Мимо нас пролетает, размахивая своей "Страдивари", пылающий Погачник.
Он выбегает из театра, и в окно видно, как он мчится через театральную площадь, впрочем, не так быстро, чтоб его не догнали несколько дам с трагическими лицами. Погачник в очередной раз не желает играть в одном концерте с порнотеатрами и в очередной раз все же возвращается на сцену, уступив поклонницам. Все сочувственно кивают сначала ему, потом французским актерам, всем страшно надоела история перетягивания каната, но Погачник... Погачник - это Геббельс каравана.
А мы тащим унылого Хефнера по ночным улицам, и он озирается, словно мы собираемся его изнасиловать в кировских кустах. А в редакции щебечет целая компания караванцев, потому что завтрашний номер выпускается как караванный. И ко мне подходит молоденький мальчик и так тихо говорит:
- Здравствуйте, я из МВД. У нас к вам большая просьба: пожалуйста, не рассказывайте о сегодняшнем инциденте с ОМОНом иностранным гостям.
Ну, это уж слишком. Я думала, что так бывает только в плохих телесериалах. Но я же не могу есть чужие сюжеты, я всю жизнь ем свои и других заставляю. Это не моя вина, а моя беда. И я нежно беру мальчика под руку, и веду к Хефнеру, и говорю:
- Посмотрите, Герольд, какие красавцы работают в МВД! - а Лола переводит, и Хефнер долго пожимает мальчику руку, потому что уже на все согласен.
- Между прочим, этого прислали, чтобы замять сегодняшнюю историю с чеченцами. - Лола переводит, и парень становится бледным, как рубашка Хефнера, а мне уже весело, у меня уже "тридцать тысяч одних курьеров". - Так вот, передайте начальству, что если с моей головы упадет хоть один волос, то вся европейская общественность - вы поняли? - вся европейская общественность займется исключительно кировским ОМОНом!
Я кидаю зверский взгляд на Хефнера, и замордованный депутат бундестага твердо кивает, символизируя участие европейской общественности в моей судьбе. Молодой человек смывается, а Хефнер ломается, как институтка, которой назначают свидание. Единственное, что удается выжать из него журналистам:
- Я ничего не знаю. Меня сюда привели силой, но все это правда большой удар по правам человека. Я очень устал и очень хочу спать.
Собственно, больше нам ничего и не нужно, просто по нашим совковым представлениям борец за права человека должен выглядеть по-другому, как бы он ни устал и сколько бы девушек его ни ждало. Впрочем, "это есть наша проблема". Хефнер убегает, и тут эколог Уго закатывает истерику на английском о том, что никто ничего не хочет делать в номер; что Маркус со своей бритой девочкой только играют на компьютере; Сьюзен беспокоится только о том, будет ли напечатан ее возлюбленный, русский поэт; фотографии плохие; французы написали галиматью; а ваши (в смысле наши) вообще не дали ни одного слова. И кроме его, Уго, статьи о солнечной батарее, в номере нет ничего. На самом деле он переживает, что красавица Сьюзен, двадцатипятилетняя мать троих детей, вступившая с Уго в караванную любовь, каждые пять минут, закатив огромные глаза, цитирует стихи русского поэта, а не статью о солнечной батарее.
У меня советская власть выработала иммунитет против таких сцен, а у Лолы - нет, она садится за печатную машинку и начинает делать бессмысленное интервью со мной и армянским антропософским издателем Арменом о караване. Когда эта липа подходит к концу, мы возвращаемся в гостиницу. Свет и лифты почему-то выключены, как объяснил потом местный кагэбэшник:
"У нас в Вятке свои порядки". Мы топаем на свой пятый этаж, освещая лестницу спичкой. В одном из пролетов в дикой позе в луже крови лежит чеченец.
- Ааааааааа! - вопим мы с Лолой, перегруженные ужасами дня, и скатываемся с лестницы.
- Спокойно, - говорит Армен. - Он жив. Он пьян. Он спит. Это не кровь. Это разбитая бутылка красного вина.
- В номер сначала зайду я, - говорит Лола. - Вдруг там ОМОН! - И мы, две литературные тетки с поехавшей крышей, обклеившие стенку в поезде фотографиями своих взрослых детей, играем в какой-то плохой шпионский триллер.
Утром я просыпаюсь от стука в дверь. Это Лена Гремина. Лола уже ушла.
- Вставай, борец за права уголовных меньшинств, пойдем в ресторан завтракать. Я одна боюсь, твои подзащитные меня хватают и делают предложения в ненормативных выражениях.
- Что это у тебя в чашке? - спрашиваю я, потянув носом.
- Красное вино. Очень хорошо поднимает гемоглобин. - И пока я привожу себя в порядок, Лена лежит на моей постели, щебечет и, конечно, разливает красное вино на пододеяльник.
Чеченцы в ресторане взирают на меня, как туристы на статую Свободы. В середине завтрака вихрем вносится Лола и кидается мне на шею.
- Ты жива?
- А что такое?
- Я зашла в номер. А там вещи разбросаны, полотенце на ручке двери и кровь на пододеяльнике... Мы Думали, они тебя...
- Кто?
- Омоновцы. Пожалуйста, одна больше не ходи.
Мы набиваемся в автобус и едем на местное телевидение, где обещана пресс-конференция президента местного телевидения для караванных журналистов. В студии накрыты столы, и президент, с внешностью и языком отставного военного, нудно повествует о том, что кировская студия телевидения - самая кировская студия телевидения в мире. Караванцы жуют торты и арбузы, которые кончаются гораздо раньше, чем речь президента. А тут еще показывают фильм про то, как немецкие охотники шастают по вятским лесам. Первым встает Уго, ему как экологу особенно неприятно созерцать, как его соотечественники бьют русских зверушек, он видит в этом вызов, ведь лично он приехал, чтобы за месяц путешествия научить глупых русских, как жить. Уго требует прекращения демонстрации фильма. Президент открывает было рот, но фильм уже выключен. У иностранца больше звездочек на погонах, чем даже у самого президента.
- Давайте лучше говорить о нашем будущем, о европейской экологии. Я привез вам солнечную батарею. Я мечтаю о времени, когда экологически чистая энергия придет на наш материк, - говорит Уго, размахивая солнечной батареей величиной с портфель. - Солнечная батарея - это все! Это наше будущее!
Караванцы зевают, потому что батареей Уго изнасиловал их еще в поезде, а кировцы - потому что им не дали отчитаться, а больше ничего с иностранцами они делать не умеют.
- Батарея - вещь нужная, - сытым голосом говорит президент, - но давайте, товарищи, поговорим о нашей профессии, о нашей славной профессии журналиста. Задайте какой-нибудь вопросик, а я отвечу.
- Скажите, пожалуйста, - говорю я самым томным из своих голосов, - вчера в течение двух часов в центре города перед гостиницей "Вятка" омоновцы избивали чеченцев. Почему этот сюжет не был никак отражен вашей телестудией и считаете ли вы себя после этого профессионально пригодным для возложенной на вас миссии президента телекомпании?
Все замирает. Просто музей мадам Тюссо. Он долго смотрит на меня. Перед ним блондинка в полупрозрачной майке и обтягивающих белых штанах.
- Не понял, - говорит он и смотрит по сторонам. Он действительно не понял.
- Я повторю вопрос, - говорю я нежно и повторяю, глядя на него так, как будто влюблена с детства, и вот наконец мы остались вдвоем. Наши прыскают.
- Этот вопрос не надо переводить! - рявкает он, и местный переводчик на вздохе отключается от сети. И встает Лола, и звенящим голосом начинает переводить на английский недоумевающим иностранцам.
- Вы кто такая? - подбегает ко мне мужик из телеобслуги. - Вы кто такая? Мы вас сейчас выведем! Вы нам срываете мероприятие! Кто такая? Пусть скажет! Никто, кроме вас, не видел избиения!
- Все видели! Все подтвердят! Лола, переводи иностранцам, они не врубаются! - кричат наши.
- Не надо переводить! Вы позорите страну! - шипит человек из обслуги.
- Товарищ навязал нам дискуссию! - рявкает президент, тыкая в мою сторону пальцем, и глотает валидол.
- Это нарушение прав человека! В городе бьют людей по национальному признаку! - возбуждаются наши.
- Уходите от темы! Срочно отвлекайте их, - говорит за моей спиной один в сером костюме другому. - Пусть лучше про эту ебаную батарею!
- Мы бы хотели наладить производство солнечных батарей в нашем городе! - кричит серый костюм. - Вы так интересно рассказывали про солнечную батарею. Какая у нее мощность?
И Уго снова выходит в центр и с завидной немецкой неврубаемостью вещает про "город солнца" с солнечной батареей.
- Молодец, снял вопрос, фирмачи ничего не поняли! - радуются серые костюмы.
- Однако я так и не получила ответа, - говорю я на последней фразе Уго голосом человека, доводящего все дела до конца.
В этот момент Лола подходит к красавице-негритянке Саре из парижского журнала и говорит:
- Чеченцев бьют потому, что они все равно что черные. Это дискриминация на национальной основе.
И Сара, с роскошными формами, в шортах, с голым по парижской моде животом, Сара, предмет вожделений всего мужского населения каравана, выглядящая в партийном дизайне телестудии как колибри, присевшая на бюст Ленина, вскакивает со слезами и кричит по-английски:
- Я думала, что в России нет расизма! Почему вы все время затыкаете рты своей солнечной батареей! Давайте говорить о вчерашнем избиении!
- Хорошо, хорошо! - соглашается президент. - За время нашего разговора привезли из МВД пленку, на которой снят вчерашний инцидент. Сейчас мы вместе будем ее смотреть. И вы, товарищи, и наши зарубежные гости все увидите и все поймете про чеченцев. Чеченцы - это мафия, это спекуляция, это оружие, это наркотики, а некоторые товарищи из Москвы хотят, чтоб телевидение их защищало!
- Что вы собираетесь показывать? - спрашиваю я человека в форме, привезшего пленку, а Лола переводит на английский. - Избиение никем не снималось.
- Мы снимали обыск и арест.
- А избиение?
Человек в форме смотрит на президента, тот тяжело вздыхает.
- Когда началось избиение, у нас кончилась пленка. - Мы валимся от хохота.
- С кем ты воюешь, - говорит Лола, - это же дети.
- Дети, - соглашаюсь я. - Но детям не дают в руки оружие и телевидение.
Дальше мы разбираемся с ними, почти как они с чеченцами, только без помощи рук. И в этом нет никакой кровожадности, одни только педагогические этюды.
- Послушайте, - говорит режиссер Слава Кокорин под занавес. - Мы пришли сюда разговаривать о нравственности, и нам не стоит объявлять войну друг другу. Давайте все вместе придумаем, что делать, и расстанемся мирно, а Уго нам расскажет о солнечной батарее.
И белокурый Уго снова выходит в центр, и снова от Адама начинает о своей батарее и никак не может понять дикого хохота, сопровождающего каждую его фразу.
У автобуса ко мне подходит какой-то пожилой гэбист и трясет мне руку.
- Вы подняли очень важный вопрос! Вы открыли нам глаза! И вы не побоялись!
- Кого? Вас? - недоумеваю я, еле сдерживая умиление ко всем этим косноязычным дядькам в плохо отглаженных костюмах, совершенно не врубающихся в слово "перемены".
- Я не понял, у вас на визитке написано, что вы президент какого-то клуба?
- Откуда у вас моя визитка?
- У нас все есть. Мы все про вас знаем.
- Тогда вы должны знать какого.
- Там написано феминистского, феминистки мужчин ненавидят, а вы заступились за чеченских мужчин.
На этой веселой ноте я расстаюсь с кировским телевидением. Остальные едут на пикник с ударным количеством водки на средства телекомпании. Я возвращаюсь в гостиницу, как говорит поэт Александр Еременко: "Не пью я с кем попало". Мы с Леной Греминой забиваемся в номер и отводим душу в сочинении цикла караванных частушек типа:
А кому по сердцу Урс,
У того преступный вкус.
Но зато у дойчемарки Самый твердый в мире курс.
Или:
Машка борется с ОМОНом.
Не в ладах ОМОН с законом.
А чеченец так красив...
Далее везде курсив.
Или:
Антропософик попал в караван,
Он не подумал, что это обман,
Долго во Франкфурте ждали вестей,
Маме вернули мешочек костей.
Остальные произведения умерли для отечественной культуры в связи с перенасыщенностью ненормативными выражениями.
Нас прерывают, принеся свежую газету, в которой на первой странице я борюсь с ОМОНом, а на последней - с европейским менталитетом. Я ощущаю тяжесть лавров санитара леса. Слава богу, что утром снова поезд, в котором будет беспечная суета и хохот, скрипичная музыка и нестройное хоровое пение на разных языках. Профессорша экологии из Амстердама будет бегать по коридору в футболке и объявлять, стараясь придать глубоко пьяному голосу глубокую загадочность: "Имейте в виду, что на мне нет трусов!" - на трех языках. А Анна-Луиза будет с пафосом цитировать Штайнера и поглядывать на нас с нежным осуждением. А занудная дама из Вены опять будет жаловаться, как трудно отделывать новый пятиэтажный дом, который она купила "от скуки": "Я требую, чтоб они делали все палевое, а они назло мне делают не палевое!" А пожилой француз будет требовать, чтоб я слушала, как он читает стихи Гете по-английски при том, что я не знаю ни французского, ни английского и вообще хочу смотреть на красавца американского рок-музыканта со следами наркотиков и СПИДа на вдохновенном лице. А с верхних полок в купе молоденьких немцев будут сыпаться трусики и презервативы на тома вальсдорфских методик. В поезд, скорее в поезд!
А на вокзале все плачут, потому что семьи, в которые раздали иностранцев, повлюблялись в них. Потому что в серой, провинциальной жизни они вспыхнули, как факелы, со своей улыбчивостью, раскованностью и декоративной восторженностью. И кировчане, как чистые деревенские дети, озаренные праздником, машут платками и ревут, а какие-то трогательные девчушки в коротких юбочках бегут за поездом и машут. А фричики тоже смахивают слезу, но, как городские избалованные дети с дорогими игрушками, говорят: "Русская экзотика! О'кей! Завтра Екатеринбург! О'кей! Это есть хороший туризм!"
В поезде уже домашняя стабильность. Фричики замачивают белье в раковинах туалета и развешивают в проходе поезда. Все двери купе уже обклеены саморекламой хозяев. В баре организована библиотека антропософской литературы, активисты разбрасывают Штайнера, как листовки. С брезгливым ужасом я вынимаю книгу Сергея Прокофьева, засунутую мне под подушку в целях духовного усовершенствования.
- О, - говорит Лене одна новообращенка, - сразу видно, что вы не антропософ. Эта ваша юбка, она такая фривольная. Это черное кружево на ней! О!
Это при том, что девяносто процентов караванцев по анкетированию не состоят в браке и находятся в половом поиске. Вокруг второсортных русских мужиков идут гражданские войны. Европейские кавалеры с либидозным голодом на интеллигентных лицах спешат попробовать все, что видят. Не поезд, а просто языческий праздник. У нас это называется "читать Штайнера".
- Возьми у кого-нибудь ножницы.
- Не могу. Во всех купе "читают Штайнера". Самое смешное, что через год эти же самые люди в своих кровных городах изображали при встречах с нашими возвышенную викторианскую бесполость, как жители Кавказа, возвращаясь в семьи после московских гастролей.
И идет затянувшийся праздник, и все такие милые и веселые, и пространство будто специально мизансценировано под интернациональные сексуальные игрища с антропософской подкладкой, и выбор просто ярмарочный, и нет особой нужды пуританить, но... "Они все отмороженные", - формулирует тип западного обаяния Андрей. С ними приятно ехать рядом, щебетать, петь и танцевать, тусоваться на фестивальных акциях, но влюбиться... Они как одноклассники, а влюбиться всегда хочется в мальчика старше и умнее. В них такая неразрешимая беззаботность не от отсутствия проблем, а от отсутствия понимания того, что такое проблемы и какое количество места они могут занимать в голове рефлексирующего гомо сапиенса. "Нет проблем!" - твердят они как заклинание с заученными улыбками, но с растерянными глазами, и совершенная загадка, как, находясь с ними в романтической связи, можно обмениваться энергетикой.
Лола ходит по поезду и берет у молодежи интервью для журнала "Вместе"; Андрей клеит акварельную немку, дочку пастора со скрипкой, которая потом в очереди в самолет раскидает всех, как Джеймс Бонд, чтобы сесть первой; Леня уворачивается от ухаживаний австрийской актрисы-кукольницы, идущей на него как бульдозер; Света Новикова делает блок интервью для радио; но мне, Лене Греминой, Мише Угарову и Саше Железцову делать нечего. В поезде нет ни одного серьезного театрального человека, а на имя Штайнера мы дружно вздрагиваем. Только теперь мы понимаем, что нас накололи и девиз "Молодые деятели культуры за новую нравственность" сочинен для того, чтобы заставить нас участвовать в организации этого шоу бесплатно. Эдакая потемкинская деревня на колесах, оплаченная антропософскими марками.
В Екатеринбурге идет дождь, от этого город кажется серо-стальным. Нас везут по просторным, почти петербургским улицам мимо деревянного креста на месте Ипатьевского дома, мимо особняков и красот набережной в помпезный дворец из стекла и бетона и целый час пытают изысками местного авангардиста под дико громкую фонограмму. Вечером хотя бы студенты местного музыкального училища исполняют куски из опер, а на десерт концерт неизменного Михи Погачника в изобразительном музее.
В центре ступенчатой архитектуры фойе гордо реет Миха Погачник со своей "Страдивари". Играет он чудовищно, правда, он не столько играет, сколько устно призывает к высотам духа. Эдак тренькает пару аккордов Моцарта, остановится с подбородком, поднятым к богу, и фонтанирует на немецком, брызжа слюной и размахивая скрипкой. А доверчивые фричики слушают, сидя на полу и на ступеньках, с закрытыми глазами и полной убежденностью, что духовность на материке началась с Погачника. Только мы, циничные совки, хорошо погруженные в логику партийного искусства, становящегося экологической нишей для бездарности, сидим и кривим рожи.
Тут к нам с Лолой подваливает пожилой немец, оказывавший мне в пути знаки внимания, и приглашает нас в антикварную лавку.
- Пойдем, пойдем, - говорит Лола, - сейчас он преподнесет тебе цацку.
- Скорее Погачник перестанет быть антропософом, чем кто-то из этих недосчитается одного пфеннига, - отвечаю я.
В лавке наш спутник долго копается в открытках и гравюрах, а потом просит меня обменять его марки по курсу, более выгодному ему, чем официальный. Мы с Лолой давимся от смеха. Однако караванный опыт не проходит даром, раньше я бы густо покраснела и немедленно купила бы ему все имеющиеся в наличии открытки. Мы ведь были воспитаны так, что при слове "деньги" падали в обморок. Но деловитость, с которой наши милые спутники оговаривали каждую свою валютную копеечку; деловитость, с которой они, взяв рулон туалетной бумаги, брели через весь вагон в туалет, рассуждая о евразийстве; нудность, с которой они выясняли, во сколько, куда и зачем прибывают; неестественное отсутствие игры и игривости во всем путешествии, которое в принципе было игрой; отсутствие иронического расстояния, являющего для нас театральную прелесть и сложность бытийного подтекста, сводили с ума.
- Я не могу обменять марки по такому курсу, мне это невыгодно, - говорю я, переполняясь уважением к себе.
- Как жаль, - отвечает он очень искренне и бредет к пункту обмена валюты.
У раздевалки музея паника. Ребята с немецкого телевидения сели в машину со своей аппаратурой и жестко отказались от опеки.