Путешествия с Геродотом - Рышард Капущинский 3 стр.


Старый Дели! Его пыльные, узкие улицы в невыносимой жаре, в душном запахе тропического разложения. И эта толпа молчаливо снующих людей, их появление и исчезновение, их смуглые, влажные, ничего не говорящие, непроницаемые лица. Тихие, не подающие голоса дети, какой-то мужчина, тупо озирающий обломки своего велосипеда, рассыпавшегося на проезжей части, женщина, продающая что-то завернутое в зеленые листья, - но что? Что прикрывают эти листья? Нищий, демонстрирующий, как кожа его живота льнет к позвоночнику, - но разве такое бывает, разве такое можно представить? Передвигаться надо осторожно, потому что многие торговцы раскладывают товар прямо на земле, на тротуаре, на обочинах дороги. Вот мужчина, разложивший на газете два ряда человеческих зубов и какие-то старые зубоврачебные щипцы, - так он рекламирует свои стоматологические услуги. Рядом с ним сухонький, сгорбленный человечек продает книги. Копаюсь в беспорядочных кипах и в конце концов покупаю две: Хемингуэя "For Whom the Bell Tolls" (чтобы учить английский) и книгу священника Дж. А. Дюбуа "Hindu Manners, Customs and Ceremonies". Священник Дюбуа прибыл в Индию как миссионер в 1792 году и провел в этой стране тридцать один год, а плодом его изучения обычаев индусов стала эта купленная мною книга, которая при поддержке Британской Ост-Индской компании была впервые издана в Англии в 1816 году.

Я вернулся в гостиницу. Открыл Хемингуэя и начал с первого предложения: "Не lay flat on the brown, pine-needled floor of the forest, his chin on his folded arms, and high overhead the wind blew in the tops of the pine trees". Ни слова не понял. У меня был маленький карманный англо-польский словарик, другого в Варшаве я не смог достать. Нашел только слово "brown" - коричневый. Стал читать дальше: "The mountainside sloped gently…" Опять с тем же результатом. "There was stream alongside…" По мере продолжения попыток понять хоть что-нибудь из этого текста во мне росли отвращение и отчаяние. Я почувствовал себя в ловушке, обложенным со всех сторон. В тот момент язык показался мне чем-то материальным, чем-то существующим физически, стеной, которая встает на пути и не дает возможности идти дальше, закрывает от нас мир, так, что мы не можем в него проникнуть. В моем ощущении было что-то досадное и унизительное. Здесь, возможно, и кроется объяснение, почему человек при первом контакте с кем-то или чем-то незнакомым ощущает страх и неуверенность и, полный бдительного и подозрительного недоверия, напрягается. Что принесет эта встреча? Чем завершится? Лучше не рисковать и оставаться в защитном коконе привычного! Лучше не высовывать нос за ворота!

Подчинившись первому инстинктивному порыву, я, вполне вероятно, убежал бы из Индии и вернулся домой, если бы не обратный билет на пассажирское судно "Баторий", курсировавшее тогда между Гданьском и Бомбеем. Билет был, а судна не было: в это время президент Египта Гамаль Абдель Насер национализировал Суэцкий канал, на что Англия и Франция ответили вооруженной интервенцией. Вспыхнула война, канал заблокировали, "Баторий" остался в водах Средиземного моря. Вот так, отрезанный от родины, я был приговорен к Индии.

Брошенный туда, где глубоко, я все-таки не хотел тонуть. И понял, что спасти меня может только язык. Я задумался: а как же Геродот, путешествуя по свету, справлялся с языковой проблемой? Хаммер пишет, что кроме родного греческого Геродот не знал никаких языков, но поскольку греки были в то время рассеяны по всему миру, везде у них были свои колонии, свои порты и фактории, то и автор "Истории" мог прибегнуть к помощи земляков, служивших ему переводчиками и проводниками. Кроме того, греческий был lingua franca тогдашнего мира, многие в Европе, Азии и Африке говорили на этом языке, который позже заменила латынь, а еще позже - французский и английский.

Не имея возможности вернуться, я был вынужден поднять брошенную судьбой перчатку. Я начал день и ночь вбивать в свою голову слова. Голова трещала, я обвязывал ее холодным полотенцем, но не расставался с Хемингуэем. Теперь я пропускал непонятные описания и читал диалоги, они были полегче.

"- How many are you? - Robert Jordan asked.

- We are seven and there are two women.

- Two?

- Yes".

Все это я понял! И вот это:

"- Augustin is a very good man, - Anselmo said.

- You know him well?

- Yes. For a long time".

Это я тоже понял. Настроение улучшилось. Я ходил по городу, делая заметки по поводу надписей на вывесках, названий товаров в магазинах, слов, услышанных на автобусных остановках. В темноте кинотеатров на ощупь записывал субтитры, копировал лозунги с транспарантов, которые несли встреченные на улице демонстранты. Я пробирался к Индии не через картины, звуки и запахи, а через язык, причем не родной для Индии, а иностранный, навязанный, но настолько укоренившийся, что он стал ассоциироваться с этой страной, а для меня превратился в палочку-выручалочку. Первый раунд моего поединка с Индией состоял в преодолении языка. Я понял, что у каждого мира есть своя тайна и что постичь ее можно только на пути освоения языка. Иначе этот мир останется для нас непреодолимым и непонятным, хоть бы мы прожили там долгие годы. Более того, я заметил связь между названием предмета и его присутствием в моей жизни, потому что каждый раз, возвращаясь в гостиницу, я отмечал, что видел в городе только то, название чего я знал; например, я помню акацию, но не помню росшее рядом дерево, название которого было мне неизвестно. Короче, я понимал: чем больше слов я узнаю, тем более богатый, полный и пестрый мир откроется передо мной.

Все эти дни по прилете в Дели меня мучила мысль, что я не работаю как репортер, не собираю материалы к текстам, которые хочешь не хочешь, а придется писать. Я ведь не в турпоездку отправился! Меня послали для того, чтобы я отчитался, передал, рассказал. Между тем руки мои были пусты, я не чувствовал себя способным что-либо сделать, я даже не знал, с чего начать. Я ведь не просился в Индию, о которой не имел понятия, я мечтал только пересечь границу все равно какую, все равно в каком направлении, пересечь границу - только это, ни о чем больше я не мечтал. Но теперь, когда суэцкая война сделала мое возвращение невозможным, мне оставалось лишь идти вперед. А потому я решил отправиться в путь.

В моей гостинице мне посоветовали поехать в Бенарес - Sacred town! - так они объяснили мне. (Я уже успел заметить, сколько в Индии священных вещей: священный город, священная река, миллионы священных коров. В глаза бросалось, как сильно мистика проникает в здешнюю жизнь, сколько храмов, часовен и встречаемых на каждом шагу придорожных алтариков, сколько возжено огня и благовоний, у скольких людей на лбу ритуальные знаки, сколько сидит неподвижно, уставившись в какую-то неведомую мистическую точку.)

Я прислушался к советам и поехал автобусом в Бенарес. Путь туда лежит по долине Джамны и Ганга, по земле плоской и зеленой, через пейзаж, утыканный белыми силуэтами крестьян, бродящих по рисовым полям, тюкающих мотыгами по земле, несущих на голове снопы, корзины или мешки. Но картина за окном часто менялась, потому что округу постепенно заполняла большая вода. Стояла пора осеннего половодья, когда реки превращались в бескрайние озера и моря, а по их берегам кочевали босоногие беженцы, пострадавшие от наводнения. Они бежали от поднимающейся воды, не теряя с ней контакта, уходя лишь настолько, насколько необходимо, чтобы немедленно вернуться, когда вода начнет спадать. В невыносимом зное пылающего дня от воды шел пар, и надо всем стоял недвижный молочный туман.

В Бенарес мы приехали поздним вечером, практически ночью. Город, похоже, не имел предместий, постепенно подготавливающих к встрече с центром, потому что сразу из темной и пустой ночи мы въехали в ярко освещенный, запруженный народом и шумный центр. Почему эти люди так теснятся, давят друг друга, лезут друг на друга, если рядом столько свободного пространства, столько места для всех? Я вышел из автобуса и пошел на прогулку. Дошел до границы Бенареса. С ее внешней стороны - в темноте лежали мертвые, безлюдные поля, с внутренней - внезапно вырастали городские постройки, а город от самой границы своей был полон народа, суеты, света, громкой музыки. Этой потребности жить в тесноте, тереться друг о друга и постоянно толкаться в то время, когда рядом есть свободное место, я объяснить не мог.

Местные советовали не ложиться спать этой ночью, чтобы вовремя, затемно, пойти на берег Ганга и там, на каменных ступенях, тянущихся вдоль реки, встретить рассвет. "The sunrise is very important!" - говорили они, и в их голосе слышалось обещание чего-то воистину великого.

И впрямь, было еще темно, когда народ потянулся в сторону реки. Поодиночке, группами, целыми кланами, колоннами паломников. Калеки на костылях, скелеты стариков на плечах молодых. Скрюченные болезнями, исстрадавшиеся - все с трудом тащились по разбитому асфальту. Вместе с людьми шли коровы и козы, а также стаи костлявых, малярийных собак. В конце концов к этой удивительной мистерии присоединился и я.

Добраться до спускающихся в реку ступеней нелегко, потому что путь лежит через множество узких, душных и грязных улочек, забитых нищими, которые толкают паломников и так страшно, так пронзительно голосят, что мороз пробирает по коже. Наконец, миновав разные проходы и аркады, выходим на верх этих сходящих прямо в реку ступеней. Рассвет едва забрезжил, а ступени уже заполнены правоверными. Одни, те, что побойчее, протискиваются неизвестно куда и неизвестно зачем. Другие сидят в позе лотоса, обратив ладони к небу. Нижний ярус занимают те, кто проходит ритуал очищения: они бродят в водах реки, порой на мгновенье погружаясь в них с головой. Вижу, как семья совершает обряд очищения над упитанной бабулей. Бабуля не умеет плавать и, войдя в воду, сразу идет на дно. Семья бросается вытаскивать ее. Бабуля хватает ртом воздух и снова идет на дно. Я вижу ее выпученные глаза, испуганное лицо. Она снова тонет, и ее снова ищут в реке и еле живую вытаскивают. Весь ритуал смахивает на пытку, но она переносит ее безропотно, может, даже в экстазе.

На противоположном берегу Ганга, а он в этом месте широкий и медленный, тянутся ряды поленниц, на которых сжигают десятки, сотни трупов. Если кому интересно, за несколько рупий он может на лодке подплыть к этому гигантскому крематорию под открытым небом. Здесь снуют полунагие чумазые мужчины, но много и молодых людей, которые длинными баграми поправляют костры, чтобы тяга была посильнее и кремация шла побыстрее, потому что очередь с останками бесконечна, как и ожидание кремации. Похоронная команда то и дело сгребает жаркий еще пепел и скидывает его в реку. Какое-то время серая пыль качается на волнах, но, намокнув, быстро идет на дно.

Вокзал и дворец

Если в Бенаресе можно найти поводы для оптимизма (шанс очиститься в водах священной реки и благодаря этому улучшить душевное состояние и приблизиться к миру богов), то пребывание на вокзале Силдах-стэйшн в Калькутте ввергает вас в совершенно иное настроение. Я поехал туда из Бенареса по железной дороге и, как убедился, это было путешествие из условного рая в безусловный ад.

На станции Бенарес кондуктор посмотрел на меня и спросил:

- Where is your bed?

Я понял, о чем он спросил меня, но выглядел, наверное, непонимающим, и он повторил свой вопрос:

- Where is your bed?

Оказывается, даже среднего достатка люди, не говоря уже о столь избранной расе, как европейцы, ездят в поездах со своими постелями. Такой пассажир появляется на станции со слугой, несущим на голове свернутые в рулон матрас, одеяло, простыню, подушку и прочий багаж. В вагоне (там нет сидений) служащий стелет своему господину постель, после чего безмолвно, будто растворясь в воздухе, исчезает. Мне, воспитанному в духе братства народов и равенства людей, эта ситуация, в которой кто-то идет с пустыми руками, а кто-то несет за ним матрац, чемоданы и корзину с едой, казалась неслыхано унизительной, заслуживающей не только протеста, но даже бунта. Впрочем, я быстро забыл об этом, но когда вошел в вагон, со всех сторон послышались голоса удивленных людей:

- Where is your bed?

Я чувствовал себя глупо из-за того, что у меня, кроме ручной клади, не оказалось ничего, но откуда мне было знать, что, кроме билета, я должен обзавестись еще и матрасом? Однако даже если бы я знал и купил матрас, то все равно не мог бы нести его сам, для этой цели у меня должен быть слуга. А что потом делать со слугою? И что делать с матрасом?

Я уже успел заметить, что для каждой вещи и для каждого вида деятельности здесь полагается специальный человек и что человек этот внимательно следит за тем, чтобы его роль и его место остались при нем, - на этом покоится равновесие в здешнем обществе. Кто-то приносит тебе утром чай, кто-то (уже другой) чистит обувь, еще кто-то стирает рубашку, а кто-то убирает номер - и так до бесконечности. Боже упаси попросить кого-нибудь из гладящих рубашку пришить к ней пуговицу. Само собой, мне, человеку образованному и т. д. проще всего было бы самому пришить пуговицу, но, сделав это, я совершил бы непростительную ошибку, лишив заработка того, кто, как правило, будучи обремененным многочисленным семейством, живет с доходов от пришивания пуговиц к рубашкам. Это общество было педантичным, в нем, словно в кружеве, переплетались роли и квоты, тарификации и предписания, оно требовало от человека большого опыта, живой интуиции и знаний, чтобы проникнуть в эту тонко организованную структуру и освоить ее.

Ночь в поезде была бессонной, потому что в старых, колониальных времен вагонах трясло, бросало из стороны в сторону, громыхало и через незакрывающиеся окна поливало дождем. Серым пасмурным днем мы въехали на Силдах-стэйшн. По всей огромной станции, на каждом клочке ее длинных перронов, на тупиковых ветках и близлежащих залитых водою полях сидели или лежали под струями дождя или просто в воде и грязи (ибо был сезон дождей, и плотный тропический ливень не прекращался ни на минуту) десятки тысяч истощенных людей. Что сразу бросалось в глаза, так это их, вымокших скелетов, нищета, их неисчислимое количество, но, возможно, более всего - их неподвижность. Они казались мертвой частью мрачного пейзажа, единственным живым элементом которого были струи льющейся с неба воды. В абсолютной апатии этих несчастных имелась своя отчаянная логика и рациональность: они не прятались от ливня, потому как спрятаться все равно некуда: здесь был конец их пути, - и не загораживались, потому что нечем было загородиться.

Это были беженцы всего несколько лет назад закончившейся гражданской войны между индусами и мусульманами, приведшей к разделу страны и образованию двух новых государств - Индии и Пакистана, и стоившей сотен тысяч, а может, и миллиона убитых и многих миллионов беженцев. Эти последние скитались уже давно, не в состоянии найти помощь, и, оставленные на произвол судьбы, существовали еще какое-то время в местах вроде Силдах-стэйшн, где в конце концов умирали от голода и болезней. Но было кое-что еще: кочующие по стране колонны скитальцев встречались на дорогах с другими толпами - с массами бегущих от наводнения, которых выбрасывали из деревушек и городков разливы мощных и необузданных рек Индии. И вот миллионы бездомных апатичных людей тянулись по дорогам, падая от потери сил, часто навсегда. Другие старались добраться до городов в надежде на глоток питьевой воды и, если повезет, горсти риса.

Выйти из вагона - даже это оказалось трудно: на перроне ногу поставить негде. Обычно другой цвет кожи привлекает внимание любопытных, но здесь ничто не могло заинтересовать людей, которые существовали как бы за жизненной чертой. Я видел, как рядом какая-то старушка достала из складок своего сари немного рисовых зерен, высыпала их в чашку и стала осматриваться; может, искала воду, может, огня, чтобы сварить рис. Я заметил, как в эту мисочку смотрят окружившие ее дети. Всматриваются, стоя недвижно, молча. Так продолжается какое-то время. Дети не бросаются на рис, рис - собственность старушки, наверное, эти дети что-то впитали раньше, что-то более сильное, чем голод.

Но вот рядом через кочующую толпу протискивается молодой человек. Задевает старушку, мисочка падает у нее из рук, и рис высыпается на перрон, в грязь, в мусор. В тот же миг дети срываются с места, ныряют между ног стоящих, копошатся в грязи, пытаясь найти рисовые зерна. Старушка стоит с пустыми руками, ее опять кто-то задевает. Эта старушка, эти дети, этот вокзал - все постоянно омывается потоками тропического ливня. Стою и я, промокший, боюсь сделать шаг. Впрочем, я все равно не знаю, куда идти.

Из Калькутты я поехал на юг, в Хайдарабад. То, что я увидел на юге, сильно отличалось от тягостных впечатлений севера. Юг казался тихим, спокойным, сонным и немного провинциальным. Слуги местного раджи, должно быть, приняли меня за кого-то другого, потому что торжественно встретили на вокзале и сразу отвезли во дворец. Меня приветствовал любезный пожилой человек, усадил в широкое кожаное кресло и наверняка приготовился к долгому разговору, но мой едва-едва английский совершенно не позволял осуществиться его замыслу. Я что-то там бубнил и чувствовал, как краснею, как пот заливает мне глаза. Дружелюбный господин мило улыбался, и это как-то поддерживало. Все происходило словно во сне. Сюрреализм. Слуги проводили меня в комнату во дворцовом флигеле. Я был гостем раджи, и мне предстояло тут жить. Я было хотел ретироваться, но не знал как - мне не хватало слов, чтобы разъяснить недоразумение. Может, присутствие европейца как-то повышало статус дворца? Возможно. Не знаю.

Каждый день я учил слова, учил упорно, до потери сознания (что светит на небе? - the sun; что капает на землю? - the rain; что колышет деревья? - the wind и т. д. и т. д., двадцать-сорок слов ежедневно), читал Хемингуэя; в книге св. отца Дюбуа я попытался понять главу о кастах. Начало оказалось совсем не трудным; существуют четыре касты, первая, самая высокая, - это брахманы: жрецы, люди духа, мыслители, те, кто указывает путь; вторая, пониже, - это кшатрии: военные и властители, люди меча и политики; третья, еще ниже, - вайшьи: торговцы, ремесленники и крестьяне; и, наконец, четвертая каста - это шудры: люди физического труда, слуги, наемные рабочие. Но чем дальше, тем читать становилось труднее, так как выяснилось, что касты делятся на сотни подкаст, а те, в свою очередь, - на сотни, десятки подподкаст, и так далее до бесконечности. Потому что Индия в каждом проявлении - это бесконечность, бесконечное количество богов и мифов, верований и языков, рас и культур, во всем и везде, куда ни глянь, о чем ни подумай, начинается эта головокружительная бесконечность.

Назад Дальше