– Я уважаю чужие взгляды даже в том случае если их не разделяю. Разумеется, если дело идет об истинных убеждениях.
– Значит, вы молчите?
– Можно сказать и так. Но заметьте – я не считаю нужным обращать кого-нибудь в свою веру. Я – не миссионер.
– Почему?
– Потому что вера – это интимное качество души. Я понимаю, что вас воротит от слова "душа" – ее ведь невозможно выразить с помощью "небольшого математического уравнения".
Барабаш с возрастающим интересом смотрел на меня. Внезапно я понял: он из тех людей, которые несказанно радуются, найдя достойного оппонента, ибо нескончаемая цель жизни подобных типов – спор, спор на любую тему, любыми средствами, в любом состоянии. Цель – спор. Итог неважен. Барабаш, улыбаясь, закурил.
– Дайте-ка другую пару лыж, – сказал я. У меня не было желания сотрясать и дальше воздух бессмысленными рассуждениями.
– И все же – сказал Барабаш – что вы думаете о том что я сказал?
– Насчет любви? По-моему, это чепуха.
– Но, говоря так, вы навязываете мне свое мнение, вы – антимиссионер?
– Я просто отвечаю на ваш вопрос. Не более. Дайте ботинки.
Он подал ботинки, и я стал размечать место для постановки крепления. "Да, – подумал я, – с этим теоретиком у меня будет немало вопросов при обучении его". Барабаш понял, что я не хочу дальше продолжать этот спор, но не сдавался.
– Я не понимаю, – почти выкрикнул он, – вы все твердите "любовь, любовь", будто в этих словак заключен какой-то магический смысл! Любовь – бред. Пустота. Обозначение нуля.
Он мог сейчас заявить, что любовь – это свойство тепловозов. Он мог сейчас заявить все что угодно, потому что спор кончался, и Барабаш уже задыхался без словесной борьбы.
– Сергей Николаевич, – сказал я, – не тратьте на меня душевный пыл. Где дрель?
Он подал дрель. Обиделся. Любопытно, кто его бросил? Не похож ли я на него? Я посмотрел – был он жилист, крепок, подвижен, лыс. Наверняка бегает по утрам, ходит в бассейн. Однокомнатная кооперативная квартира. Стеллаж с книгами. Тахта. Дешевый телевизор. Портрет Хемингуэя. Нет, этот Хемингуэя не повесит. Скорее – папа Эйнштейн. Таблетки от бессонницы. Лаборантка, которая приходит раз в неделю, без надежды на что-нибудь постоянное. Он любит спать один и всегда отправляет ее домой ночью. Она едет в последнем поезде метро, усталая, несчастная и, прислонясь к стеклу раздвижных дверей, плачет. Проповедует ли он ей свои великие истины относительно любви? Наверняка. Огонь электрокамина мил тому, кто не грелся у костра.
Господи, зачем я так? Он лучше. Он просто несчастен. Похож ли я на него? Да, похож. Но я не проповедник. В этом мое преимущество. Мне захотелось сказать ему что-нибудь хорошее. Я взял головку крепления.
– Сергей Николаевич, правда, оригинальная конструкция? Вы, как инженер, должны оценить.
Барабаш недовольно повертел в руках головку "Маркер".
– Оцениваю на три с плюсом. А вообще, я не инженер. Я – теоретик.
Обиделся.
На этом и закончился теоретический спор о любви двух неудачников. Под бетонным потолком горели голые лампочки. Лыжи стояли в пирамидах, как винтовки. Мы работали в холодном лыжехранилище. Что делают сейчас наши женщины? С кем они? Где?
Дрель уныло визжала, проходя сквозь лыжу, минуя слои металла, эпоксидной смолы, дерева. Я – тренер на турбазе. Ужасно.
Как ни странно, но я испытывал чувство какого-то неуловимого удовольствия, раздумывая о своих горестях. Сознание покинутости, одиночества настолько глубоко сидело во мне, что было просто стыдно говорить с людьми. Мне казалось, что они очень ясно видят все, что происходило и произошло со мной. Во всех подробностях. Любая тема была для меня неприятна. Любые слова задевали. Я относил к себе даже дорожные знаки. Знак "только прямо и налево" тонко намекал на ее измену. Нечего и говорить, что знаменитый "кирпич" – "проезд запрещен" – прямо издевался надо мной.
Иногда – совершенно по-глупому – меня прорывало, как плотину, и я начинал излагать малознакомым людям такие подробности своей жизни и недавней любви, что ужасался сам.
Но, в общем, я держался. Я старался контролировать свои слова, движения, жесты, взгляды, смех. Я курил так, будто у меня впереди были две жизни. Я отчаянно боролся с совершенно бессердечной, безжалостной стихией. Постоянным, не знающим никаких перерывов напряжением я, как плотина, держал напор этой стихии, имя которой – я сам. Меньше всего мне импонировал дырявый плащ неудачника, однако я почему-то не спешил сбрасывать его со своих плеч. В его мрачной и неизвестной мне доселе тяжести был какой-то интерес, что ли…
Барабаш был первым, с кем я познакомился из своего отделения. На следующее утро я увидел и остальных своих новичков. После полубессонной ночи в самолете, суеты в аэропорту Минводы, после двухсоткилометровой дороги по равнине и Баксанскому ущелью, после первого в их жизни воздуха высокогорья все они были дряблые, как осенние мухи. Они щурились от безумного белого света, заливавшего окна комнаты. Я пожимал их вялые руки, называя свою фамилию. Я хотел получить группу "катальщиков", лыжников, которые хоть раз были в горах, но мне дали новичков. Ну, я не обиделся.
Мои новички сверхвнимательно слушали меня, будто страшились пропустить какое-то магическое слово, которое даст им ключ к быстрому и ловкому катанию на горных лыжах. Я говорил, вставляя в свою речь всякие умные слова – "философия движения", "мышечная радость". Наверняка, для них эти формулы не имели никакого смысла. На самом же деле я не гарцевал перед строем, а наоборот – пытался как можно проще рассказать своим новичкам, что горные лыжи как занятие являются одним из наиболее высокоорганизованных двигательных комплексов.
Все нажитое человеком – его скелетом, его механикой, его мускулами, двигательные рефлексы, закрепленные за миллионы лет, – все это протестует против основных движений горнолыжника. Если легкая атлетика является продолжением естественных движений, то горные лыжи – конструирование новой системы перемещения человека в ограниченном весьма определенными требованиями пространстве. Горные лыжи пополняли механику человека способностью вырабатывать новые двигательные рефлексы. Сегодня я лечу по бугристому снежному склону и мои ноги, бедра, корпус, руки проделывают движения в быстрой и ловкой последовательности. И мне кажется странным, что этот комплекс техники никогда раньше никому не приходил в голову. Я много раз перечитывал рассказ Э. Хемингуэя. "Кросс на снегу", в котором он описывает два древних горнолыжных поворота – телемарк и христианию. Сегодня эта техника – понятая высоко рука с палкой, выставленная далеко вперед на согнутом колене нижняя по склону лыжа – кажется смешной, да и уж вряд ли кто-нибудь сможет сегодня показать классический телемарк. Австрийская техника параллельного ведения лыж, выработанная в послевоенные годы, стала надежным фундаментом спуска с гор любой крутизны, рельефа, любого снега. Впоследствии французы изобрели свою технику.
Конечно, всего этого я не говорил своим новичкам. Пухлые, вялые, встревоженные, они сидели передо мной. Я должен осчастливить их. Они научатся преодолевать страх одного мига, когда лыжи в повороте на секунду оказываются направленными строго вниз по склону и кажется, что, не сделай вот сейчас чего-то быстрого, судорожного, и полетишь ты на этих пластмассовых штуковинах прямо в пропасть. Но эта маленькая прямая всего лишь часть дуги-поворота. В тот день, когда мои новички ощутят это, к ним придет волнующее чувство преодоленного страха. В конце концов, – самые большие радости внутри нас. Я улыбнулся и осмотрел свое отделение.
Впереди всех сидел, естественно, мой замечательный оппонент в вопросах любви и дружбы теоретик Барабаш. Он настороженно-скептически слушал все, что я говорил, явно намечая темы, по которым вступит со мной в широкую дискуссию. Рядом с ним напряженно сидели два молодых человека, успевших сбегать на нарзанный источник, что легко определялось по двум бутылкам из-под шампанского, висевшим у каждого из них на шее на белых бечевках. Впоследствии эти молодые люди получат прозвище "реактивщики", но не столько за свою профессию, сколько за страсть к скорости, явно не соответствовавшую их технике. Сзади "реактивщиков" достойно расположились супруги А. и С. Уваровы. Кажется, они ошиблись адресом. Супруга вообще явилась при белой, в кружевах кофточке. Жалко. Такие обычно ездят отдыхать на, как они выражаются, "Кавминводы". Может, местком что-то перепутал? Разберемся. Далее, Костецкая Елена Владимировна, двадцати шести на вид лет, редактор телевидения. Я бы добавил в анкете – хороша собой. Уверенный и печальный взгляд. Далее – Куканова Галина, Внешторгбанк. Бойкий глаз, средняя курносость. Курит уже с утра. Далее – Пугачев Вячеслав Иванович, научный сотрудник. Респектабельный молодой человек, уверенные жесты. Привычно вынимает зажигалку "Ронсон", не глядя прикуривает, твердо поднося сигарету к тому месту, где должен находиться кончик огня определенной длины. Красив.
Вот и все мое войско.
После вступительной лекции задавали обычные вопросы, порой смешные. Барабаш молчал. И правильно. Тяжелая артиллерия не участвует в местных стычках. Слава Пугачев внимательнейшим образом выслушал все вопросы и ответы и, без запинки назвав меня по имени-отчеству, спросил:
– Павел Александрович, вы, как наш инструктор, можете ли дать стопроцентную гарантию, что с нами здесь ничего неприятного не случится?
Меня прямо-таки поразила эта наглость.
– На этот вопрос, – сказал я, – легче всего ответить таким образом: да, я гарантирую это, если вы будете совершенно точно выполнять мои требования. И это будет правда на 98 процентов. 2 процента – на неопределенность.
– Например?
Мне нравилось, как он говорил – твердо, уверенно.
– Например, если вы сегодня напьетесь в баре и оступитесь на ступеньке.
– Это очень тонко, – заметил Слава Пугачев, – но я хотел бы, Павел Александрович, получить ясный ответ.
– Вы боитесь сломать ногу? Руку? Голову?
– Да, я опасаюсь этого. Я нахожусь в таких обстоятельствах, что не имею на это право.
Господи, да что же за обстоятельства такие у него в НИИ шинной промышленности? Его что, на парашюте. будут сбрасывать на заводы "Данлоп", чтобы выведать им секреты? На обеих девушек заявление об особых обстоятельствах произвело впечатление. Галя из Внешторгбанка даже ногу на ногу переложила.
– Я могу вам вот что сказать: несколько лет назад у меня, был новичок, который занимался на склоне в шортах, но и в танковом шлеме. Были очень жаркие дни, и он сильно мучился. Он очень боялся ударить голову. В последний день занятий он сломал ногу. Когда я вел его на акье вниз, он с удовольствием, как мне показалось, содрал с головы этот танковый шлем и выбросил его.
– Он огорчился, что защищал не то место?
Ах, как можно было с этим Славой расправиться, опираясь на неловко сказанную фразу! Но я решил не делать этого.
– Я думаю, – ответил я, – что он огорчился потому, что весь отпуск вместо того, чтобы радоваться солнцу и горам, он пытался ощутить радость оттого, что с ним пока ничего не случилось.
Я встал, чтобы окончить этот разговор. Все пошли переодеваться и получать лыжи. К моему удивлению, супруги Уваровы тоже отправились на склон. На лестнице ко мне пытался прицепиться Барабаш – относительно процентной вероятности того или иного случая, но я выскользнул из его сетей, сказал, что цифры я взял наугад и заранее согласен на любую его трактовку.
Чаще всего вспоминалась мне в эти дни моя дочь, моя маленькая Танюшка… Мы с ней садились в наш троллейбус № 23 Людей было мало. Я усаживал ее у окна, довольный тем, что она будет глазеть через стекло на улицу, и тем, что я буду ограждать ее от людей, проходящих по троллейбусу. Я испытывал острейшее желание быть рядом с этим маленьким человеком каждую секунду его жизни. Я без колебаний смог бы отдать свою жизнь за ее. Мы ехали с ней по Пушкинской, наш троллейбус катился среди машин и людей, и я был совершенно счастлив. Я видел ее желтую цыплячью шапочку, связанную ее матерью и подшитую для защиты от ветра изнутри шелком. Я видел розовый кусочек Танюшкиной щеки, соломинки ее волос, выбивавшиеся из-под шапочки. Иногда она поворачивалась ко мне и говорила: "Па, давай прочитаем!" "Давай", – отвечал я и, тонко подталкивая ребенка к чтению, говорил: "Начинай". "А-пэ-тэ-ка", – читала она и вопросительно смотрела на меня.
Правильно ли? В принципе было правильно.
Иногда ее вопросы поражали меня. Я не мог себе представить, что под этой цыплячьей шапочкой кружатся другие мысли, кроме кукольно-домашних. Однажды, проснувшись, она спросила меня: "Па, если я спрячусь под кровать, бомба меня не убьют?" Помню, я не сообразил сразу, что ей ответить, и молчал. Я был в отчаянии и ужасе, что такая мысль вообще может прийти в голову ребенку. Я сказал ей: "Мася, в твоей жизни не будет никаких бомб". – "А я умру!" "Нет, ты никогда не умрешь. Ты будешь жить очень счастливо". (Когда Танюшка и вправду умирала от седьмой пневмонии за месяц, я носил ее на рукам, а она, обнимая меня за шею, с недетской силой, кричала только одно: "Папочка, я не хочу умирать" Мы едва спасли ее тогда.) – "А я буду рождать детей? Я не хочу рождать". – "Почему?" – "Это больно". – "Но ведь мама тебя родила". – "Ну ладно, только одну дочку". – "Ну хорошо, дочку так дочку". – "Па, а тех кто в море утонывает, их водолазы спасают?" – "Некоторых спасают". – "А мы с тобой некоторые?"
Да, безусловно, мы – некоторые. Безусловно, нас спасут водолазы. Мы не утонем в море. Мы спрячемся от бомбы под кровать. Дети не терпят трагедий. Их мозг не адаптировался к печалям. Они желают именно той жизни, для которой и создан человек, – радостной и счастливой. Они – проповедники всеобщего благополучия. В них живет чистая, ничем не запятнанная идея.
…Мы едем на троллейбусе № 23. Он останавливается у Столешникова переулка, у магазина "Меха". За окном – распятая шкура волка, черно-бурые лисы, свернувшиеся клубочком, шапки из зайцев, каракуль. Был вечер, и в витрине уже зажгли освещение. "Магазин убитых", – сказала моя дочь. Она не могла простить человечеству ни ружей, ни бомб, ни самой смерти как системы.
Потом, когда обе мои бывшие жены разлучили меня с дочерью – одна из высоких и благородных соображений ("этот подлец никогда не увидит моей дочери!"), а вторая из-за нестерпимой, болезненной ревности, – я часто приезжал к ее детскому саду и, стоя в тени дерева, издали видел, как в смешном строю красных, голубых, розовых шапочек плывет и ее цыплячья шапочка, для защиты от ветра изнутри подбитая шелком. Я чувствовал, что моя дочь скучает без меня. Я это не просто знал, а чувствовал. Нас не разлучали ни километры, ни океаны, ни снега. Нас разлучали страсти, ужасающая жестокость характеров, желание сделать маленького человека, рожденного для добра, орудием злобной мести.
Никогда, до самой смерти я не смогу простить этого ни себе, ни обеим этим женщинам, моим бывшим женам, которых я любил и которые клялись мне в вечной любви.
…Посмотрев на свою дочь, я садился в метро, вагоны поезда летели среди привокзальных пакгаузов, весенней черноты насыпей, останавливались у бетонных пристаней станций, построенных в свое время по одному унылому ранжиру. Я на время успокаивался, но счастья не наблюдалось. "Мне пора на витрину, – думал я, – туда, где распят серый волк над свернутой в калачик черно-бурой лисой. В магазин убитых". Так я думал о себе, и это была правда. Я был убит. То, что осталось от меня, было уже другим человеком.
…Хруст спрессованного снега под похожими на ортопедическую обувь горнолыжными ботинками. Некрутой скользкий склон к нижней станции канатной дороги. Очередь. Цветные куртки, пуховки, анораки, свитера, штормовки. Заостренные концы лыж, чуть шевелящиеся над очередью, как пики древнего воинства. Металлические поручни турникетов, каждый день полируемых тысячами локтей. Колесо подъемника. Контролеры канатной дороги с недовольными лицами. Сегодня главный внизу – красавец Джумбер. Вот он стоит в кепочке фирмы "Саломон", в куртке фирмы "Мальборо", в стеганных брюках "Ямаха", в очках "Килли", в ботинках "Кабер", с палками "Элан", с лыжами "Россиньели СТ-Компетишон". Живой отчет о посещении Кавказских гор интуристовскими группами.
Я знаю Джумбера давно. Лет десять назад в полном тумане под вечер я спускался по южным склонам Чегета. Внезапно сквозь визжание снега под металлической окантовкой лыж я услышал крики. Откуда-то справа кричала женщина: "Помогите, помогите" Туман глушил звуки. Соображая, из чего бы мне соорудить шину и как транспортировать пострадавшую, я, перелетая через какие то бугры, помчался вправо. Выскочив к еле видимой в тумане нижней станции бугеля, я увидел, что пострадавшей уже оказывают помощь. Над ней наклонился Джумбер. Тогда ни о каких шапочкам "Саломон" не было и речи; если кто-нибудь из Европы и приезжал раз в два года, так это было событие. Одним словом, Джумбер тогда одевался попроще. Сквозь туман, как на недопроявленной фотографии, я увидел его искаженное злобой лицо: на грязном ноздреватом снегу у ободранной ветрами серой фанерной будки он ломал руки какой-то туристке. Не говоря ни слова, я ударил его. Мы сцепились, причем я, как в известном анекдоте о финском солдате, явившемся в отпуск к жене, так и не успел снять лыжи. Полнотелая, как я успел заметить, туристка, всхлипывая, уехала куда-то вниз, в туман. Джумбер клялся меня убить памятью своего отца и еще какими-то страшными местными клятвами. Наше сражение закончилось тем, что в огромной пропасти ущелья, которая ясно ощущалась в тепловатом тумане, вдруг что-то безмерно большое тяжело вздохнуло, что-то открылось, и нарастающий гром помчался оттуда. Там, на склонах Донгуза, тысячи тонн снега внезапно оторвались, не выдержав тяжести последнего грамма, и, корежа перед собой воздух, ринулись вниз, круша все на своем пути: снег, камни. Лавина. Мы расцепились и молча разъехались в разные стороны.
Через два дня я встретил Джумбера и эту самую туристку на дороге. Они шли в обнимку под высоченными соснами Баксана. Увидев меня, Джумбер снял со своего плеча руку туристки (кстати довольно хорошенькой, но в тот момент показавшейся мне совершенно отвратительной) и грозно подошел ко мне. "Разрешите прикурить", – сказал он. Я дал ему спички. Он долго чиркал с одной стороны коробки, потом с другой. Наконец зажег. Синяк под глазом у него заживал. Мы стояли близко. Я смотрел на него и почти любовался его твердым и темным, без капельки жира под кожей лицом. "Как здоровье?" – спросил он. – "Нормально", – сказал я и взял спички. У меня не было ни охоты, ни причин опять драться с ним. "Пойдем, зайка", – сказала ему туристка. Джумбер положил руку мне на плечо. "Хорошо на лыжах катаешься" – сказал он, – умный, туда-сюда, статьи пишешь, простых дел, туда-сюда, не понимаешь. Туристка мелко засмеялась, Я снял руку Джумбера. "Прикурил и будь здоров", – сказал я и пошел.
Года кажется, через два мы даже выпили вместе, но все равно недолюбливали друг друга. Сейчас, глядя на Джумбера, я отчетливо увидел, как он постарел за эти десять лет, но все же был еще орлом, особенно при заграничных доспехах. Вяло посматривал на женские лица. "Привет, Джумбер", – сказал я, садясь в кресло подъемника. "Привет, Паша", – сказал Джумбер.