- Ну что я могу предложить для будущего, несомненно интересного издания, господа… - Медведев, чуть потупясь, батистовым платком отер губы, слегка испачканные заливным. Этот деликатный опущенный взгляд, мягкое прикладывание платка к губам, полупрозрачный батист, столовая салфетка, небрежно и изящно засунутая за ворот белоснежной рубахи, старомодно-насмешливое обращение "господа", были элементами стиля, который культивировал Медведев, охотно играя роль русского дворянского писателя, сближавшую его с Буниным. - У меня есть небольшой рассказец, как я зимой поймал в стальную петлю глухаря. Ничего особенного, просто лютый мороз, сверкающий наст, огромная заледенелая птица с приподнятой алой бровью, твердый зоб, набитый мороженой брусникой, и я на лыжах возвращаюсь с охоты, вспоминая мой дом в Петербурге на Камергерской набережной, туманную Неву, дрожащее на волнах золотое отражение иглы. И все. В рассказе ни слова, что я несу добычу в лагерную зону, где мои товарищи по бараку умирают от голода и цинги. Просто удачная охота, черная, с синим отливом птица, и мое воспоминание о Петербурге…
- Прекрасно, - восхитился Вольштейн. - Это и есть мартиролог всех убиенных русских дворян и аристократов, расстрелянных священнослужителей, истребленных родовитых сословий. Эта прекрасная мертвая птица и есть сама убитая, замороженная Россия. Все, кто знает вас, Олег Леонидович, поймут, о чем рассказ. Это по-бунински точно и великолепно. Ну что ж, начало положено. Выпьем за это, друзья!… - Рюмки слетелись, брызнув алым, голубым, золотистым.
- Я, в свою очередь, могу предложить публицистику "Взгляд сквозь железо", - произнес публицист Герчук, насупленный, суровый, с маленьким темным лбом, с заросшими ушами и глазами, среди которых выглядывало замшевое влажное рыльце, какое бывает у роющего крота. Публицист зарабатывал на хлеб очерками об истории заводов, о передовиках производства. Но при этом тайно помогал диссидентам, собирал папиросные листочки их творений, готовил их для "самиздата". - Мы должны обратиться через "железный занавес" к Западу. Дать им понять, что здесь осталась отрезанная от мира жизнь, со своими идеями, скорбями, прозрениями, единая с жизнью всего человечества. Мы заплатили страшную цену за свою отдельность и теперь готовы платить еще большую за наше воссоединение. Я комментирую замечательные работы Андрея Дмитриевича Сахарова о конвергенции двух систем, его космогонические взгляды на общность судеб Востока и Запада…
Все сочувственно кивали, отдавая должное кропотливой работе Герчука, который сточил свое рыльце, пытаясь подкопаться под ненавистный "железный занавес". Уперся в него, греб что есть силы широкими, торчащими из рукавов лопастями, буравил металл, не продвигаясь вперед, выдавливая на поверхность сырые комья плохо написанных производственных очерков.
- Мне кажется… я, право, не знаю… В такой, как наш, сборник… Или, пускай, альманах… Моя статья о "Прометеях духа"… Сталинским кровавым пером были вычеркнуты из истории партии… Воспоминания о Бухарине и Троцком… Отрывки из дневников Зиновьева… Они все окружали Ленина, а потом их настигли пули… Мы зашли в тупик, потому что лишились "прометеев духа", возжегших огонь большевизма… Исправление социализма, о котором теперь так модно говорить, невозможно без правды… Правды о гениальных отцах большевизма… - Это говорил гонимый, исключенный из партии историк Видяпин, обшарпанный, с засаленными рукавами, натертыми до блеска о столы библиотек, где он перечитывал подшивки газет, вычерпывая из них черно-белую свинцовую правду о процессах тридцатых годов. Его белки были горчичного цвета. Кончики пальцев желтели от никотина, будто их испачкали йодом. И весь он напоминал огромную, вываренную чаинку, выловленную из испитого чая.
Вольштейн ликовал, чувствуя, какой интересный, многосторонний подбирается сборник. Как тонко он, "ловец идеологий", складывает "атлас идей", накопившихся в обществе под спудом единомыслия. Успех казался несомненным. Он ласково и страстно озирал коллег фиолетовыми глазами ловчей собаки, словно это были кряквы, чирки, изумрудные селезни и золотистые свиязи. Протягивал над столом рюмку с водкой:
- За "прометеев духа", посылающих нам свой огонь!…
Все дружно чокнулись, подхватывая на кончики вилок лепестки семги, ломти языков и колбас.
Коробейникову было хорошо в кругу этих умудренных, прошедших тяжкие испытания людей, страдавших за свои убеждения, мучеников за веру, которые пустили его в свой круг, предполагая и в нем достоинства и добродетели. Ведущий застолья, благожелательный их предводитель, будущий редактор альманаха, совершал культурный, духовный подвиг, подбирая на огромном пустыре истории осколки раздавленных верований, черепки драгоценного сосуда, по которому проехался жестокий каток. Этот деятельный умный радетель, как археолог, проводил раскопки, извлекая из мусора истребленных эпох свидетельства былой цветущей культуры, где авангард соседствовал с божественной архаикой, славянофильство с западничеством, язычество с православием. Где загадочно, одиноко, огромно возвышался его любимый философ Федоров. Где воздушные, с прозрачными голубыми крылами, словно ангелы небесные, парили Флоренский и Сергий Булгаков, чьи труды он прочитал недавно в полуподпольных ксерокопиях. И если неутомимо трудиться, кропотливо искать, то можно собрать все рассыпанные черепки, все разрозненные осколки, до последнего цветного кусочка, и сложить из них дивную вазу, выставить перед изумленным миром. И он, Коробейников, будет малой крупицей в этом изумительном русском сосуде.
Слово взял украинский поэт Дергач, с вьющимися до плеч волосами, гоголевским длинным носом, с бледными хрупкими пальцами, которыми он то и дело похрустывал. Его приподнятые острые плечи облегал модный бархатный пиджак, худую шею обрамлял воротник косоворотки с шелковым украинским орнаментом.
- Мои русские братья поймут меня правильно, если я предоставлю их вниманию не собственные мои сочинения, а высокие образцы украинского фольклора. Народные песни украинского сопротивления, с которыми мои соотечественники шли в неравный бой с армией НКВД, под звездами Родины, в темных дубравах Карпат. Умирали под пытками в казематах КГБ, подобно Остапу. Гнили в концлагерях, напевая вполголоса песни борьбы и свободы. Я думаю, что настанет время, когда рыцарь Бандера станет украинским национальным героем, ему поставят памятник, его именем нарекут города и селенья, и мир узнает, на какую красоту посягали палачи с синими околышками, исполненные лютой ненависти к моей земле… - На его исхудалом бледном лице появились два розовых чахоточных пятнышка. Он стиснул белые, с длинными фалангами, пальцы, и раздался хруст, будто их дробили на эшафоте.
- Это будет прекрасным вкладом в наш сборник, - воодушевленно поощрял его Вольштейн. - "За нашу и вашу свободу!" Не это ли было знаменем передовых русских интеллигентов в пушкинскую эпоху?
- А чем вы нас порадуете, Виктор Степанович? - Вольштейн с заметным почтением, но и с некоторой игривой развязностью признанного духовного лидера обратился к писателю Дубровскому, автору изящной и горестной повести о хранителе древних рукописей, знатоке средневековых манускриптов, мудреце и ученом, заточившем себя в башне из слоновой кости, откуда выволокли его жестокие следователи НКВД. Умертвили во время ночных допросов, а беспризорные рукописи с античными и арабскими текстами залила вода из открывшейся канализационной трубы. Эта небольшая, с блеском написанная повесть имела огромный успех. Печаталась в журналах и книгах, сделав никому не известного провинциала кумиром свободомыслящей интеллигенции. Дубровский, сам отбывший срок в лагере и на поселении, был худ, изможден, обтянут темной морщинистой кожей, с огромными, почти без белков, мрачно-черными глазами, которые с каждой жадно выпитой рюмкой водки наливались лиловым безумным блеском, как у осьминога, выпукло и огромно выступая из орбит, и все его длинное несуразное туловище, гибкие руки и ноги волновались, тревожно двигались, не могли найти себе место, напоминая щупальца подводного существа, колеблемого течениями. - Так чем же вы, Виктор Степанович, украсите наш альманах? - благосклонно и чуть фамильярно обратился Вольштейн к именитому литератору, который подпадал под его пестующую, вскармливающую длань.
Дубровский изгибался за столом своим неустойчивым длинным телом, словно зацепился щупальцем за невидимый камень, а его отрывало, влекло, сносило огромным потоком. Глаза жутко выпучивались, блестели чернильной тьмой. Задыхаясь, вытягивая губы навстречу благодушному и вальяжному Вольштейну, он произнес полушепотом:
- Ты - сексот!… Таким, как ты, на зоне вставляли перо в бок!…
- Что вы сказали? - ошеломленно переспросил Вольштейн.
- Ты - "гэбист"!… Нас собрал, чтобы сдать!… Знаю твою тайну!… Иуда!…
- Ну это шутка, я понимаю… Вы пострадали… Ваша мнительность… Мы тоже страдали… И чтобы не повторились репрессии… - Вольштейн умоляюще, взывая о помощи, оглядывал других участников застолья, и когда его панический взгляд скользнул по глазам Коробейникова, тот обнаружил в них панику и беспомощный, тайный страх привыкшей к побоям собаки. - Мы все, здесь собравшиеся, ваши друзья…
Однако неожиданно тонко и истерично воскликнул историк Видяпин:
- Они покончили с "пражской весной", а теперь подбираются к нам, детям "оттепели"!… Вы провокатор, Азеф!… Ну зовите, зовите своих "чекистов"!… - Он ткнул в Вольштейна заостренный, желтый от никотина палец. Проходивший мимо официант удивленно на него оглянулся.
- Но ведь и вы, любезный, выступаете с провокационной идеей, - поджав губы, с дворянской брезгливостью произнес писатель Медведев, слегка отклоняясь от Видяпина, как от прокаженного. - Вы предлагаете воскресить дух палачей, которые залили Россию кровью. Неужели предполагаете, что я могу печатать мои произведения рядом с апологетикой Троцкого и Зиновьева? Мы, сторонники Белой православной империи, считали и по-прежнему считаем вас палачами, Бог кровавой десницей другого палача, Сталина, покарал вас, и это - Божье возмездие за поруганную святую Империю!…
- Хай будэ проклята твоя импэрия, била чи червона!… Чи москаль, чи жид - единэ зло!… - страшно хрустнул пальцами украинский поэт Дергач, ненавидяще взирая на Медведева и Видяпина. - Ваш Кремль стоит на украинских костях!… Для украинцев вы все - палачи!… Недаром в нашей песне поется: "Дэ побачив кацапуру, там и риж…" - Он страшно разволновался, ломал пальцы, хрустевшие, как сухие макароны. Его чахоточные пунцовые пятнышки пламенели на скулах, как два ожога. Под цветочным орнаментом косоворотки жутко ходил захлебывающийся кадык.
- Друзья мои… - старался вклиниться в спор писатель Герчук. - Это вековечный русский конфликт!… Крайность взглядов!… Только либеральный подход… Только идея свободы примирит непримиримое… Как сказал академик Сахаров, Запад подарит миру свободу, а Россия - коллективизм… Это и есть конвергенция!… - Он топорщил густую шерстку, из которой выглядывал влажный нос землеройки, двигал плечами в тесном пиджаке, словно хотел протиснуться в самую гущу спора. Но его не пускали, выталкивали.
- Товарищи, я вас умоляю!… - взывал к ним Вольштейн. Его не слушали, кричали все разом. Резной фонарь поливал их сверху разноцветным прозрачным сиропом.
Оглушенный их неистовыми воплями, их ненавидящими обвинениями, Коробейников вдруг ясно подумал, - в ледяную глыбу с прозрачными спектрами были вморожены крохотные бактерии, микроскопические вирусы, оставшиеся от былых эпидемий. Но стоит растаять льду, расплавиться льдине, как вирусы оживут, эпидемии хлынут в жизнь. Отравят своими жгучими ядами беззащитное, не имеющее прививок население, и оно начнет вымирать от жутких, полузабытых болезней. Все былые ссоры и распри, все неутоленные мечты и учения вырвутся на свободу, овладеют людскими умами, и страна сотрясется от невиданных мятежей, расколется на обломки, которые станут сталкиваться, скрежетать и дробиться. И там, где когда-то вращалось цветущее небесное тело, останется множество мелких камней, космической пыли и грязи. Все, что звалось великой русской историей, прольется метеоритным дождем, сгорая бесследно в атмосфере других планет.
- Прав был великий Столыпин! Вам нужны великие потрясения, а не великая процветающая Россия!
- Ваш Столыпин - паршивый дворянский вешатель! За каждый "столыпинский галстук" мы и заплатили вам свинцовой пулей!
- Жиды царя сгубылы, воны и коммунизм сгрызуть. "Ой, Богданэ, Богданэ, нэразумный ты сыну, занапастив вийско, сгубыв Украину…"
- Антисемиты и юдофобы! Мне стыдно сидеть с вами за одним столом!
- Нельзя, повторяю вам, допускать тотального разрушения строя! Нужна эволюция, а не революция! Мы не перенесем вторичного потрясения!
- Коммунизм проник во все поры советской России, и нужен бескомпромиссный слом!
- Товарищи, обратитесь к академику Сахарову, он даст вам исчерпывающий ответ!
- Ваш академик - типичный олигофрен. Сначала выдумал бомбу и отдал ее коммунистам, а теперь предлагает нам вести с коммунистами борьбу!
Белесые, до плеч, волосы поэта Дергача потемнели от пота, он страшно хрустел пальцами, словно отламывал фаланги и швырял их в лицо врагам. Публицист Герчук высовывал из косматой шевелюры оскаленную белозубую мордочку, фыркал, норовя укусить. В дворянской внешности Медведева вдруг обнаружилась верткость и яростная страстность охотника, хватающего из снега петлю, в которой бьется и хлопает крыльями чернокрылая, с алыми надбровьями, птица. Видяпин страшно побледнел, и на нем, как на мокрой известке, повсюду проступили нездоровые желтые пятна. Несчастный Вольштейн рвал себя за кудряшки, и в его собачьих глазах стояли темные слезы.
Дубровский вдруг проворно вскочил. Схватил со стола стеклянное блюдо с остатками салата. Взгромоздился на стул, под самый фонарь, тощий, дикий, растрепанный. Навесил блюдо над головами собравшихся. Изгибаясь неустойчивым, пьяным телом, страшно гримасничая, пуча ненавидящие чернильные глаза, закричал:
- Атомную бомбу на всех вас, евреев и коммунистов, православных и иеговистов!… Раздолбать эту чертову страну к чертовой матери, чтоб остался котлован в шестую часть суши и натек океан!… Грохнуть бомбу на весь альманах!…
Ресторан ахнул, наблюдая дикую сцену. Зааплодировали, заулюлюкали, закричали:
- Снимите его, он повесится!…
- Зачем мучить достойного человека!…
- Дубровский, да разбейте вы наконец их собачьи головы!…
Коробейникову было страшно, смешно, противно. Будто лопнул обтянутый пленкой моллюск и разбрызгались темные капельки слизи. Он беспомощно озирался. Увидел, как через зал приближается, улыбаясь, приветливо воздевает светлые брови, усматривая в происходящем один комизм, радуясь возможности потешиться и развлечься, вышагивает недавний его знакомец, ставший вдруг близким приятелем, Рудольф Саблин, невысокий, ладный, с красивым жизнелюбивым лицом, с блестящими светлыми волосами, серо-стальными, слегка навыкате глазами. Блистала его белоснежная, с кружевным воротником рубаха. Прекрасно сидел модный, узкий в талии пиджак. Было в нем нечто изысканное, чуть старомодное, напоминавшее маркиза, милое и дружелюбно-забавное, если бы не хищный, с малой горбинкой, нос и узкие, чуткие ноздри, вынюхивающие далеко впереди опасность.
- Мишель, - обратился он к Коробейникову, игнорируя остальное застолье. - Что у вас здесь происходит? Репетируете пьесу Горького "На дне"?
- Сексоты!… - продолжал вопить под потолком Дубровский, раскачивая тяжелое блюдо. - Агенты КГБ!…
- Он пьян!… Уведите его!… Посадите его на такси!… - умолял Вольштейн, взывая к новому, появившемуся лицу, от которого исходила бодрая энергия и незлая ироничная властность. - Он компрометирует свое писательское имя!… Компрометирует наше благородное начинание!…
- Сударь мой, - беззлобно и дружелюбно произнес Саблин, легонько дергая Дубровского за брюки. - Не угодно ли вам снизойти до нас? Поверьте, нам будет удобнее общаться, если мы окажемся на одном уровне.
Этот приветливый, чуть насмешливый тон вдруг возымел действие. Дубровский слез со стула. Несколько рук приняло у него опасное стеклянное блюдо.
- Быть может, вам помочь? - любезно продолжал Саблин. - Если вы нуждаетесь в дружеской помощи, я готов вас проводить на улицу и посадить на такси.
- Прочь от этой сволочи!… Вот такие на нас доносили!… Пытали в подвалах Лубянки!… - Дубровский пьяно навалился на плечо Саблина, колеблясь, словно наполненная влагой водоросль. - Домой!… К чертовой матери!…
Коробейников подхватил шаткого Дубровского за пояс, чувствуя пробегающие по тощему телу больные судороги. Все облегченно и благодарно смотрели, как выводят из Дубового зала пьяную знаменитость, спасая писательское братство от всеобщего позора.
Проходя мимо бара, Дубровский уперся, вцепился в стойку.
- Рюмку водки!… - потребовал он. - На посошок!… Без рюмки не уйду!…
На высоком седалище восседал знаменитый дагестанский поэт, покинувший ненадолго банкетный зал. Багровый, горячий от выпитого вина, с глазками, похожими на масленые лампадки, поджав маленькие пухлые ножки, косноязычно и плотоядно любезничал с дородной белокурой барменшей, кидавшей лед в его золотистый коктейль.
- Рюмку водки!… - требовал пьяно Дубровский. - Какой, однако, баклажан замечательный! - воззрился он на дагестанского поэта. Коробейников, опасаясь безобразной ссоры, поскорее заплатил за водку, и Дубровский с отвращением, проливая за ворот, выпил рюмку, роняя ее на пол.
- Теперь, когда топлива у нас полный бак, можем ехать, не так ли? - весело произнес Саблин, увлекая Дубровского к выходу.
Проходя мимо Малого зала, Дубровский ловко юркнул в приоткрытую дверь, туда, где в полумраке краснел на столе открытый кумачовый гроб с прислоненной крышкой. С поразительной для пьяного ловкостью вскарабкался на стол и улегся в гроб. Ноги его не вмещались, и он согнул их в коленях:
- Пожалуйста, схороните меня!… Закопайте меня в шар земной!…
- Может, забьем его в гроб? - спросил у Коробейникова Саблин. - Он не скоро начнет разлагаться, как и все проспиртованное.
Дубровский вылез из гроба и, качаясь в сумерках, забродил по залу, наступая на пахучие еловые ветки.
Не без труда они вывели его на воздух, на влажный асфальт, в котором мягко отражались желтые огни подъезда. Коробейников поймал такси, сунул водителю купюру:
- Пожалуйста, отвезите писателя к "Аэропорту". Он немного перебрал, извините.
Саблин настойчиво, под локоть, подводил Дубровского к приоткрытой дверце такси.
Погруженный то ли в пьяное помрачение, то ли в тяжелый бражный кураж, впадая в бред или испытывая потребность в безобразном публичном скандале, Дубровский оттолкнул Саблина, громко, чтобы слышали прохожие, закричал:
- Ты сексот!… Ты написал на меня донос!… Ты майор КГБ!… Разоблачаю тебя перед миром!…
На них оборачивались, останавливались. Таксист из машины недовольно спросил:
- Едет он или нет?
Коробейников негодовал. Ненавидел скандалившего, безобразно-отвратительного Дубровского. Был готов бросить его здесь, у входа, и вернуться в Дом литераторов.