- Да ведь это же все вранье, - сказал Рихард. - В таком тоне, - оборвал его Рубашов, - я не могу продолжать разговор.
Рихард не ответил. В зале темнело, очертания херувимов и женских тел становились расплывчатыми и блекло-серыми.
- Простите, - после паузы выговорил Рихард. - Я хотел сказать, что это ошибка. Вы толкуете о "тактическом отступлении", а большинство наших лучших людей уничтожено; вы толкуете о правильной стратегии, а те, кто выжил, так испугались, что толпами переходят на сторону врагов. От ваших резолюций - там, за границей - здесь никому легче не становится.
Сумерки смазали черты его лица. Он помолчал и потом добавил:
- По-вашему, Анни тоже "отступила"? Пожалуйста, товарищ, должны же вы понять - нас тут травят, как диких зверей…
Рубашов не прерывал его. Но Рихард умолк. Сумерки сгустились в тяжелый сумрак. Рубашов потер пенсне о рукав.
- Партия не ошибается, - сказал он спокойно. - У отдельных людей - у вас, у меня - бывают ошибки. У Партии - никогда. Потому что Партия, дорогой товарищ, это не просто группа людей. Партия - это живое воплощение революционной идеи в процессе истории. Неизменно косная в своей неукоснительности, она стремится к определенной цели. И на каждом повороте ее пути остаются трупы заблудившихся и отставших. История безошибочна и неостановима. Только безусловная вера в Историю дает право пребывать в Партии.
Рихард молчал; опершись на кулаки, он не отводил взгляда от Рубашова. Немного переждав, Рубашов закончил:
- Вы скрывали наши материалы, вы зажимали нам рот. В ваших листовках каждое слово - неверно, а значит, вредоносно и пагубно. Вы писали: "Движение сломлено, поэтому сейчас все враги тирании должны объединиться". - Это заблуждение. Партия не может объединяться с умеренными. Они неоднократно предавали Движение - и будут предавать его неизменно. Тот, кто заключает с ними союз, хоронит Революцию. Вы говорили: в доме начинается пожар, с огнем должны бороться все; если мы будем спорить о методах, дом сгорит". Это заблуждение. Мы заливаем пожар водой, другие подливают в огонь масла. Поэтому, раньше чем объединяться, надо решить, чей метод правилен. Пожарным нужен холодный ум. Ярость и отчаяние - плохие советчики. Партийный курс определен точно - он, как тропа среди горных ущелий. Тот, кто сделает неверный шаг - вправо или влево, - сорвется в пропасть. На пожаре и в горах необходима устойчивость: закружилась голова - и человек погиб.
Вечерний сумрак еще уплотнился, Рубашов не видел рук Мадонны. Дважды продребезжал хриплый звонок - через четверть часа музей закрывался. Рубашов глянул на свои часы; ему оставалось произнести приговор, и на этом встреча будет закончена. Рихард, упершись локтями в колени, молча и неподвижно смотрел на Рубашова.
- Да, - сказал он после долгой паузы, - тут мне с вами спорить не приходится. - Его голос был усталым и тусклым. - Тут вы правы, что и говорить. И про узкую дорожку в горах - тоже… Только мы-то все равно разбиты. А тот, кто остался живой, - дезертирует. Может, потому, что на нашей тропке, в горах-то, было очень уж холодно. Другие - у них и музыка, и знамена, и яркие костры по ночам, чтоб погреться. Может, поэтому они и победили. А мы, хоть и на правильной дороге, да угробились.
Рубашов молчал. Он хотел узнать, не скажет ли Рихард чего-нибудь еще, а уж потом объявить окончательный приговор. Правда, приговор был предрешен - и все же Рубашов терпеливо ждал.
Темнота скрадывала мощную фигуру отодвинувшегося еще дальше Рихарда; он сидел совершенно неподвижно, его широкие плечи ссутулились, локти твердо упирались в колени, а ладони почти закрывали лицо. Рубашов не шевелился и молча ждал. У него немного ломило челюсть - видимо, разбаливался глазной зуб. Немного погодя Рихард спросил:
- Ну и что же со мной теперь будет?
Рубашов прикоснулся к зубу языком. Ему хотелось потрогать его пальцем, но он сдержался и бесстрастно сказал:
- Мне поручено сообщить вам, Рихард, что Центральный Комитет вынес постановление отныне не считать вас членом Партии.
Рихард не шевельнулся, Рубашов тоже; однако через пару минут он поднялся. Рихард вскинул голову и спросил:
- Значит, для этого-то-вы и приехали?
- В основном, да, - ответил Рубашов. Ему давно было пора уйти, но он все стоял у диванчика и ждал.
- Так что со мной будет? - повторил Рихард. Рубашов промолчал, и Рихард спросил:
- В кинобудке мне больше нельзя ночевать?
Рубашов, немного поколебавшись, ответил:
- Да, лучше не надо, Рихард.
И почти сразу же пожалел о сказанном, притом он Новее не был уверен, что Рихард правильно его поймет. Посмотрев вниз, на ссутуленную фигуру, он закончил:
- Что ж, пора. Выйдем порознь. Всего хорошего.
Рихард выпрямился, но не встал. В темноте Рубашов мог только угадывать, какие чувства выражал взгляд воспаленных, немного навыкате глаз; однако этот отчаявшийся рабочий, окутанный тяжелым вечерним сумраком, отпечатался в его сознании навсегда.
Рубашов вышел из фламандского зала; миновал следующий, такой же темный; под ногами тонко поскрипывал паркет. Пиету он так и не удосужился рассмотреть: худые протянутые руки Марии - вот и все, что ему запомнилось.
У выхода он на минуту остановился. Было зябко, Побаливал зуб. Он поплотнее обмотал вокруг шеи выцветший от времени шерстяной шарф. На улицах уже зажглись фонари; просторная площадь перед зданием музея казалась огромной и совершенно безлюдной; вдоль улицы, обсаженной старыми вязами, громыхая и позванивая, катился трамвай. "Интересно, найду ли я здесь такси", - подумал Рубашов, спускаясь к тротуару.
На последней ступеньке запыхавшийся Рихард догнал и робко пошел с ним рядом. Рубашов, как бы не замечая спутника, спокойно и размеренно двигался вперед. Рихард был выше и мощнее Рубашова, но сейчас, для чтобы казаться меньше, он нарочно горбился и укорачивал шаги. Собравшись с духом, он задал вопрос:
- Скажите, это было предупреждение, когда я спросил про моего друга, можно ли мне у него ночевать, а вы ответили, что "лучше не надо"?
Рубашов заметил свободное такси и, свернув, подошел к краю тротуара. Рихард остановился возле него.
- Я сообщил вам все, что мог, - сказал Рубашов и поднял руку.
- В-в-вы об-б-бъявите меня в-врагом? Т-товарищ, т-так же н-нельзя, т-т-товарищ!.. - Такси начало понемногу притормаживать - до него оставалось метров пятнадцать. Рихард заглядывал Рубашову в лицо, он горбился и крепко держал его за рукав. Рубашов чувствовал на своем лбу горячее и влажное дыхание Рихарда.
- Они же с-сожрут меня, эти в-волки, я же не в-враг П-а-партии, т-товарищ!
Машина затормозила; было очевидно, что шофер слышал последнее слово. Отсылать его не имело смысла: впереди, как раз по ходу движения и совсем недалеко, стоял полицейский. Таксист, старик в кожаном пальто, смотрел на Рубашова без всякого интереса.
- На вокзал, пожалуйста, - сказал Рубашов. Шофер перегнулся через спинку сиденья и захлопнул за Рубашовым заднюю дверь. Рихард стоял у края тротуара; он до сих пор не надел фуражку; его кадык судорожно дергался. Машина тронулась, набрала скорость, поравнялась с полицейским, проехала мимо. Рубашов не оглядывался, но он знал, что Рихард стоит у края тротуара и с тоской смотрит на огоньки машины.
Они ехали по центральным улицам; шофер поднял правую руку и повернул зеркальце заднего вида - чтобы все время видеть пассажира. Рубашов плохо ориентировался в городе и не мог понять, куда они едут. Вскоре замелькали окраинные улицы; потом показалось большое здание с освещенным циферблатом часов - вокзал.
Здесь у такси не было счетчиков, Рубашов неторопливо вылез из машины и спросил шофера:
- Сколько я вам должен?
- Нисколько не должны, - ответил шофер. У него было старое морщинистое лицо: он вытащил из кармана красную тряпку и тщательно, с трубным гулом высморкался.
Рубашов посмотрел сквозь пенсне на шофера. Они никогда раньше не встречались - в этом он был совершенно уверен. Шофер спрятал тряпицу в карман.
- Таких, как вы, мы возим бесплатно. - Он твердо взялся за ручной тормоз. Потом вдруг протянул Рубашову руку - старческую руку с набухшими венами и грязными, давно не стриженными ногтями. - Желаю удачи, - проговорил он, смущенно улыбаясь. И тихо добавил: - А если вашему молодому другу понадобится какая-нибудь помощь, - запомните: моя всегдашняя стоянка у музея. Для верности скажите ему мой номер.
Рубашов видел, что справа, у столба, стоит, поглядывая на них, носильщик. Он не пожал протянутую руку, а, сунув в нее какую-то монету, молча зашагал к зданию вокзала.
Его поезд отходил через час. Он выпил в буфете дрянного кофе; очень сильно болел зуб. В поезде он довольно быстро уснул, и ему приснилось, что он бежит, а за ним до пятам гонится паровоз. Паровозом управляли таксист и Рихард: они хотели его раздавить, потому что он не расплатился с ними. Колеса громыхали, паровоз приближался, а ноги отказывались служить Рубашову. Когда он проснулся, его мутило; лоб был покрыт холодной испариной; пассажиры поглядывали на него с удивлением. Поезд мчался по вражеской стране; за окном расстилалась глухая ночь; судьба Рихарда ожидала решения; зуб отчаянно, невыносимо болел. Через неделю Рубашова арестовали.
10
Рубашов прижался лбом к стеклу и посмотрел вниз, на тюремный двор. У него, от хождения взад-вперед, гудели ноги и кружилась голова. Часы показывали без четверти двенадцать, а Пиету он вспомнил около восьми - четыре чaca беспрерывной ходьбы. Но это нисколько его не удивило: он знал о дневных видениях одиночников и гипнотической отраве беленых стен. Молодой партиец, ученик парикмахера, однажды рассказывал Рубашову о том, как на втором году одиночного заключения, показавшемся ему особенно тяжким, он грезил наяву семь часов подряд и прошел без передышки двадцать восемь километров по камере всего в пять шагов длиной; при этом он стер себе ноги до крови, но ничего не замечал, пока не опомнился.
"Да, рановато", - подумал Рубашов, прежде у него начинались видения только через несколько недель одиночки. Он заметил и еще одну странность: ему почему-то привиделось прошлое; насколько он знал, узников одиночки одолевают видения их будущей жизни, а если они и вспоминают прошлое, то всегда - каким оно могло бы быть, и никогда - каким оно действительно было. Интересно, много ли еще неожиданностей готовит ему его собственный рассудок? Он знал по опыту, что близкая смерть неминуемо перестраивает психику человека и толкает его странные поступки, - подобно тому, как близкий полюс сводит с ума компасную стрелку.
Низкое небо предвещало снегопад; во дворе по узкой расчищенной тропке ходили в паре двое заключенных. Один посматривал на окно Рубашова - видимо, весть о его аресте уже распространилась по всей тюрьме. Вот он опять посмотрел вверх - изможденный человек с желтоватым лицом и рассеченной, "заячьей", верхней губой; он зябко кутался в летний плащ. Второй заключенный, немного постарше, вышел на прогулку в тюремном одеяле. Заключенные явно не разговаривали друг с другом; минут через десять прогулка кончилась; охранник с пистолетной кобурой на ремне увел их как раз в тот самый корпус, который возвышался напротив Рубашова, и, прежде чем дверь корпуса захлопнулась, изможденный арестант с заячьей губой еще раз глянул на рубашовское окно. Самого Рубашова он увидеть не мог - со двора окна тюремных камер наверняка казались совершенно черными, - но взгляд арестанта был странно пристальным. "Я тебя вижу, - подумал Рубашов, - но не знаю, а ты меня не видишь, но знаешь…" Он сел на койку и негромко простучал Четыреста второму:
кто на прогулке
Правда, он боялся, что тот оскорбился и теперь не захочет ему отвечать, но Четыреста второй не был обидчивым:
политические
сразу же откликнулся он.
Рубашов удивился: Заячья Губа больше напоминал бытовика-уголовника.
как вы,
спросил он Четыреста второго.
нет как вы,
ответил тот - и наверняка ехидно ухмыльнулся. Вторая фраза прозвучала громче - возможно, офицер отстукал ее моноклем:
заячья губа мой сосед четырехсотый его вчера опять пытали.
Рубашов потер пенсне о рукав, хотя и не собирался его надевать. Он немного подумал и вместо "за что" простучал:
как
паровая ванна,
ответил Четыреста второй и умолк. Рубашова избивали не один раз - в частности, во время последнего ареста, - но про нынешние методы он только слышал. Он знал, что любые ожидаемые мучения сильный человек способен вытерпеть; их, например, можно перенести, как хирургическую операцию без наркоза, - удаляют же людям больные зубы. Нестерпимы только непредвиденные муки, когда к ним нельзя заранее подготовиться, чтобы без ошибки рассчитать свои силы.
А хуже всего - леденящий страх, что скажешь или сделаешь нечто непоправимое.
Какое обвинение
политический уклон,
насмешливо ответил Четыреста второй.
Рубашов потер пенсне о рукав, надел его и вынул пачку папирос. Их оставалось всего две штуки.
а у вас как дела,
спросил он соседа.
неплохо,
простучал поручик и смолк.
Рубашов пожал плечами и встал, потом закурил предпоследнюю папиросу и опять начал шагать по камере. То, что ему предстояло перенести, сейчас, как ни странно, взбодрило его. Угрюмая подавленность неожиданно развеялась, голова стала ясной, нервы успокоились. Он вымыл руки, лицо и шею, прополоскал рот и вытерся платком. Попытался насвистеть какую-то мелодию, оборвал, закашлялся и весело рассмеялся: слух у него всегда был чудовищный. "Если бы Первый любил музыку, - сказал ему недавно один из друзей, - он бы непременно тебя расстрелял".
"А он и расстреляет", - пробормотал Рубашов, но сейчас в это не очень-то верилось.
Он закурил последнюю папиросу и принялся обдумывать грядущие допросы - чтобы выработать линию поведения. Он чувствовал ту же взволнованную уверенность, какую ощущал в студенческие годы перед особенно трудным экзаменом. Он попытался припомнить все, что слышал о пытке "паровой ванной". Мысленно представил себе - в подробностях - связанные с нею физические муки: ведь ничего сверхъестественного в них не будет. Главное, чтоб его не застали врасплох. Но он успеет приготовиться и здесь - как когда-то успел приготовься там, - его ни в чем не заставят признаться: скажет лишь то, что найдет нужным. Только скорей бы уж все началось.
Ему вдруг опять припомнился сон - о том, как старый таксист и Рихард гнались за ним на грохочущем паровозе, потому что он не расплатился с ними. "Теперь-то уж я расплачусь за все", - подумал он, криво улыбнувшись.
Папироса незаметно догорела до бумаги - он закашлялся и бросил окурок. Хотел раздавить его ногой, но раздумал и, подняв, приставил тлеющий огонь к тыльной стороне своей левой кисти, между двумя голубеющими жилками. Спокойно прижимая огонь к руке, он смотрел на секундную стрелку: операция длилась тридцать секунд. Он остался доволен собой - его рука ни разу не дрогнула, бросил окурок на каменный пол и снова принялся шагать по камере.
Глаз, прижимавшийся в коридоре к очку и внимательно следивший за ним, исчез.
11
Баландеры разносили одиночникам обед, рубашовскую камеру опять пропустили. Смотреть в глазок было бы унизительно, поэтому Рубашов так и не узнал, чем здесь днем кормят заключенных; но запах еды проник в его камеру - и показался ему весьма аппетитным.
Ему до тошноты хотелось курить. Добыть курево было необходимо: иначе он не сможет серьезно сосредоточиться; табак был ему нужнее еды. Минут через тридцать после обеда Рубашов начал барабанить в дверь. Старик-надзиратель не очень спешил: он пришел через четверть часа.
- Чего надо? - спросил он угрюмо, открыв дверь, но не входя в камеру.
- Я хочу купить папирос.
- А у вас есть тюремные талоны?
- У меня есть деньги, но их изъяли.
- В положенное время вам выдадут талоны.
- И сколько же на это полагается времени в вашем образцово-показательном заведении?
- Можете подать официальную жалобу.
- Вам известно не хуже, чем мне, что у меня нет ни бумаги, ни ручки.
- Для приобретения письменных принадлежностей надо иметь тюремные талоны.
В Рубашове подымалось злобное раздражение - дыхание участилось, стало затрудненным, - но он сейчас же овладел собой. Надзиратель заметил, что зрачки заключенного жестко блеснули за стеклами пенсне, и ему вспомнилось, что совсем недавно от этих глаз нельзя было спрятаться: портреты арестанта висели повсюду; надзиратель презрительно, по-стариковски усмехнулся и начал не спеша закрывать дверь.
- Старый пердун, - процедил Рубашов, отвернулся от надзирателя и подошел к окну.
- Я подам рапорт, - проскрипел надзиратель, - что вы оскорбляли при исполнении обязанностей. - Дверь камеры, лязгнув, захлопнулась.
Рубашов потер пенсне о рукав и подождал, пока восстановится дыхание. Да, без папирос ему здесь крышка. Немного погодя, он сел на койку и простучал соседу:
у вас курево есть
Четыреста второй откликнулся не сразу. Потом отстукал:
не про вашу честь
Рубашов медленно подошел к окну. Ему представился этот поручик с офицерскими усиками и моноклем к глазу - глаз был водянистый, веко воспаленное; поручик смотрел на беленую стену, разделявшую узников, и глупо ухмылялся. Что творилось у него в голове? Возможно, он думал: "Что - получил?" И еще: "А сколько моих друзей получили от тебя свинцовую пулю?" Рубашов глянул на массивную стену; он чувствовал - там, за этой стеной, лицом к нему стоит офицер, он почти ощущал его дыхание… Сколько офицеров убил Рубашов? Он уже не мог как следует вспомнить. Это ведь было давным-давно, во время Гражданской войны… Так сколько? Десятков восемь, а может, и сотню. Тогда-то он был абсолютно прав - не то что в этой истории с Рихардом, - он и сейчас поступил бы так же. Даже если бы заранее знал, что потом Революцию оседлает Первый? Да, даже и тогда - так же.
С тобой, - Рубашов посмотрел на стену, за которой стоял Четыреста второй и, возможно, лениво пускал в нее дым, - с тобой я давно расплатился. Сполна. Тут мои расчета оплачены Революцией… Ну, что тебе снова неймется?"
В камере опять раздавалось постукивание. Рубашов подошел поближе к койке,
…сылаю курево,
разобрал он. Потом сосед забарабанил в дверь.
Рубашов замер, затаил дыхание. Через несколько минут послышалось шарканье - к соседней камере подходил надзиратель. Но он не стал открывать дверь.
- Чего надо? - спросил он в очко.