Свирепые калеки - Том Роббинс 6 стр.


* * *

Легенда гласит, будто Свиттерс отправился на Амазонку в костюме кремового шелка, галстуке-бабочке а-ля Джерри Гарсия и теннисных туфлях. Дабы не искажать истины, уточним: костюм на нем и впрямь был. Свиттерс носил костюмы повсюду и не видел повода делать исключение для Амазонии, но брючины его были заправлены в резиновые сапоги до икр, приобретенные специально ради такого случая, в то время как единственный его галстук-бабочка, кожаный и, к слову сказать, не а-ля Гарсия, но а-ля Элдридж Кливер (Свиттерс носил его лишь на встречи и церемонии с участием стареющих фэбээровцев, которые еще не забыли и не простили Кливеру партию "Черные пантеры"), остался в выдвижном ящике в Лэнгли, штат Виргиния.

Проясним далее: на тот момент он абсолютно не собирался тащиться в Бокичикос – чух-чух-чух – на лодке с бензиновым моторчиком. Добравшись до Пукальпы, он просто-напросто возьмет напрокат аэротакси, слетает на место, выпустит Моряка и тут же вернется. Сие мероприятие, безусловно, пробьет существенную брешь в его бюджете, выделенном на отпуск, но каждый потраченный цент явно окупится сторицей. Если повезет, он вернется в Лиму уже на следующее утро. Об этом он Хуану-Карлосу, впрочем, не сказал, будучи по природе и в силу профессии человеком скрытным, – хотя гид вряд ли стал бы возражать.

Напротив, при всем своем беспокойстве за попугая и его хозяйку Хуан-Карлос выказал не меньшее участие касательно безопасности и удобств самого Свиттерса.

– Я счастлив, сеньор, – проговорил он, прощаясь с клиентом в вестибюле отеля, – что вы не горите энтузиазмом насчет наших джунглей.

– Отчего бы так?

– Там опасно. Нет, это уже совсем не та Амазонка, которую в кино показывают, – не столь дикая и варварская вдоль берегов крупных рек, и зверей там уже не так много, и охотников за головами, и каннибалов тоже нет. Если вы останетесь на реке, короткой дорогой сходите в colpa и тем же путем вернетесь, вы – в полной безопасности. Даже в большей безопасности, чем в Лиме, по правде говоря. Но некоторые североамериканцы, они норовят покинуть реку, сойти с проторенной тропы и убежать в джунгли, как кинозвезда… как его?… как Тарзан. Не совершайте подобной ошибки. Даже сегодня у джунглей есть сотня способов заставить вас пожалеть об этом.

– Не тревожьтесь, Хуан-Карлос, здешние пейзажи – не в моем вкусе, – заверил Свиттерс, причем вполне искренне, даже не догадываясь, что уготовила ему судьба.

Уже в постели Свиттерс попытался помолиться – он полагал, что молитва, вероятно, неким непостижимым образом свяжет его с Сюзи, – но не особо преуспел – возможно, потому, что его чрезмерно занимал язык, а возможно, просто не желая досаждать чему-то или кому-то на другом конце провода избитыми фразами и при этом гадая: а так ли здесь неуместны и нежелательны красоты стиля или острота-другая? Но прежде чем он сумел измыслить молитву, удовлетворительную в смысле риторики, мысли его вернулись к Глории. В Лиме немало образованных, утонченных женщин; возможно, именно такой оказалась бы Глория, если бы злоупотребление алкоголем не стимулировало грубую, примитивную сторону ее натуры, и он испытал приступ сожаления – в сердце и в паху, – что не привез девушку с собою. Сам виноват, что тут еще скажешь, нечего быть таким разборчивым.

Ирония судьбы: при том, что Свиттерс любил жизнь и по возможности наслаждался ею на полную катушку, он был не просто разборчив, а прямо-таки брезглив. Так, чем еще, если не брезгливостью, объяснялось его нежелание смириться с существованием внутренних органов? Разумеется, он знал, что внутренности у него есть, не дурак же он в самом деле, однако мысль о том, что его великолепное тело битком набито скользкими, змеевидными, влажными витками кишок, волнообразно изгибающимися мясистыми трубками, засоренными гнусной зеленой и желтой желчью, обширными колониями бактерий, зловонными газами и комками частично переваренной пищи, внушала ему такое омерзение, что он вытеснил сей факт из своего сознания, предпочитая притворяться, будто его тело – и не только его собственное тело, но и тело любой женщины, к которой он испытывал романтические чувства, – приводят в движение не куски склизкой, пропитанной кровью, пульсирующей плоти, но что-то вроде шара, мерцающего таинственным белым светом. Порой он даже воображал, что область между его пищеводом и анусом заполнена одним-единственным сверкающим драгоценным камнем – бриллиантом величиной с кокосовый орех, и сияние его разливается по всем четырем секторам туловища.

Право же, Свиттерс!

К восьми он был уже на ногах, а к девяти подключился к Сети. (В промежутке упаковал вещи, неохотно произвел техобслуживание организма и заказал завтрак в номер: яйца-пашот и пиво – для себя, фруктовое ассорти – для Моряка.)

Усевшись за компьютер, он отослал закодированное послание экономическому секретарю при американском посольстве, который – так уж вышло – заодно возглавлял отделение Лэнгли в Лиме. Отчет Свиттерса носил характер строго профессиональный, без всякой там пародийной литературщины и саркастических аллюзий насчет того, что вот "экономический секретарь" по иронии судьбы последовательно подрывает экономику принимающей страны: дело в том, что перуанская экономика представляла собой организм весьма чахлый, жизнь в котором – сверху донизу – теплилась только благодаря незаконной торговле кокаином, ЦРУ же было призвано посодействовать в искоренении таковой. Боссу – ковбою из ковбоев – Свиттерс сообщил лишь, что заблудшая овца возвращена в овчарню, и добавил – за что купил, за то продал, как говорится! – что, по его мнению, Гектора Сумаха (разумеется, Свиттерс воспользовался кодовым именем), пожалуй, возможно задействовать в шпионаже второго уровня и содействии в операциях "давления", но разумно выждать несколько лет, прежде чем разрешить ему набирать собственную агентуру.

Граница между ковбоем и ангелом может быть совсем тонкой – что стебелек люцерны. Свиттерс и сам порой перемещался то по одну ее сторону, то по другую, и в то время, как Гектор обещал дозреть до ангела, Свиттерс не мог не учитывать латиноамериканский темперамент, за которым подозревал чрезмерное легкомыслие, и потому не собирался вострубить Гектору хвалу чересчур громко – до того, как парень на деле докажет наличие крылышек.

Покончив с делами, он устроился поудобнее за роскошным, военного качества лэптопом (модель производится в промышленных масштабах) и принялся прокапываться в домашний компьютер Маэстры. В такого рода маневрах он давненько не практиковался, так что провозился едва ли не с час, но наконец взломал врата, перескочил через сторожевых псов, добрался до ее файлов и принялся последовательно, одно за другим, стирать те электронные письма, что сама она исхитила из почтового ящика Сюзи. Если Маэстра не распечатала их и не скопировала на дискету – а Свиттерс мог поклясться, что этого она делать не станет, – все письменные свидетельства его одержимости младшей сводной сестренкой поглотил равнодушный, не склонный к осуждению ближнего эфир.

Вместо стертых сообщений Свиттерс оставил следующее послание: "Не злись, Маэстра, я по-прежнему сопровождаю Моряка на пути в Великий Зеленый Ад, как ты и просила, – но теперь уже из любви".

И в общем и целом Свиттерс не шутил.

Выяснилось, что Пукальпа – Столица Дохлых Псов. В Южной Америке, а может статься, и в целом мире. Если на этот титул и претендовал какой-либо иной город, то мэр и торговая палата сей факт предусмотрительно замалчивали. Да и Пукальпа не то чтобы хвасталась им направо и налево, просто у Свиттерса глаза были на месте и нос тоже. Он распознал Столицу Дохлых Псов с первого взгляда, с первого вдоха.

Перед вонью как таковой Свиттерс устоял бы. В Пукальпе ощущался такой букет ядовитых запахов, органических и неорганических – стухшей рыбы, разлагающихся фруктов, увядающей зелени, болотного газа, гниения в джунглях, густых нечистот, керосинок, дыма костров, выхлопных газов, пестицидов и мерзостных миазмов, непрестанно изрыгаемых нефтеперерабатывающим заводиком и лесопильней, – что на уровне обоняния дохлые псы вообще не котировались.

Однако ж красовались они на виду, сосредоточившись главным образом вдоль берега, но также и в канавах посреди города, и во дворах лачуг, и на незанятых автомобильных стоянках, и в немощеных переулках, и перед единственным кинотеатром, и у ангаров в аэропорту. Забавно было бы вообразить разнообразие пород: в одном углу – дохлый пудель, в другом – сведенный судорогой трупного окоченения гигантский сенбернар; увы, куда ни глянь – повсюду валялись трупы дворняг, помесей и прочих шавок, причем, как правило, двух цветов: либо чисто-белые, либо чисто-черные, разве что с пятном-другим.

Свиттерс (дохлые домашние любимцы обычно занимали его еще меньше, нежели живые) ломал голову над вопросом: в чем причина столь высокого уровня собачьей смертности? Он попытался расспросить нескольких жителей этого стремительно растущего города с неопределенным статусом, но в ответ люди лишь пожимали плечами. В стремительно растущих городах обращают внимание лишь на возможные инструменты обогащения, а не преуспев в бизнесе – на то, что дарует забвение. Поскольку дохлые псы не сулили ни прибыли, ни развлечения, замечали их, похоже, только стервятники. На каждого дохлого пса приходилось по целой эскадрилье стервятников. И вот вам Пукальпа как Стервятниковая Столица Южной Америки.

– Что за пагубный град, – стенал Свиттерс, ища сочувствия у Моряка. – Сам знаешь, я не из тех, кто жалуется, из всех грехов человеческих нытье – наименее простительный, однако город Пукальпа, что в Перу, загрязнен, загажен, протух, разложился, заплесневел, гнусен, гадок, гнилостен, смраден, мерзок, развращен, растлен, распутен, вульгарен и жаден. А в придачу еще и душен, жарок и вопиюще прыток. Уж верно, у благородной птицы вроде тебя даже среди отдаленной родни не числятся эти вурдалаки с головами в форме томагавков… нет, не смотри наверх!.. вон они, кружат в вонючем буром небе. Моряк! Друг! Берем ноги в руки – и прочь, прочь отсюда!

Проще сказать, чем сделать. Как сообщил Свиттерсу агент по найму – к нему наш герой завернул по окончании пешей экскурсии по городу, – три дня назад партизанская группа из возродившегося "Sendero Luminoso" атаковала местный аэродром и уничтожила или повредила с дюжину небольших самолетов. В настоящий момент на ходу только два аэротакси, и оба заказаны и перезаказаны на много недель вперед – возят инженеров, банкиров и крупных воротил из Пукальпы на нужные им объекты и обратно.

Глубоко удрученный Свиттерс расхаживал взад и вперед по раздолбанной мостовой перед агентством по найму, потея, ругаясь и с трудом сдерживаясь, чтобы не пнуть столб линии электропередач, мусорную кучу или очередного дохлого пса.

И вдруг из пирамидальной птичьей клетки, что стояла рядом с саквояжем, донесся голос – этакий высокий фальцет, колючий, как ананас. "Нар-роды мир-pa, р-расслабь-тесь", – рек он.

Со времени отъезда из Сиэтла птица впервые нарушила молчание. Тридцатью минутами позже в безбожно дорогом (зато, благодарение Небу, с кондиционером) гостиничном номере попугай заговорил снова – разумеется, фраза была та же самая, – и хотя кое-кто отмахнулся бы от подобной глупости, настроение у Свиттерса разом поднялось.

Перелет через Анды, ядовитый воздух Пукальпы, жара, от которой мозги плавятся, и влажность, от которой истекаешь потом, – все это вместе способствовало развитию мигрени, а головная боль плюс разочарование по поводу недоступности воздушных такси вылились в угнетенное состояние духа. По счастью, едва Моряк проорал свою коронную реплику, Свиттерс тут же вспомнил, как лет двадцать назад Маэстра наставляла его: "Любая депрессия коренится в жалости к самому себе, а жалость к самому себе коренится в том, что люди склонны воспринимать себя слишком серьезно".

Тогда Свиттерс с этим утверждением не согласился. Уже в семнадцать он знал, что причины депрессии могут быть чисто физиологическими.

– Ключевое слово "коренится", – парировала Маэстра. – Я про корни депрессии, видишь ли. У большинства людей самосознание и жалость к самим себе расцветают одновременно – в раннем отрочестве. Примерно в это время мы начинаем воспринимать мир как нечто иное, нежели веселая игровая площадка, мы осознаем, сколько угрозы он в себе таит, сколь он жесток и несправедлив. В тот самый момент, когда в нас впервые просыпается способность к самоанализу и общественное сознание, громом среди ясного неба обрушивается злая весть о том, что миру, вообще-то говоря, на нас плевать с высокой колокольни. Даже такая старая перечница, как я, и то помню, каким болезненным и страшным оказалось это крушение иллюзий. Вот так и возникает тенденция находить утешение в ярости и жалости к самому себе, и если эту тенденцию поощрять, выльется она в приступы депрессии.

– Да, но, Маэстра…

– Не перебивай. И если кто-нибудь посильнее и помудрее нас – друг, родитель, романист, режиссер, учитель или музыкант – легким поддразниванием не выбьет из нас эту дурь, не покажет нам с высоты, как это мелко и напыщенно, не объяснит, что бессмысленно воспринимать себя настолько серьезно, тогда депрессия войдет в привычку и, в свою очередь, оставит след на нервной системе. Ты меня слушаешь? Постепенно химический состав нашего мозга перестраивается, мозг приучается реагировать на отрицательные стимулы определенным, вполне предсказуемым образом. Стоит произойти какой-нибудь неприятности, и мозг автоматически включает миксер и смешивает нам этот самый черный коктейль, старый добрый дайкири "Судный день", и не успеем мы толком осознать, что происходит, как мы уже залились им по самые жабры. А как только депрессия зафиксировалась на электрохимическом уровне, справиться с ней при помощи философии или психологии чрезвычайно сложно; к тому времени она играет по правилам физиологии, а это уже совсем другой коленкор. Вот поэтому, Свиттерс, сокровище мое, всякий раз, как ты порывался пожалеть себя, любимого, я либо на полную громкость врубала свои блюзы, либо зачитывала тебе фрагменты из "Лошадиной пасти". Вот поэтому, едва ты норовил задрать нос, я тебе напоминала, что ты и я могу… ты и я можем, прости, пожалуйста, подняться до президента, или там Папы, или телезвезды первой величины, но все мы – не более чем прыщ на заднице мироздания, так что давайте-ка не будем заноситься на свой счет. Профилактическая медицина, мальчик мой. Необходимая профилактика – вот что это такое.

– А как насчет самоуважения?

– Хе! Самоуважение – это для слабаков. Признай, что ты – жалкий прыщ, и попытайся всласть посмеяться над этим фактом. Вот где благодать – а может, даже слава.

И все то время, пока бабушка убеждала его в том, что он – всего-навсего фурункул на теле космоса, она также внушала: не следует мириться с налагаемыми обществом ограничениями. Противоречие? Не обязательно. Маэстра, по всей видимости, свято верила, что отдельно взятый дух человеческий способен вытеснить, превзойти и затмить диск истории как таковой, но ежели увеличивать искру духа посредством лупы напыщенного эго, того и гляди прожжешь дыру в собственной душе. Или что-то в этом роде.

Как бы то ни было, пронзительный рефрен Моряка напомнил Свиттерсу о наказе Маэстры. И он тотчас почувствовал себя лучше. Но на всякий случай – чтобы и впредь видеть происходящее в истинном свете и более не напрягаться по пустякам и не раздувать мелкие неприятности до невиданных размеров – из водонепроницаемого потайного кармашка в поясе для денег он извлек сигарету с марихуаной. Затем крохотным ключиком, замаскированным под стерженек в наручных часах, отпер освинцованное двойное дно, по распоряжению Лэнгли встроенное в крокодилий чемодан, и добыл еще более тайный объект контрабанды – подборку бродвейских хитов.

Вставив нелегальный диск в универсальный лэптоп и врубив громкость на полную катушку, он раскинулся на кровати, закурил косячок и принялся с жаром подтягивать припевам к "Пришлите клоунов" – ни одного не пропуская.

Инти он обнаружил в лагуне Пакакоча – многие жители Пукальпы держали там свои лодки. Было время ужина; Инти, устроившись на борту судна, тушил рыбу с бананами на жаровне, сооруженной из жестянок из-под пальмового масла. Лодка была из тех, что на реке Укаяли называются "джонсон", – легкая рыбачья плоскодонка футов сорока в длину, пяти футов в траверзе и с креном до уровня воды, приводимая в движение подвесным мотором "Джонсон" мощностью в семь лошадиных сил. Где-то с четверть лодки затенял навес, установленный в самой ее середине на бамбуковых шестах. Некогда крыша была целиком тростниковая, сейчас к тростнику добавился лист синего пластика.

Свиттерс уже готов был поставить под сомнение отзыв Хуана-Карлоса об этой лодке как о "хорошей", но, оглянувшись на прочие "джонсоны", убедился, что они еще более грязны и раздолбаны, нежели лодка Инти. Что его окончательно подкупило, так это название – "Маленькая Пресвятая Дева Звездных Вод". Отныне и впредь лодку эту мы станем называть в женском роде.

Что до капитана, Инти был коренаст, шарообразен, редкозуб, подстрижен "под горшок", невозмутим и приятен в общении, пусть и несколько меланхоличен; надо думать, лет ему было под тридцать, хотя возраст у индейцев определить непросто. Если достоинства лодки Хуан-Карлос слегка завысил, то таланты Инти в том, что касается английского, и вовсе преувеличил безбожно. Тем не менее с помощью вербально-жестикуляционной смеси из испанского с английским, гримас и движений рук эти двое наконец сговорились насчет поездки в Бокичикос, причем отплытие назначили на следующее утро.

"Ну что ж, – размышлял Свиттерс, шагая назад к центру города в тропических сумерках цвета черри-колы или обезьяньей задницы. – Вот мне и светит рандеву с девой, пусть даже с виду дева эта весьма смахивает на старую шлюху".

Назад Дальше