Оно стучало в такт его движениям, учащаясь, поскольку и сам он работал всё чаще. В какой-то момент Жирмудскому показалось, что он пустой внутри, как Железный дровосек, и сердце, тяжелый комок мышц и сосудов, просто бьется о его металлическую грудь.
Женщина под ним начала хрипло кричать, высунув язык так далеко, что он касался ее носа. Жирмудский вскрикнул и сам, почувствовал, что уже изливает, и вдруг внезапно всё вспыхнуло, будто в доме начался пожар… И в тот самый момент, когда предел был пройден, его тело почему-то полетело дальше, с сердцем внутри, стучащим, словно испорченный будильник, а в самый последний момент он подумал, что читал о таких случаях, когда мужчины умирают на женщинах, и подумал: чепуха – с чего это он должен сейчас умереть? – что и было его самой последней мыслью.
Друзья
В девяностых они стали валить тополя, которые мы сажали в пятидесятых. Возможно, это было еще одно из наших заблуждений: тополя выросли, залепили пухом наши города, а пух этот, как уже доказано, вреден для здоровья: он не выводится из легких, и, распиливая наши грудные клетки, патологоанатомы находят внутри слежавшийся, почти окаменевший пух. К тому же, деревья стали падать, не выдерживая собственной взрослости, даже при несильном ветре. И кто-то уже погиб, задавленный тополем, в одном из бесчисленных городков России, как сообщала одна захудалая столичная газета…
Странно: был определенный, единственный человек, мальчик, который придерживал тополиный колышек, притаптывал сандалиями землю, подливал из синего ведерка воды… И был другой какой-то человек, хрустнувший лет через сорок под значительно выросшим стволом. И вот теперь писатель, дрожа щеками, серьезно кивает над столом, тычет пером в чернильницу компьютера, чтобы с легкостью, беспечностью бога проследить связь времен, постмодернистски повыть, окружая старые деревья частоколом вымышленных событий… М-да. Не дождетесь. Впрочем, я обещаю один довольно эффектный литературный прием.
Друзья, о которых пойдет речь, беспечно детствовали при Хрущеве и Брежневе, они жили через стену, они долбили в стене дырку. О, время надежд!
Мишка привязал как-то Павлика к столбу за механическими мастерскими и пытал, играя в фашиста и партизана, в пылу игры чуть было не лишив его глаза… Павлик однажды нечаянно написал Мишке на штанину, за что Мишка его выдрал ремнем, словно какой-то отец… Мишка раскачивал иву, на которую залез Павлик, гниловатое деревце вдруг надломилось, мальчик свалился в воду, был март, кое-где еще лежал снег, Павлик простудился, болел… Павлик сделал пороховую ракету, поджег, ракета уткнулась Мишке в живот, пролезла под рубашку, как бы пролетев сквозь его тело, навсегда оставив на его груди овражистый след… Мишка поймал какого-то безобидного жука, сунул его Павлику за шиворот, жук оказался Saurus Pulpa, редкой для средней полосы породы клещом, и Павлику так раздуло шею, что он бездарно провалялся в постели чуть ли не половину лета… Павлик познакомился с подавальщицей в рабочей столовой, выпил с ней портвейну и отымел ее на лавочке в парке, не зная, что эту женщину уже несколько дней обхаживал Мишка… Как вы понимаете, данный абзац пытается бороться с самим временем – методом чисто стилистическим… Да, выросли друзья.
– Помнишь, как ты меня тогда ракетой? – спрашивал порой Мишка, задирая рубашку.
– А ты помнишь, как тогда мне жука? – невозмутимо возражал Павлик.
Было в их жизни и много хорошего, гораздо больше, нежели плохого, справедливости ради надо бы привести симметричный абзац-перечень, да стоит ли? Все хорошее – это само собой разумеется, это как умение владеть языком, это скучно.
Ладно, вот он, этот абзац.
Мишка привел домой собаку, но отец лишь молча схватился за ремень, потряс пряжкой, и Павлик спрятал Тобку у себя, за что родители взяли с Павлика клятву: песик живет дома до первой двойки, и Мишка, старше и умнее, делал за Павлика уроки, две недели делал, пока Павлик не получил неизбежную пару за поведение… Павлик случайно узнал, что Мишку собираются отпиздить – за то, что он провожал Шурочку с танцев и куда-то там ее целовал, но друзья в те дни были в ссоре, и прямо обратиться к Мишке Павлик не мог, тогда он, явившись в логово врагов, в самых гнусных выражениях расписал собственные приключения с Шурочкой, впрочем, вымышленные, за что был зверски изпизжен, и это спровоцировало междворовую усобицу, в перипетиях которой потерялся Мишка с его жалкими целомудренными поцелуями… Мишка выступил в защиту Павлика, когда его, одного из первых, бросивших партбилет на стол партсекретаря, постановили сократить с завода, Мишка яростно витийствовал, потрясая щепотью пальцев над деревянной трибункой, что так, дескать, жить нельзя, и счастье, стало быть, наших детей, и так далее, что, впрочем, не помогло, и в результате сократили обоих.
– Помнишь, как ты мне на штанину?
– А как ты Шурочку? Эй, Шурочка, ты помнишь?
Друзья сидели за кружкой пива в заводской столовой, Шурочка подавала, Мишкины усы надолго задерживали пену, Павлик вдруг предложил – в шутку – начать свое собственное дело, коли так… На дворе был год восемьдесят восьмой, весна.
– Вот смотри, – говорил Павлик, – помнишь, приезжал во двор такой тряпичник… И мы потом все эти пугачи, шарики на резинках, бирюльки – всё делали сами… Где сейчас эти изделия?
– Или, к примеру, разделочные доски, – подхватил Мишка, – пятьдесят копеек штука, десять штук – пятерка…
– Да мало ли что? Надо просто по магазинам пройти.
В магазинах было пусто, естественно и светло. Безымянный их городок, затерянный то ли в Брянской, то ли в Калужской области, был благодатной нивой в отношении новых начинаний.
– Вот взять, к примеру, доски, – рассуждал Павлик, – магазины завалены разделочными досками всех видов и форм, а никто не берет. Почему? Да потому что они у уже всех есть. А расписные доски? Знаешь, почем они на базаре?
– Знаю: червонец. А их делать – нечего делать. Вон, во дворце пионеров договориться с мастерами…
– Да в любой школе с учителем труда.
– Значит, так. Ставим доски в магазинах по семь рублей. Рубль – процент с продажи. Пионеру рубля за глаза хватит, он за вечер будет трояк иметь, плюс по рублю учителю. Краски, туда-сюда – еще полтинник. Три рубля прибыли с доски. В городе три хозяйственных, два культтовары, один спорт. Если в одном магазине за один день будет уходить хотя бы одна доска, то мы имеем чистую прибыль восемнадцать рублей в день, или четыреста пятьдесят в месяц.
– Сколько нужно пионеров? – Мишка деловито записывал на полях рыбной газеты.
– Сейчас… Пионеров понадобится штук… Да всего два. Один пионер за один день делает три доски, а нам нужно всего шесть. Два пионера потребуется.
– Так… На всякий случай возьмем троих, одного подменного. Впрочем, все это фигня, ничего не получится. Эксплуатация детского труда.
– А учителю рубль на что?
– Правильно. Только все должно быть законно. Ладно. Вместо пионеров бабок каких-нибудь посадим. Это о досках. Дальше?
– Четыреста пятьдесят мы имеем на досках. Теперь о халатах. Все спрашивают синие рабочие халаты, а их нет… Интересно? Я так могу страниц пятьдесят, – продолжал Мишка или Павлик, вернее, я это уже от себя добавил. Короче, все вдруг завертелось и понеслось.
Практика лишь отчасти подтвердила теорию. Например, доски стали уходить не по одной, как прикидывалось, а по пять-шесть в день, и пионеров пришлось увеличить до двадцати, да и не пионеров вовсе, а бабулек-надомниц, которых, впрочем, к концу следующего года пришлось сократить, поскольку они завалили весь город и окрестные селения, и областной центр – расписными досками, солонками, хлебницами и невесть еще чем… Неожиданностью оказался рэкет, с которым они сначала пытались воевать, затем полюбовно договорились. Местное комунячье правительство, к величайшему удивлению друзей, отнеслось к их идеям с восторгом: эти олухи полагали, что исполняют очередную демагогическую директиву партии, в чем, кстати, также состоял изящный трюк Горбачева, который лишь спустя годы удалось разгадать… В принципе, мало кто знал тогда, чем все это закончится. Ну, я знал, обладая чисто писательской способностью предвидения, ну, кто-то из высших начальников, ну, еще два-три писателя, поскольку далеко не каждый пишущий обладает этой способностью… Правда, сейчас все утверждают, что, дескать, они сразу всё поняли… Неправда это.
Павлик просыпался в пять утра – больше ему не спалось – он просыпался от толчка очередной идеи, глобальной или мизерной, он прыгал, как Бельмондо, в автомобиль, и отправлялся то в швейную мастерскую, то на бывший свой завод, где они арендовали помещение для колбасного цеха, то в кафе на автовокзал, где уже готовились угли для шашлыков…
Было друзьям уже за тридцать, в сущности, ничего не изменилось ни в их отношениях, ни в самих характерах… Павлик любил изящные, красивые игрушки, нарядные костюмчики, он купил ярко-алый, стремительный "Опель", чей огненный росчерк горожане видели издалека там и тут, поднимая вдогонку пивные кружки: Это знаешь кто? Пашка, он в третьем цеху работал… Мишка предпочитал все основательное, грубое, он ходил в мешковатом пальто, в валенках, он взял себе джип "Ниссан" – такой серебристо-синий, тракторообразный – его величественные строки в конце улиц также очерчивали некий новый, гордый и уважаемый рисунок их глупого города: Это знаешь кто? Мишка, он в третьем цеху работал… Вместе с Пашкой, ну, ты знаешь… Мишка поселился в деревенском доме, в трех километрах от города, Павлик тоже оставил родительскую хрущобу, переехав из слободы в центр, в дом, именуемый по-тургеневски… Мишка покупал, расширял, наращивал, он воспитывал уже второго ребенка, принимал у себя мафиозных бонз, в доме завелись слуги, в свободное время хозяин возился на огороде, его излюбленными плодами были огромные морозостойкие дыни… Павлик летал, он был еще холост, питался в ресторанах, открытых в городе другими кооператорами, посещал публичный дом, порой на пару дней хватал очередную подругу и мотался с ней в какой-нибудь город – Москву, Ригу или Париж… Нравится современная сказка? Нравится, потому что это, как ни странно, современная быль.
Продолжим. Теперь друзьям уже редко случалось поговорить. Они встречались по нескольку раз в день, говорили и спорили часами, но все это вращалось вокруг дел, которые нарастали, которых не переговорить… Иногда они все же выпивали вдвоем, как правило, дома у Мишки, отвлекались, вспоминали жизнь.
– Смотри, Павлик, я тебе этого никогда не забуду, – Мишка задирал рубашку, демонстрируя след от боевой ракеты.
– А я тебе, – невозмутимо возражал Павлик, – никогда не забуду, как ты за меня задачки решал.
– А я – как ты мою Шурочку выебал.
– А я – как ты за меня на собрании… Кстати. Я тут в Каире к гадалке зашел. Показала мне будущее.
– Ну и?
– Весело, – сказал Павлик, еще наливая обоим. – В тазик такой фарфоровый смотрел. Видишь, спрашивает. Я смотрю, а там – помнишь – как ты меня тогда к столбу привязал, когда мы в партизан играли? Не будущее это, говорю, а прошлое. Платить, между прочим, так и не стал… Странно все было, как во сне. Ведь правильно, как в кино, представила видение. А я в эти чудеса раньше не верил. Того гляди, и в Бога поверю…
– А ты помнишь, как на ногу мне тогда…
Павлик не помнил. Через несколько лет, перед смертью, ему пришлось в последний раз пережить этот традиционный разговор. Обещанный литературный прием, читатель, – с грустью вздыхается мне.
– Мишка, ты! Ну и шуточки, скажу я тебе. А я подумал: пиздец. Твои орлы мне чуть шею не свернули. Ну, развязывай, что ли, считай, что я посмеялся… Развязывай, что ли, вместе посмеемся, да?
Мишка медленно, грузно прошелся из угла в угол помещения, остановился, сощурился на тусклую лампу. Павлик молча следил за его движениями. Он знал, что сейчас будет, и знал, почему.
Не развяжет. Не посмеются.
– Думаешь, я не видел, что ты делаешь, и как? Видел, каждый твой шаг видел.
– Ну, видел, ладно… Виноват я, Бог свидетель.
– Бога нет, приятель, – медленно проговорил Мишка. – Пора бы уже и понять.
– Я все исправлю, Миш, – детским плаксивым голоском сказал Павлик. – Хочешь, всю мою долю забирай, хочешь – всё забирай, квартиру, машины обе, долгострой в деревне, а я с женой и сынишкой уеду насовсем, ты никогда меня больше не увидишь, Миш, ведь сынишка теперь у меня, ты понимаешь?
– Знаю, что больше никогда тебя не увижу, – задумчиво и глухо произнес Мишка. – Еще несколько часов и всё кончится. Только несколько часов…
Мишка приблизился, проверил ремни, хлопнул по гладкой поверхности столба, взял с табуретки сахарные щипцы…
– Шурочку помнишь? – устало вздохнув, спросил он. – А Клаву?
И здесь опускается занавес, здесь заканчивается многолетняя история друзей, и, классически ее закругляя, я возвращаюсь к тополям, которые тут ни при чем, которые мы сажали в пятидесятых, утаптывая землю сандалиями, вовсе не предполагая, что ставим на территории своих городов какие-то жуткие пирамидальные символы.
Генка, Витька и я
1
Известный советский мотогонщик Артур Лосовских и в десять лет мечтал о славе. Средь бела дня он стащил коврик из-под двери Либерзонов, оставив записку – "ФАНТОМАС" – и весь наш двор ликовал. Лехе, детскому лидеру нашего двора, чужое счастье не давало покоя, и он средь бела дня вывалил помойное ведро под дверь Либерзонов, приклеив записку – "ФАНТОМАС РАЗБУШЕВАЛСЯ". Это было очень смешно – разбушевался – и весь наш двор ликовал. Будущий мотогонщик Артур Лосовских крепко обиделся на Леху и решил во что бы то ни стало его победить. На следующий день он, спустив штаны, присел под дверью Либерзонов, но не успел и поднатужится, как дверь беззвучно открылась, и крепкая рука схватила его за шиворот. Боре Либерзону было шестнадцать, он уже бросил наши игры, и его даже видели вдвоем с девушкой. Боря несколько раз сильно стукнул Артура, запер его в кладовке и вернулся к недоеденному супу. Боря ел суп и разглядывал кусочек картона, на котором было нацарапано – "ФАНТОМАС ПРОТИВ СКОТЛАН ЯРДА" – и тихо улыбался. Доев суп, он достал Артура из кладовки и принялся мучить его – выворачивать лапки, ломать пальцы и душить. Потом он снова запер его и сел за уроки. В тот день было очень много уроков, и Боре никак не давались логарифмы. Тогда он позвонил товарищу, Севе Зельцу, тот пришел, они разобрались с логарифмами, затем достали Артура и вместе начали мучить его – выворачивать лапки, ломать пальцы и душить, придумывая все новые пытки. Они сыпали Артуру перец в глаза, заставляли лизать обувь, есть кал и т. п. – и так увлеклись, что не заметили, как вернулся с работы большой Либерзон. Он восстановил справедливость. Он отпустил Артура и выпорол сына. Через час прибежал папа Артура и произошел бурный скандал, после чего Боря снова был бит. На следующий день Боря и его товарищи встретили папу Артура и отдолбили его колами. Папа Артура заявил в милицию. Борю посадили в колонию. Откуда мы взялись?
2
Генка решил убить Леху не потому, что тот повесил его кота. Генка пришел к этой мысли логически, по цепочке стройных и неумолимых рассуждений.
Генке было десять, он перешел в четвертый класс и, находясь в числе Лехиных подхалимов (поскольку на дворе больше не куда было деться), давно и бессильно ненавидел Леху.
Последнее время они сблизились с Витькой, и как-то открылось, что и Витька тоже ненавидит Леху – уже год, с того раза, как Леха заставил всех по очереди плевать в лицо Витьке за то, что он… Витька уже не помнил, в чем провинился, но рожа Лехи, голос его, движения, – доводили Витьку до тошноты. Ему казалось, что Леха может в любую минуту ударить его, что, впрочем, он делал не так уж редко.
Генка и Витька крепко пожали друг другу руки. Их лица были суровыми, как у индейцев.
– Он не должен больше жить, – сказал Генка.
– Он не должен больше жить, – повторил Витька.
Во сне Генка видел, как Леха стоит, привязанный к дереву, а они зачитывают приговор, заранее написанный на листе.
– Ты фашист. Ты не человек. Мы решили убить тебя, как кошку, и проводим свое решение в жизнь.
Леха смеялся. Он вовсе не был связан. Из-за стволов зыркали веселые рожи его друзей. Они приближались… Генка проснулся с криком и увидел над собой лицо бабушки, внимательно рассматривающей его.
– Ты чего это? Описался, что ли? И бабушка унижающе пощупала постель, холодно задев ладонью его ляжку.
– Пошла вон! Вон! – заорал Генка, и такое обращение давно уже стало привычной для нее.
Иногда он испытывал острые приступы любви к ней и тоску – оттого, что она скоро умрет. Он не раз представлял ее смерть и, когда она спала, прислушивался, затаив дыхание, и порой ему казалось, что она уже умерла, но чаще, когда он видел ее, толстощекую и серую, слышал ее постанывающее дыхание, злоба овладевала им.
Все было иначе: бабушка умерла в больнице, в новогоднюю ночь; никого не было рядом – мы встречали Новый Год, зная, что она умрет в этом году, не зная, что она уже умерла. Я пил шампанское, мне было уже восемнадцать.