Сон золотой (книга переживаний) - Личутин Владимир Владимирович 18 стр.


И вот, кой-как прикрыв тельце, насунув в предбаннике валенки на босу ногу, выскакиваешь на волю: в морозном небе яркая круглая луна, все вокруг облито переливистым вспыхивающим серебром, длинные темно-синие тени пересекают огород, застыл посреди огорода стожок в один промежек с голубоватым сугробиком снега на острой хребтине, кривая стежка, едва протоптанная через искрящееся море разливанное, а вдали, куда спешу, настороженно проступают громада нашего дома и белесый столб дыма из трубы. Стужа как-то мягко, ласково обжигает мои голые ягодички, проникает через рубашонку и осыпается на влажные горячие плечи легкой изморосью. Прежде чем стремительно взбежать по крыльцу в сени, каждый раз непонятно отчего на миг задерживаюсь и, унимая отчаянно бьющееся сердце, распираемое радостью, что уже не нагонят меня голодные волки, полукругом рассевшиеся за изгородью и сердито клацающие зубами, – оглядываюсь и отстраненным взглядом схватываю оцепенелые болотные кущи в осыпях снега, стертые во мгле очертания баньки и морошковой желтизны оконце, словно бы приколоченное к темноте; нет не глазами, облепленными инеем, но каким-то особенным внутренним зрением я вижу, как за стеколком, будто на экране, шевелится смутная тень. Это домывается моя мама.

* * *

В зиму пятидесятого после нового года в этой баньке едва не погиб старший брат. Со своим классом он собрался в лыжный поход и потому решил помыться первым. А баня спешки не любит, особенно зимою. Ее вытапливают долго, почти все светлое время, чтобы смогла намыться, не попрекая худые руки истопника, вся семья: сначала взрослые мужики идут, отчаянные парильщики (хозяин с сыновьями и зятьями), потом старики – у кого густая кровь жарку просит, следом – старухи из древних лет, кто веника еще не забыл и страсть как хочется пробудить остамелые косточки и вдохнуть в иззябшие жилы живого духу, – их-то из бани под руки выводят дочери иль невестки; потом бабы "робятишек" своих притянут и через слезы и куксы намоют-нашоркают от пяточек до макушечки и, переведя дух, когда вся семья обихожена, а на себя, кажется, уже и сил не осталось, принимаются неспешно намывать свои разопревшие розовые телеса, с которых, пока детвору терли, не один пот скатился. Потому изрядно надо нагнать в баенке жару-пару, чтобы до ночи перемыть всех, и чтобы каменья допоздна не умирали, испустив однажды вместо волны терпкого жара, струйку кислого духа. А в иных семьях так натопят, что если ввечеру припозднились, то по утру идут в мыленку и в ней сыщут такого же жара, как и ввечеру.

Вот и калят нашу терпеливую баньку до той поры, пока не нагорит в каменке изрядная горушка березовых угольев, подпирающих небо печуры, и по ним, поначалу раскаленным, с пробежистыми алыми волнами и с белым притаенным пламенем, порскают голубоватые и зеленоватые сполохи. Кочережкой-то долбишь, ворошишь, мешаешь уголья, да иной раз, второпях иль по лености, и не доберешься до самой глубины иль дальнего заулка печуры, где может затаиться предательская головешка, порою всего лишь с палец. Вот принакроется она серым пеплецом, ей бы кажется мгновенно истлеть под неистовым жаром истопки, но никакой огонь не берет, и вот скапливается в бане от головнюшки тяжелый дух (угар), которого и не видно, и не слышно. Этот настой слаже малиновой наливочки и ядренее любого винца, он и самого дюжего богатыря с ног свалит. И тогда настигает любителя баенки смертный сон.

По себе знаю, как в такие минуты незаметно наплывает в голову истома и тягучая паморока, глаза сами смеживаются, наливаются свинцом, ничего видеть не хотят, уже с трудом раздираешь веки, впору спички вставлять, в уши плывет неземная медоточивая музыка, изредка перебиваемая валдайскими колокольчиками. И входит в сознание странная мысль: как хорошо сейчас заснуть и не проснуться вовсе. И такая лень разбирает всего, рукой не ворохнуть. Вот тут-то самая пора встрепенуться, в страхе окрикнуть себя: "Не засыпай, дурак, а то смерть приберет!" А девка-маруха уже в головах стоит, наваливается грудью на твой безвольный рот, запечатывает губы, пресекает дыханье. Сколько русского люду навсегда уснуло в баенке, о том людская память умалчивает, ибо счету не ведет. С трудом, из последних уже сил, сваливаешься с полатей и бессознательно ползешь на коленках в предбанник, а оттуда в сугроб, чтобы охватило стужею голову и привело в чувство. И вот, полежав в снегу, поднимешься на ноги, притрешься плечом к баенному углу и тут схватит тебя маета и давай вытрясать твое нутро до самых потаек, только что кишочки изо рта не полезут вон.

Вот почему русскую баенку надо выстаивать не меньше часа, чтобы уголья принакрылись ровным мохнатым покровцем, под пеплом сохраняя огняную силу. Да и "сдав на каменку" ковш воды, первый горьковатый пар надо выгнать на улицу. Но братик же спешил и позабыл вековечный устав.

Женское сердце вещун. Словно бы кто в спину толкал маму, спохватилась вдруг, побежала в баенку навестить, а сын в сенцах лежит мертв, укутав голову рубашкой. А уж большенький парень, четырнадцать лет, сил не хватит, чтобы на руках отнести, так нагого отволокла по снегам в дом.

Как сегодня всё и случилось, помню до мелочей. Вот лежит Гена голый в сенях на полу, кто-то притащил одеяльце, сделав скрутку, подложил под плечи. Двери нарочно распахнуты, клубами вваливается морозный пар в коридор. Голова у брата слегка запрокинута, задрался узкий подбородок, напряглась в кадыке тонкая шея, сам сголуба-бледный, черные подглазья, зубы стиснуты, на губах желтая пена. Мама простоволосая, в глазах ужас, мечется бестолково, не зная, что предпринять; то упадет на колени, безжалостно нахлестывая сына по щекам, так что голова болтается, взрыдывает в слезах: "Гена, очнись! Гена, не умирай!". То, вскочив, зло озираясь вокруг, шарит по лицам взглядом, кричит, не теряя надежды: "Чего ждете!?. Хоть чем-то помогите. Он же умирает".

Я стою осторонь, через склоненные плечи и спины всматриваюсь в лицо брата: не вздрогнут ли ресницы, не колыбнутся ли брови, не протянется ли облегченный вздох. И боюсь пропустить этот миг, чтобы первому подсказать маме, что Генка проснулся. Я никогда не видал мертвых и потому причеты матери мне непонятны. Вот он, братик, на полу: худенький, с костлявыми прямыми плечами, впалая грудка, иссиня-черные волосы осыпались неряшливо. Мало ли чего с людьми бывает? Живут-живут, а после незаметно уходят куда-то с глаз долой и уже никогда не встретишь их на улице. Но то старые люди помирают; говорят, их складывают в могилки. А что может случиться с братом? Ну, полежит, полежит, – пока не надоест, а после расхохочется и встанет. Разве может человек так быстро пропасть, если только что, и часа не прошло, как укладывал заплечный мешок, натирал огрызком свечи лыжи, приноравливал к валенкам ремни, выглаживал осколком стекла самодельные березовые палки. Потом с тазом под мышкой побежал в баню, и мать громко наставляла вослед с крыльца: "Смотри голову хорошенько помой!.." Я крутился возле, мешая, толкая под руку, чем досадил ему, а сам втайне завидовал брату, что он такой взрослый, и его никто не смеет держать дома.

Спокойней всех казался дедушко Петя. Пожалуй, если бы и гроза разразилась, и небо обрушилось сей миг на головы, старик бы ни капли не устрашился. Но если он так спокоен, значит ничего страшного не случилось. Дедушко Петя стоит в тесном полыселом мундирчике, туго сцепив на животе пальцы, и пристально смотрит в лицо внуку.

"Врача бы позвать", – посоветовал едва слышно, ни к кому не обращаясь. Тонкие сизые губы, обметанные густой серебристой щетинкой, даже не шевельнулись, и мне показалось, что это не дедушкин голос раздался, но грустно провещал кто-то, сидящий у него в животе.

"Ну и зови. Кто не велит, – вспылила бабушка. – Пока ползешь, парень помрет". – Она стояла на коленях, шарила на шее у внука пульс, прислонялась ухом к груди, и от наклонки щеки её дрябло обвисли, покрылись алой паутинкой:

"Помрет, значит помрет, – рассудил с внутренней обидой дедушко. Я увидел, как вздрогнуло бледное, как сырая картошка, лицо. – А врач все одно понадобится. Хотя бы и для сверки."

"Помрет!.. Что ты такое говоришь? Умом тронулся, да? – вспыхнула мама на свекра. – Отойди, не заступай света? Иди, куда задумал! Геня, очнись?.. Геня, ты чего это решил?"

Мама упала в головах сына и стала отчаянно тереть ему уши, оттягивать веки, чтобы заглянуть в глаза, хлопать по щекам. Ведь свекор сказал такое, о чем она боялась даже подумать.

"Сынок, не помирай, – заплакала мама, роняя слезы на лоб сына. Ей вдруг померещилось, что ресницы дрогнули, и легкая алость просочилась в лице. – Пол-то ледяной. Он не простудится? – спросила мама, и никто ей не ответил. – Он же воспаление легких может схватить".

Дедушко Петя странно ухмыльнулся и ушел к себе.

И вдруг явился из города дядя Валерий; наверное Господь привел его за руку в эту минуту. (Так я размышляю нынче.) Деловитый, уверенный в себе школьный военрук, он сразу размыслил, с чего начать, а повелительный голос невольно заставил всех шевелиться осознанно:

"Мать, тащи молока. – Приказал, и бабушка Нина, не переча, живо исчезла на кухне. – Для начала откроем рот, иначе парень захлебнется рвотой, и вытащим язык, чтобы не прикусил. Сделаем искусственное дыхание. Тоня, давай полотенце, – решительно распорядился он. – Раз-два, раз-два, – сам себе командовал дядя, раздвигая Генкины тряпошные руки и придавливая их к груди... – Вовка, смотри и учись, – это уже ко мне. – Принцип насоса: нагнетаем кислород и включаем в оборот. В жизни все пригодится. Знаний не бывает много. Без науки и вшу не убить".

"Ты смотри, осторожнее, руки ему не оторви, – с досадою подсказала мама. Сейчас для неё все были виноваты; и свекор, что до старости дожил, а ума не нажил; и свекровь, имеющая самую плохонькую в околотке баню; и школа, что бестолково сорвала ребенка в лыжный поход; и деверь с его самоуверенным голосом и широким бабьим задом. – Чему ребенка учишь? Взрослый человек, а болтаешь чего нипопадя".

"Никуда и с руками, если помрет. А говорю, что надо." – Буркнул Валерий, почувствовав неприязнь к невестке. Его мощный молодой загривок налился кровью. На минуту отвалился от племянника, чтобы перевести дух. Взгляд невольно ухватил ровные, без проточин, ноги невестки в пестрых вязаных носках; легкое платьице в суматохе призадралось, и были видны плотные белоснежные бедра с окрайком зеленых байковых трусов. Мать перехватила назойливый взгляд, смутилась и торопливо оправила подол. Тут бабушка принесла кружку молока, дядя пробовал влить в Генку, – не получилось. Рот спекся, и зубы не разжать.

"Дайте нож".

"Какой нож? Уродом хочешь сделать? Куда он без зубов-то?" – возмутилась мама. Дядя Валерий неожиданно согласился. Ему было трудно спорить с невесткой. Она вела себя с деверем, как с недоростком.

"Хорошо, хорошо. Тогда принесите ложку."

"Володя был не такой. Он все умел, – вздохнула бабушка, вспомнив старшего сына, погибшего на войне. Вернее, она никогда и не забывала его. Бабушка пристально вглядывалась в младшенького, сидящего на полу раскорякой, и глаз ее скоро стекленел, наливался слезою. – Володя на всё был мастер, за что бы ни брался".

Мама благодарно взглянула на свекровь.

Валерий не отозвался, кряхтел, низко склонившись над Генкиным лицом, орудовал ручкой столовой ложки, как рычагом, но видно у него ничего не получалось.

"Помогите, чего уставились".

Мама опустилась на колени, я подскочил с другой стороны. Мама старалась раздвинуть губы, дядя расцеплял ложкой стиснутые зубы. Ему невольно лезла в глаза грудь невестки, набрякшая после родов. От вдовы сладко пахло невыцеженным молоком. Пора было кормить ребенка. Волосы невестки лезли ему в глаза, мешали видеть. От них горьковато пахло банным дымом. Генка в беспамятстве упрямо сопротивлялся Валерьюшке, будто действительно хотел умереть.

"Валя, губы ему не порви. Ему же больно, – мягко пришептывала мама над самым ухом. – Кому он будет нужен без губ-то. Его ни одна девчонка не полюбит".

У дяди была розовая молодая кожа без морщин и гладкие скулья. Он был ненамного младше мамы. Удивительно, но война не оставила на лице никаких страдальческих примет. Только при ходьбе Валерий высоко задирал обмороженные ноги.

Морозный пар с улицы стлался над полом. Я босой, в одних заплатанных штанишонках, выкроенных из материной юбки, топтался в сенях на ледяном полу, не замечая холода. Казалось, минула вечность, а прошло (как нынче я полагаю) минут десять, не более. Наконец, удалось отворить зубы, полотенишком ухватить за язык, вытащить его наружу, влить в рот молока. Что-то взбулькало у брата в утробе, заклокотало, пролилось по жилам, желтая пена, смешанная с молоком, закипела на губах, Генка изогнулся от судороги, как рыбка-наважка, выброшенная из майны, рыгнул, изо рта у него прыснуло на дядю, пролилось ручьем на пол, на виски высыпала легкая испарина. Брат протяжно вздохнул, веки заколыбались, приоткрылись бессмысленные глаза, похожие на бельма, и снова закатились.

"Пей-пей, – приговаривал дядя, наклоняя кружку. – Намылся в смертной банечке?.. Старших не слушаете, всё для вас шуточки. А баннушко шума не любит. Наверное, комсомольские песни орал, вот и огорчил его?"

"Валя, смотри, чтобы парень не захлебнулся", – пришептывала мама теплым голосом и, бережно вытирая деверю лицо полотенцем, доверчиво прислонялась к нему грудью. Валерий краснел, но не уклонялся.

Бабушка, глядя на эту картину, жевала оперханные, в пятнах, губы и, вспоминая погибшего старшего сына, беззвучно плакала. Единственный желтый зуб то выкуркивал из усатого рта, то обратно прятался, как гномик, в свою обжитую избушку. Дядя подхватил Генку на руки, занес в комнату и уложил в постель.

Тут проснулся Васятка, завозился, закряхтел в зыбке, заверещал, запозывая маму.

В ту же зиму пятидесятого бабушка, Нина Александровна, ослепла совсем. Не помог и ленинградский племянник, академик медицины Александр Мельников. Глаз не закрылся, но странно выбелился, покрылся пленкой, округлился, как фарфоровая плошечка.

С этого времени стал я для бабушки поводырем, батожком, ключкой подпиральной.

14
Из писем отца

Январь 1936 г. "Сердечный привет от Вовки моей милой крошке Тосику. Целую и крепко прижимаю к своему сердцу. Да, Тонюрка, разлука затягивается. Жить становится скучнее, особенно когда от тебя нет весточки.

Тонюшка, неужели ты взаправду рассердилась? Ведь я как-будто не виноват ни в чем. Милая Тонюшка, с нетерпением жду от тебя письма. Каково-то ты у меня поправляешься. Каково-то детки живут. Скучаешь ли по мне и Азаполью?

Милый Тоник, за одно я тебе премного благодарен, это за посылку хлеба. Я уже получил 2 кг. белого, 2 кг. черного и ещё 1 кг белого. Ведь я, благодаря этому хлебу, и живу. Тонюшка, я вижу, что ты ещё не забыла своего Вовку, ты еще о нем заботишься, хотя сама живешь без денег. Тоник, пишу письмо 25 янв., а денег всё нет и нет. Уже четыре дня живу без единой копейки, ничего не покупаю. Конечно, Тоник, тебя расстраивать бы неохота, но приходится писать, что я живу не очень. Ты мне теперь становишься во много раз роднее, я вижу, какой я одинокий, какая без тебя плачевная моя жизнь".

Ведь я, Тоник, не едал ещё настоящего супа, варится суп из баранины, а получается картофельный или капустный. И не едать мне до тебя тепленькой шанежки и тепленького пирожка. Все хлеб и хлеб. Хорошо ещё, что и хлеба ты мне посылаешь. Тосенька, посылаю тебе посылку с Иваном Егоровичем Скуратовым, если завтра придут деньги, то пошлю с ним руб. 350".

* * *

"Милый Тоник, получил письмо 10 апреля. Очень тебя благодарю. Только недоволен тем, что ты болеешь, а второе – остаешься в Мезени до пароходов. Во что бы то ни стало попадай к своему Вовке. Ты пишешь, что я долго не писал. Неправда. Я писал письмо 3 апреля и отправил его с председателем колхоза и 20 руб. денег, а второе письмо отправлено 9 апреля по почте.

Милый Тоник, целую тебя крепко, крепко. Целую и детишек, желаю здоровья. Завтра, в выходной день, хочу сам готовить обед. Харюсы с рисом и блины. Не знаю, что выйдет. Поедешь, постарайся привезти гитару, или сейчас с кем-нибудь пошлите. Жду приезда к 20 апреля обязательно." (отрывок из письма. Апрель 36 г.)

* * *

Отца перевели завучем в Азапольскую школу. Пятнадцатого января родился брат Гена. У матери снова открылся туберкулез шейных желез, отказывают руки и ноги, барахлит сердце; пришлось поселиться в доме у родителей мужа, отношения сразу не заладились. Петр Назарович смотрел на невестку косо, наверное письмоводитель был уверен, что эта "непутняя" крестьянская малограмотная девка из Жерди обманом вскружила Володе голову, навесилась ему на шею гирею, нарочно обросла детьми, и теперь от нее никак не отвяжешься. Судя по намекам, так все и происходило со стороны свекра со свекровью. Да ещё эта окаянная прилипчивая болезнь, которая открывалась у мамы после каждых родов. Боже мой, сколько мук она перенесла за свою жизнь, сколько хворей будет преследовать до самой кончины. Маме невольно приходилось бедовать в Мезени, жить у мужних родителей, чтобы ходить в больницу на токи. Питание скудное, денег постоянная нехватка, тоска по мужу, боязнь, что загуляет, хотя повода, вроде бы, никогда не давал. Но вдруг попадет мужику перцу под хвост! Всякое случается, когда кругом столько соблазнов; жена в отлучке, а рядом молодые учителки, долгие вечера. Чай, картишки, рюмка водки, гармонь, а за окном весна. Мужику-то что: поматросил и бросил. А тут – больница, ребенок на руках, пеленки, стирка, косые взгляды свекра со свекровью; дескать нахлебница навязалась на их шею. Прямо пусть и не говорят, но так думают. Разве можно женщине с такими мыслями ждать скорой поправки? Да и норовом мама была поперечливая; что у неё на уме, то и на языке. Порою лучше бы смолчать, потупить взгляд, подладиться, уступить в малом, прикусить язычок. Да куда там: отбреет по простоте крестьянской, как бритвой. Вот и напал кремень на кресало; тут тебе и искры во все стороны.

Не помню случая, чтобы дедушко Петя когда-нибудь заходил на нашу половину; бабушка Нина подружилась с невесткой Тоней, особенно в годы, когда ослепла совсем, и каждый день навещала нас, выручая из последнего (порою украдкою от своих), что наскребала в "сусеках".

Мне думается, что за эти годы мама не однажды пожалела, что так рано выскочила замуж, не послушалась родителей, натянула на себя тугой хомут. Подружки ещё на игрища бегают, на вечерках на жениха сгадывают, с парнями на деревне хороводятся, а у неё весь белый свет на малых детках сошелся. Да ещё эти болезни посыпались на ее голову, как из короба. А коли была она характером нравная, по молодости лет на горячее слово скорая, дерзкая, то, наверное, не раз наносила мужу сердечные раны. В письме отца из армии за 18 июня 41 года проскакивает намек на её норов: "Вот сижу в канцелярии, ребята ушли спать, а я хоть и устал, работая всю ночь, решил хоть несколько строк черкануть тебе. Тосечка, впервые в твоих письмах я увидел, что очень резко изменилось твое отношение к мужу. Раньше ты часто спорила со мною, что лучше никогда не выходить замуж, а теперь пишешь, что без мужа жить чрезвычайно тяжело. В этих строках видно, что ты уже стала женщиной".

Назад Дальше