
– Это ты меня разлюбил!! – накинулась с упреками жена. – И не любил никогда! Вон Гедримас в петлю из-за меня полез, Вилимас утопиться хотел, а тебе что Кастуте, что я – один черт.
Понял Улис, что, лишь расставшись с девичеством, выпустила Каролина коготки – уберегись теперь! Захирел, горемычный, бледней зернышка овсяного стал оттого, что доводилось теперь ему ложиться спать не евши и вставать не спавши.
Осенью собиралась опороситься хавронья. Лина с матерью наказали Улису зажечь фонарь и побыть у скотины. Проторчал Улис в хлеву одну ночь… Промучался, как куры на насесте, вторую, а свинья знай похрюкивает, кажется, вот-вот… но поросят нет как нет.
На третью ночь поступил умнее: принес охапку соломы, достелил в стойле у гнедого и улегся отдохнуть. "Вздремну часок, – подумал. – Свинья-то спит как ни в чем не бывало. А захрюкает, побуду за повитуху".
Гнедой, как в положено коню, имел обыкновение спать стоя, но тут, глядя на хозяина, тоже улегся.
Поутру конь, проснувшись первым, повернулся к Улису задом и заглянул в загон к соседке. Распластавшись, как селедка, та лежала на боку в, умиротворенно похрюкивая, пристраивала к соскам целую ораву розовых поросят.
Прядая ушами, гнедой фыркнул, но Улис продолжал спать. И лишь когда скрипнула дверь и в хлев вошли Каролина с матерью, Улиса обдало свежим утренником, словно холодной водой окатило.
– О господа! Никак конь лягнул?! – донесся до него испуганный голое жены.
Улис с ужасом понял, что час не ранний, что он бессовестно продрыхнул всю ночь напролет, но так сладок был этот сон, что в теперь не хотелось просыпаться, выслушивать вопреки, объясняться… И тут у него мелькнула мысль: а если бы его и вправду лягнул конь, что бы Каролина делала?
– Мама, мама, гляди, да он не шевелится! Уж не помер ли, господи?
– Двенадцать! Прямо как апостолов!.. – умиленно воскликнула Григене, пересчитав поросят, и только тогда тревожно заглянула в стойло. – Ты чего встала?! – накинулась она на дочь. – Потормоши его, не стой столбом!
Каролина хоть и боялась зайти к лошади с хвоста, все же подхватила мужа под мышки, оттащила в сторону и стала трясти, говоря сквозь слезы:
– Улис, милый… Что с тобой? Куда он тебя? Мама, живей поворачивайся! За ноги его бери, в избу потащим.
Улис безропотно разрешил женщинам отнести себя, уложить в постель и окропить водой. И лишь когда услышал, что теща собирается запрягать этого "антихриста" да мчаться за ксендзом, размежил веки и стал подавать прочие признаки жизни.
– Узнаешь, где ты? – всхлипывая, спросила Лина. – Меня-то хоть признал?
Улис улыбнулся и утвердительно моргнул.
– Так куда ж он тебя, окаянный? Сюда? Сюда? А может, сюда? – ласково ощупывала его с головы до ног жена.
– Сюда… – произнес Улис.
– Слыхала? Прямо под ложечку! – сообщила она матери. – Руби петуху голову, надо бедняжке супу сварить.
– Да будет ли он кушать? – усомнилась Григене.
– Буду… – прошептал Улис и благодарно взглянул на жену.
Целую неделю "больной", почти не вставая, лакомился петушатиной, ласкал жену и освежался кислыми киселями. Каролина же куда б ни шла, что бы ни делала, нет-нет да и вспомнит, как Улис тогда распластался на соломе, словно мертвый. А уж как подумает, что могла бы вдовой остаться, если бы милостью божьей не обошлось все, птицей летит домой, к Улису, – то что-нибудь ему жарит-шкварит, то хлеб маслом мажет, а то и просто слово ласковое скажет, по плечу погладит.
Летом аист побродил-пошарил в камышах и выудил Улисам из озера второго ребеночка. А когда обрадованные родители распеленали дитя и разглядели хорошенько, то увидели, что на этот раз им досталась девочка, и дали ей имя хоть не из святцев, зато звучное – Милда.
Вдобавок ко всем радостям еще одна: вышла наконец-то замуж Кастуте, дочка Шяудкулиса. Кончился-таки сыр, замешенный на людской сплетне! Улис словно ожил: выкопал соседям два колодца, подзаработал деньжат и стал запасаться бревнами – пора было думать о новой избе… Сынишка незаметно уже выучился что-то лепетать по-своему, такого лягушонка приятно и на коленях покачать, и уму-разуму поучить. И вот однажды возвращается Улис под вечер из лесу домой, усталый, раскрасневшийся от работы, насквозь пропахший еловым духом, – глядь, а женушка его будто остью подавилась. Буркнула что-то – и молчок, есть подала – ложкой о стол бряк, и к люльке шарк-шарк, а ты, мол, сам разбирайся, что к чему. Покуда разбирался, похлебка остыла, а уж как до сути докопался, все тепло из избы и выдуло. Уж, почитай, год с лишним минул с того случая в хлеву, а Каролина, видно, все это время и так и этак прикидывала, пока дошло до нее лишь сегодня, что никак не могла тогда лошадь Улиса лягнуть… Ведь в тот раз ни кровинки, ни синяка пустякового она не приметила. А что до гнедого, то Улис не только запретил его продавать, но и хомут новый справил, чтобы холку не натерло. Выходит, конь ему собственной жены родней… А она-то, дуреха, на веру все приняла, истерзалась вся… Ладно же! Теперь-то ты у нас всему выучишься. Через кочергу станешь прыгать, на кукише спать.
Улис и не знал, с какого боку подкатиться. Неужели он виноват, что конь его не ушиб до крови, что голову не размозжил, а лишь в живот лягнул, когда он хотел ему репьи из хвоста вычесать?..
Под конец он не выдержал:
– Да разве ж что худое оттого приключилось? Потолок, что ли, обвалился или свинья сдохла? Подумай сама, припомни… Хочешь, я и сейчас тебя расцелую за тогдашнее, за то варево петушиное, за все…
– Ах, петушиное варево! – еще больше распалилась Каролина. – Только о себе и думаешь! Погляди лучше, на кого я стала похожа! Люди узнавать перестали. "Кто это, говорят, тащится? Григене или дочка ее?" А ведь была словно ракита. Коню и то обнову справил… А мне хоть бы раз купил или привез что-нибудь, коли такой добрый!
– Так ведь решили не тратиться, пока избу не поставим…
– А жить мне отпущено всего раз! – выкрикнула Лина. – Сама на базар поеду! Куплю, чего захочу! Поторчи-ка и ты хоть денек с ребятишками да скотиной. Покоптись тут в чаду, тогда сам поймешь…
– Ладно, ладно, поезжай, – поспешил согласиться тот, радуясь, что в их ссору не успела встрянуть теща.
Григене, видно, успела сделать свое дело еще до этого.
Каролина вернулась с базара веселая, в новом платке и, как показалось Улису, немного навеселе.
– А знаешь, я Вилимаса встретила! – похвасталась она. – Дела-а… Ни дать ни взять барин – в сапогах, шуба на нем, в руках тросточка. Не разобрала только, где служит: не то почту возит, не то еще что-то. Все-то он видел, всюду побывал – ив Тильзите, и в Риге… Денег полные карманы. Спросила я у него, женат или холост. "Да нет, отвечает, все на тебя похожую ищу". – "Так ведь сам видишь, говорю, уж я нынче сама на себя непохожа…" А он только вздохнул в ответ, руку сжал – обманывать не хочет и правду не говорит. На прощанье поцеловал меня, а у самого слезы на глазах… "Веточка ты моя ракитовая, говорит, да я бы тебя на руках носил, в шелка наряжал… Но что поделаешь, видно, не судьба". Кланяться тебе велел, передать просил, чтобы жил ты да радовался тому, что имеешь, чтобы меня берег. "А не то, говорит, как буду мимо в дилижансе проезжать, возьму да и увезу тебя вместе с детишками". Спьяну, конечно, он. Ты не принимай близко к сердцу… А про все остальное толково так говорил. Веселый, как прежде, и такой же добрый. Все руки мне целовал – стыд какой!
– Да брось ты тараторить, – вставил наконец Улис. – Пусть себе целует-милует… Ведь Вилимас мне дороже брата родного, захоти ты – все равно серчать на него не буду. Лучше скажи: почему он носа не кажет, хоть и бывает в этих местах? Почему с тобой не приехал?
– Я не разрешила. Не хотела, чтобы он видел все это…
– Да что худого он у нас углядит?
– Не такой мне наша жизнь рисовалась, когда я тебя выбрала.
– А какой же?! Ведь сама видела, что нет у меня ни шубы, ни тросточки, лопатой себе на хлеб зарабатываю. Так что теперь в глаза тычешь?
Каролина помолчала, а затем, потупившись, призналась:
– Как высыпал ты на стол кучу денег, думали, дворец построим, а сосчитали…
– Ну, не скажи… Ведь и братья на них с долгами рассчитались, и свадьбу по-людски сыграли, и животинки кое-какой прикупили…
– Животинки… Поросят пару да барана…
– Ты бы лучше спросила, как мне эти денежки достались! – разозлившись, повысил голос Улис. – Может, я из-за них грех на душу взял! Да и не мне – тебе они нужны были! Из-за тебя все… – замолчал, подыскивая подходящие слова, Улис, – из-за тебя душу свою загубил! Вилимас, Вилимас!.. И не в том его счастье, что в шубе и при тросточке, а в том, что не он, а я здесь остался! Попреки твои выслушивать – за то, что Кастуте при всех в щеку чмокнула, что конь до смерти не зашиб, что вас с матерью барынями не сделал!
– И чего мелешь, чего мелешь-то? – расстроилась Каролина. – Душу, говоришь, какую-то, из-за денег… Да откуда ты их взял, милый? Ну, скажи… Ведь я теперь ночью глаз не сомкну. Скажи…
– Когда-нибудь потом, – сурово посулил Улис и вышел во двор поостыть немного от тяжелого разговора.
Пообещал на свою голову! Жена что ни вечер с расспросами пристает:
– Да не молчи ты, расскажи правду… Что худого ты из-за меня сделал? Пойми, ведь я должна знать. Как-никак не чужая… И не глухая, слышу, как ты по ночам вздыхаешь. Да и не слепая, вижу – совсем осунулся, вон и волос седых поприбавилось. Ты одно пойми – хуже, ей-богу, не будет, если мне откроешься. Улис, родной, ты меня слушаешь? Никак уснул?
А Улис вздыхал не только по ночам, но и когда дрова из лесу возил, по хозяйству хлопотал. Вздыхал, а сам все думал, что бы такое ей ответить. Все тянул – авось позабудет, отвяжется или поймет наконец, что он тогда сгоряча сболтнул лишнее. Попытался было так и объяснить – не поверила, разозлилась! Легко, мол, сказать – сболтнул!.. "Меня аж в дрожь бросило, говорит, а сам-то побелел, как полотно. Признавайся теперь, порешил или обобрал кого, – ведь иначе душу не загубишь".
До свадьбы она поверила, что денежки Улис зашил на дне котомки или в сермяге. Да только тогда совсем другие были денечки, совсем не те цветики-цветочки.
Прикинув это дело и так и этак, Улис задумал вот что. По весне, когда еще не сошел лед, он срезал бубенец со свадебной упряжки и отправился на болото. Там он пригнул к земле березку потоньше и привязал на самой ее вершине свой колокольчик, чтобы позвякивал потихоньку на ветру. А как-то вечером Улис, будто бы вняв уговорам жены, взял и выложил все "как на духу". Правда, сперва велел побожиться, что никому на свете об этом не проболтается и ни единым словом не попрекнет мужа. "Что сделано, того не переделаешь…"
– Как увидел я тогда тебя, ну, помнишь, с коромыслом на косогоре, так и онемел, – начал Улис, устроившись поудобнее в постели. – Пол-Литвы исходил, а такой красавицы нигде не встретил, да и не чаял, что такие вообще на свете есть.
– Как бы не так… – проворчала жена. – А в кого превратилась?
– Об этом потом. А вот тогда… Тоже мне, сравнил – "веточка ракитовая"… Да у меня от одного твоего голоса сердце обмерло, во рту пересохло, стою и слова вымолвить не могу. Сама как шпулька, а глаза – луга просторные. Глянул я на ручки твои и подумал: ты только прикоснись, и я от счастья птицей в небо взлечу… Да что с тобой, Лина? Ты никак плачешь?
– В свое-то время так не говорил, что уж теперь…
– Да вроде раньше и слова не нужны были. Сама видела… Любовь и кашель, говорят, не утаишь, – вздохнул Улис. – Словом, найти-то я тебя нашел, а только было еще две закавыки. Знал я, что Вилимас и речист, и нраву веселого, многим нравится и до смерти того же хочет… Зато вторая загвоздка, потрудней, у нас с ним общая была: где эти несколько сот жениховских раздобыть? Родительские гнезда восстанием разметаны, а сами мы словно зайцы на гону… Вот я и решил: коли бог не поможет, к самому нечистому на службу наймусь, а только девушка эта будет моей. И, видать, дьявол неподалеку был: куда бы ни шел я, что бы ни делал, все тень какая-то в голове маячила. Чудилось, что нашептывает кто-то: "Ступай в полночь на болото и сделай так, как одна баба из наших мест делала…"
Вся дрожа, Лина перекрестилась, прильнула к Улису и спросила:
– А что она делала? Чего молчишь? Ну, говори же скорей!
– Не могу – он не велит.
– Как это не велит? Разве ты его видишь?
– Не то чтобы вижу, я его нутром чую…
– Может, ты не помолился на ночь? Перекрестись, милый, и ничего не бойся. Да и крестик у тебя на шее… Ну, и что же ты делал на том болоте?
– Что делал?.. Перво-наперво, портки закатал повыше. Трясина под ногами ходуном ходит, урчит… К тому же ночка – не приведи господь! Луна из-за туч то проглянет, то скроется, выглянет – и снова темень. Вокруг гикает, шебаршится кто-то. То ли стонет, то ли хохочет кто, не разобрать. И прямо из-под носа у меня образина крылатая – ух-ух-ух!.. С индюка, пожалуй, будет, только вместо перьев у него волосья какие-то торчат. Головка с кулак, уши огромные… Оскалился, как пес, – и нет его. Стою я, значит, ни жив ни мертв. А ты-то жива ли? – тронул он за плечо жену. – Слушаешь меня?
– Слушаю… – прошептала та, вся дрожа. – Кто это там у нас в ногах шевелится?
– Да это я, пальцем пошевелил. Бревно в лесу прямо на лапоть упало… Ноет, зараза.
– Не шевели, мне страшно.
– В другой раз меня на то болото и ружьем не загонишь. А тогда, если б ты только видела, так и потянуло в эту трясину непролазную, что хуже смолы в преисподней. Уцепился я за какую-то ветку колючую и давай кричать: "Эй, сатана! Коли ты мне поможешь, покажись или знак подай!" А как в третий раз крикнул, гляжу – два огонька блуждающие передо мной появились! Совсем близко, на ладонь друг от друга, светятся. Мерцают в темноте, ровно две дырки в мешке, а я уж соображаю, кто это… "За чем пожаловал?" – вроде спрашивает тот, хотя я голоса и не услышал. "Сам, поди, знаешь, – отвечаю, – что меня привело. Вешаться из-за Каролины не собираюсь, не надейся, даром душу тебе не отдам. А если поможешь мне с этой девушкой век свой рядом прожить, наполнишь вот этот картуз доверху деньжатами, тогда можешь брать меня на старости лет со всеми потрохами". Гляжу, огоньки эти злобно так – зырк-зырк – сверкнули… Головой затряс леший. До старости далеко, слишком долго ему ждать. Три года мне предлагает. Я ему о тридцати речь веду, а он – ни в какую. "И так никуда не денешься, – говорит. – Не получишь в жены Григайте, сам ко мне прибежишь…"
– О господи! Так ведь уж три года минуло! – испуганно проговорила Каролина.
– Счастье еще, что вспомнил я тогда про ту бабу. Она, хитрюга, тоже в сговор с лешим вступила, подсунула ему волос, курчавый такой… Вот и я вырвал три волоска и говорю: "Будь по-твоему, все равно другого выхода нет. Только сделай так, чтобы не пришлось мне под конец деньки последние на пальцах загибать, чтобы не знал я, когда пробьет тот последний… На вот тебе три моих волоска, через три года потихоньку и выпрями. А как будут они готовы, как иглы сосновые, распрямятся, тогда и хватай меня, брыкаться не буду…"
– Так он что, уже сейчас их распрямляет?!
– Похоже, уже начал…
– Боже милостивый! Лучше бы ты не говорил мне этого.
– Так ведь я и не хотел. Сама знаешь. Все собираюсь и все никак не схожу послушать – боязно как-то. У нас на том болоте по вечерам тиликанье раздавалось. Долго нечистому пришлось трудиться, покуда выпрямил. Но знай – он ведь у меня только один волос взял вместо трех! "Положи его на ладонь, говорит, и дунь. А деньги завтра найдешь. Обогни овин, зажмурься, повернись вокруг себя девять раз и копай". Так оно и случилось. Наткнулся я на кувшин, наполовину забитый глиной… Поэтому-то и лежу сейчас рядом с тобой. Не ведаю только, что со мной завтра будет: может, конь зашибет, то ли громом убьет или деревом придавит… Вдобавок ты меня пилишь: не люблю, не берегу… А что я еще могу тебе дать? Ничего.
Улис и не заметил, как сам себя разжалобил, голос его дрогнул, и Лина почувствовала, как на ухо ей капнула слеза. Он нащупал угол простыни, высморкался и снова обратился к жене, вконец растрогав ее: