И куда же ты хочешь? – пыталась сообразить она, тем временем унося ноги. Из собственной (его собственной) квартиры ее силком поволокли не сразу, сперва она вытребовала двухминутную передышку, чтобы пусть под их присмотром, но собрать все ж таки сумку. Нет-нет, сказали ей, одежда остается на месте… Что? – ладно, нижнее белье можешь забрать, косметичку тоже. (А там у нее ложка и двенадцать колец с бриллиантами – нанятые адвокатом громилы о них просто не знали.) Кроме колец, которые она и под страхом смерти не стала бы ни продавать, ни закладывать, у нее была опустевшая карточка "Мастеркард" и семь долларов с мелочью. И ощущение одиночества, какое бывает лет в двенадцать, когда волны у тебя на глазах смывают твой песчаный замок. Из ее близких друзей никто не рискнул прогневить доктора Рио; приятели не столь близкие над ее падением лишь посмеивались. Что делать, пошла к Маниле, попросилась. Ну хоть на несколько дней. Платить, правда, пока нечем. Просьба дикая, можно даже сказать бесстыжая, – все-таки у Манилы не бордель, как иные ханжи порой ее приют называют. Она просто сдает комнаты нуждающимся женщинам. Отчаявшимся, брошенным или у кого временные трудности. А то, что эти женщины регулярно принимают посетителей или их временные трудности длятся годами, в это Манила не вдается.
В тысяча девятьсот сорок седьмом году Кристина подпадала под все три эти категории. Шофер автобуса, который направил ее на Секонд-стрит, 187 – "прямо против стекольной фабрики, там еще дверь такая розоватая", – либо не так ее понял, либо понял как раз слишком правильно. Она спросила, не знает ли он, где можно снять комнату, и он дал ей адрес Манилы. Несмотря на контраст между ее костюмом – белые перчатки, кокетливая маленькая шляпка, неброский жемчуг – и одежонками обитавших у Манилы девушек, степень ее безумия была им под стать. Из такси она вышла в девять тридцать утра. Дом как дом, вроде придраться не к чему. Тихо. Чистенько. При виде четырех чемоданов Манила улыбнулась и говорит: "Заходи". Рассказала, сколько платить, какие в доме правила, а также порядок приема посетителей. Только к обеду до Кристины дошло, что посетители – это значит клиенты.
Она удивилась, как мало это ее шокировало. Ее намерением было устроиться работать секретаршей или, еще лучше, куда-нибудь на фабрику, где после войны платили очень даже прилично. Еще не отойдя от несколько чрезмерного празднования ее шестнадцатилетия и окончания школы в Мэйпл-Вэлли, она очутилась в таком месте, которое ее мать назвала бы "вонючим борделем" (как во фразе "он что, собирается превратить весь дом в…"). Тогда она лишь усмехнулась. Нервически. Территория Каллистии, подумала она, вспоминая виденную на пляже женщину со шрамом. В гостиную, где сидела Кристина, из столовой залы одна за другой невзначай просачивались девицы и, окидывая деланно равнодушными взглядами ее костюм, обменивались репликами; к ней не обращались. Это напомнило ей первый день в Мэйпл-Вэлли: подчеркнуто равнодушное, но въедливое обследование; прощупывание скрыто-враждебными вопросами. Когда же и здешние девицы занялись ею вплотную: "Ты откуда родом? А шляпка – ничего. И туфли тоже классные, где покупала? А причесончик-то!…" – сходство еще усилилось. Самые молоденькие принялись болтать о собственной внешности и о бойфрендах; те, что постарше, роняли о том и другом умудренные, горькие реплики. Как и в Мэйпл-Вэлли, у каждой своя роль; хозяйка за режиссера. Сбежала, называется! Что Мэйпл-Вэлли, что отель Коузи, что бордель Манилы – и там и там гнетущая напряженность на почве секса, и там и там обиды, с ним же связанные; везде ограничение свободы, везде положение определяют деньги. И одно и то же в центре всех трех сообществ – мужчины и их насущные нужды. Этим вторым побегом, предпринятым из-за того, что оставаться дома становилось просто опасно, Кристина хотела добиться воплощения мечты о независимости и чтобы никто не лез в ее жизнь. Хотелось самой устанавливать правила, самой выбирать друзей, самой зарабатывать и распоряжаться деньгами. Уже хотя бы поэтому застревать у Манилы ей было никак нельзя, да только ведь легко сказать, а на дворе сороковые годы, да цветная, да образование ни для чего, кроме замужества, не годится, так что, когда Эрни Холдер в тот же вечер заприметил ее, ему достаточно было поманить пальцем. И прощай независимость, прощай жизнь, в которую никому не позволено лезть. Из приюта Манилы он перетащил ее в организацию, где лезть в твою жизнь не только позволено, но и положено по уставу, где больше всего правил и меньше всего свободы выбора – в самое громоздкое и самое мужское сообщество в мире.
Рядовой первого класса Эрнест Холдер зашел к Маниле, чтобы купить немножко удовольствия, а нашел юную красавицу в матросском костюмчике и жемчугах, лежащую на диване с журналом "Лайф" в руках. Предложил вместе поужинать; Кристина согласилась. За десертом уже строили планы. Вожделение так непреложно, что кажется судьбой. И когда речь идет о постели – с него какой-то прок, конечно, есть. Но когда о жизни в браке – это же курам на смех!
Кристина выключила двигатель и, опустив противосолнечный козырек, посмотрелась во вделанное в него зеркальце. Это не было привычным ее движением, но когда она первый раз пришла в контору Гвендолин Ист, произошла одна встреча. Уже взялась было за ручку двери, собираясь войти в дом, как вдруг ее кто-то тронул за плечо. Какая-то старуха в бейсболке и теплом тренировочном костюме, ощерившись, глядела на нее снизу вверх.
– Вы ведь Кристина Коузи, я не ошиблась?
– Не ошиблись.
– Ну точно, я так и думала. Когда-то я работала у Коузи. Давно, давно это было.
– Правда?
– Я помню вас. Лучшие ножки на пляже. Ах, какой вы были красивой. Какая кожа, какие чудные волосы. А глаза, я смотрю, все те же, подумать только. Бог ты мой, какая вы были зажигалочка. Ничего, что я так о вас говорю?
– Да пожалуйста-пожалуйста, – сказала Кристина. – Уродки о красоте всё знают. Им иначе нельзя. – И пошла, не оглянувшись, так и не узнав, плюнула ей вслед старуха или усмехнулась.
Но теперь при каждом визите к адвокату она перед выходом из машины не может удержаться и не посмотреть в зеркальце. "Чудные волосы" нуждались в стрижке и укладке, причем какой угодно укладке. Кожа по-прежнему была почти без морщин, но "все те же" глаза смотрели затравленно, беспокойно и казались совершенно чужими.
Гвендолин Ист радости не выказала. Весь уклад регулярной работы в конторе – это порядок и заранее назначенные встречи. Приход Кристины был подобен взлому.
– Надо поторопиться, – сказала Кристина, придвигая стул ближе к столу. – Кое-что затевается.
– Простите? – наморщила лоб Гвендолин.
– Да с этим завещанием. Ее надо остановить.
Гвендолин подумала и решила, что потакать этой невеже, хоть она и клиентка, не стоит гонорара, который еще то ли будет, то ли нет.
– Послушайте, Кристина. Я вас поддерживаю, вы это знаете, может быть, и судья поддержит. Но вы ведь там живете, за квартиру не платите и на полном обеспечении. То есть фактически можно сказать, что миссис Коузи вас содержит, хотя делать это она никоим образом не обязана. Так что выгоду от обладания собственностью вы и так получаете, как если бы ее вам присудили. Может, даже и лучше.
– О чем вы говорите? Если захочет, она в любой день запросто выставит меня на улицу.
– Я понимаю, – ответила Гвендолин, – но не выставляет уже двадцать лет. Как вы это расцениваете?
– Как рабство, вот как я это расцениваю.
– Да ну, Кристина, – поморщилась Гвендолин. – Все-таки вы не в доме престарелых и не на вэлфере…
– На вэлфере? Вэлфер! – Кристина первый раз прошептала это слово, второй раз почти выплюнула его. – Слушайте. Если она умрет, дом кто получит?
– Тот, на кого она укажет.
– Например, ее брат, или племянник, или двоюродная сестра… или вообще больница, так?
– Кто угодно.
– Не обязательно я, правильно?
– Только если она вам завещает.
– Значит, убивать ее смысла нет?
– Кристина. Шуточки у вас…
– Нет, вы послушайте. Она только что наняла кое-кого. Девку. Молодую. Она теперь во мне больше не нуждается.
– Гм. – Гвендолин задумалась. – Как вы считаете, может, она пойдет на то, чтобы заключить что-то вроде лизингового соглашения? Чтобы вам пожизненно гарантировалось жилье и какая-то рента, что ли, в обмен на… ну, на ваши услуги?
Откинув голову назад, Кристина принялась изучать потолок, словно в поисках нового языка, потому что на старом ее совершенно не понимают. Что бы такое сказать этой адвокатствующей бабе, чтобы не очень ее обидеть? Все-таки эта мисс Ист в какой-то мере своя, происходит из бухты Дальней, она внучка той женщины с консервного завода, которую прямо в цехе разбил инсульт. Кристина медленно постучала средним пальцем по крышке конторского стола, чтобы подчеркнуть значение слов, которые собиралась произнести.
– Я – последний и единственный кровный родственник Уильяма Коузи. Я бесплатно двадцать лет заботилась о его вдове и о доме. Я готовила, убирала, я стирала ее нижнее белье и простыни, ходила по магазинам…
– Я понимаю.
– Нет, вы не понимаете! Не понимаете! Она хочет от меня отделаться.
– Постойте-ка.
– Да! Как вы не понимаете? В этом вся ее жизнь! Отделываться от меня, всячески избавляться. Вечно я крайняя, чуть что – меня гонят взашей: пошла вон, убирайся!
– Кристина, я вас умоляю.
– Это мой дом. В этом доме праздновали мое шестнадцатилетие. Когда я жила в другом месте, училась в школе, это был мой официальный адрес. Мое место здесь, и никто, ни с какими задрызганными меню в руках не будет меня отсюда выкидывать!
– Но вы много лет отсутствовали, этой собственностью совершенно не занимались…
– Да и пошла ты на х…! Если не понимаешь разницы между собственностью и родным домом, тебе надо морду набить, дура, идиотка, помоечница с рыбзавода! Ты уволена!
Жила-была маленькая девочка с белыми бантами в каждой из четырех косичек. Под самой крышей большого отеля у нее была своя комната. Где по стенам обои с незабудками. Иногда она оставляла у себя ночевать новенькую подружку, и они смеялись, хохотали под одеялом, пока не нападала икота.
Потом однажды пришла мать маленькой девочки и сказала, что она должна из этой комнаты переехать и спать теперь в комнате поменьше и на другом этаже. На вопрос: почему? – мать сказала, что это нужно, чтобы оградить ее. Есть вещи, которых она не должна видеть, слышать и не должна ничего о них знать.
Девочка взяла и сбежала. Час за часом шла по дороге, пахнущей апельсинами, пока мужчина в большой круглой шляпе и со значком не нашел ее и не привел домой. Там она стала скандалить, требовать назад свою спальню. Мать уступила, но стала запирать ее на замок, чтобы по ночам она из комнаты не выходила. Вскоре девочку отослали прочь, чтобы она была подальше от тех вещей, которые не должна видеть, слышать и о которых не следует знать.
Кроме мужчины в круглой шляпе и со значком, никто не видел, как она плачет. Вообще никто и никогда. Даже теперь ее "все те же" глаза были сухи. Но они теперь впервые видели тот опасный, тот коварный мир, который знала ее мать. Мать она возненавидела за то, что та выгнала ее из любимой спальни, а когда шериф Бадди привел ее домой, влепила ей такую затрещину, что у Кристины подбородок ударился о плечо. Из-за этой затрещины она потом два дня пряталась под кроватью у Л., и тогда ее отослали в Мэйпл-Вэлли учиться в школе, где она томилась долгие годы, причем такой матери, как Мэй, там приходилось стыдиться. Негров с вызывающим поведением учителя из Мэйпл-Вэлли, конечно, опасались, но от Мэй с ее невразумительными статейками в "Атланта дэйли уорлд" приходили просто в оторопь, особенно когда она рассуждала о "благородстве" белых и о недопустимости рейсов свободы . Кристину даже радовало, что их отношения сводились к письмам, которые можно спрятать или уничтожить. Тринадцатилетняя девочка, озабоченная главным образом тем, чтобы нравиться подружкам по школе, в этих письмах ничего интересного для себя не находила, кроме разве что никчемных сплетен про знаменитых постояльцев, а с годами и вовсе перестала понимать, о чем речь. Теперь Кристине смешно ее тогдашнее невежество, но в те дни у нее порой возникало ощущение, будто мать присылает ей какие-то шифровки: КОРР в Чикаго организует посиделки (знать бы еще, кто такой этот Корр!); Муссолини ушел (куда и откуда?); Детройт в огне . С Гитлером тоже непонятка: то ли он убил Рузвельта, то ли Рузвельт его, да и какая разница, все равно же оба умерли в один месяц! По большей части, впрочем, письма посвящались деяниям Гиды. Интриги, плутни. Теперь-то она мать понимает. Мир, в котором жила Мэй, непрестанно распадался; ее место в нем не было безопасным. Бедная дочь полуголодного пастора, Мэй всю жизнь старалась опираться на таких цветных, которые раскачивают лодки только разве что в море. Началось с того, что ее свекор в тысяча девятьсот сорок втором году вторично женился, а потом покатилось, как снежный ком, – одно пошло налезать на другое и в войну и после нее, пока она, сражаясь непонятно с кем и с чем в доме и вне его, не превратилась в посмешище. По мнению Кристины, однако, если не в методах, то в инстинктивной подоплеке своих действий мать была права. В ее мир вторглись, всё там изгадили, втоптали в грязь. Без некоторой повышенной бдительности, без того, чтобы все время держать ухо востро, ты и не заметишь, как лишишься почвы под ногами и, оставшись ни при чем, с бьющимся сердцем, разламывающимися висками будешь мчать, нестись невесть куда по дороге, растерявшей весь свой цитрусовый парфюм.
Все решили, что ее мать спятила, расходились лишь в объяснении причин: смерть мужа, переутомление, отсутствие сексуальной разрядки, а может, вообще виноват Эс-эн-си-си? Нет, все не так. Зрела в корень – вот в чем была ее проблема. К тысяча девятьсот семьдесят первому году, когда Кристина приехала домой на похороны деда, эта способность ее матери была отточена годами тренировок. И из неброской зоркости и цепкости глаза, которую непосвященные называли клептоманией, она вырастила в себе сверхзрение и огранила его, как алмаз. Окна спальни забила фанерой, выкрашенной в предупреждающе красный цвет. На пляже зажигала сторожевые костры. Когда шериф Босс Силк отказал ей в разрешении купить ружье, она его чуть не растерзала. Его папаша, старый Чиф Силк, ей наверняка разрешил бы, но сын по-другому смотрел на негров с ружьями, хотя, дойди до дела, что он, что она стрелять бы стали в одних и тех же людей. Теперь Кристина поняла, что обостренным своим видением Мэй прозревала ситуацию до глубин и охватывала с флангов панорамно. Права, права она была в семьдесят первом, когда презрительно посмеивалась над фальшиво-военной курткой Кристины, над ее беретиком a la Че Гевара, над черным балетным трико и мини-юбкой. Мэй была востра как тигриный зуб, фальшь видела за версту и признавала только настоящие вещи, о чем недвусмысленно говорило ее собственное облачение. Нуда, люди смеялись. Что с того? Армейская каска, в которой Мэй заимела привычку расхаживать, четко выражала позицию, это был лозунг – не в бровь, а в глаз. Даже на похороны, куда Л. уговорила ее прийти в черном платочке, и то под мышкой притащила каску, потому что, вопреки тогдашнему легкомыслию Кристины, Мэй справедливо полагала, что в оккупированной врагом зоне, где приходилось жить ей, а теперь приходится Кристине, в любую минуту могут понадобиться средства защиты. В такой зоне живешь – изволь быть всегда начеку. И вновь Кристина ощутила злую горечь при мысли о последних двух десятках лет холуйского топотанья вниз и вверх по лестнице, когда в руках поднос с блюдами, в которые вложено слишком много души, чтобы взять да и нарочно их испортить, а наверх поднимешься, пронырнешь сквозь несколько слоев противоречивой парфюмерии – и давай собирай грязное белье, драй ванну, выковыривай волосяные комья из стока, стараясь не вздрагивать от омерзения под масляно-зазывным взглядом с портрета над непомерной кроватью… Если это не ад, то его преддверие.
Дай Гиде волю, она еще черт-те когда бы от Мэй избавилась, упекла бы ее куда подальше, но ей мешала Л., чье мнение значило для нее даже больше, чем мнение мужа. Когда пресловутое меню было зачитано в качестве "завещания" и "жена малыша Билли" получила в собственность отель, Гида вскочила со стула, как шилом уколотая:
– Что? Сумасшедшей? Он оставляет наш бизнес сумасшедшей?
Вышло очень некрасиво, и обстановка разрядилась, только когда судья, хлопнув по столу, заверил Гиду, что никто не станет (или не сможет?) мешать ей управлять отелем. Без нее все равно не обойтись, тем более что муж отписал ей и дом и деньги. Тут Мэй вскинулась и, поправляя каску, говорит:
– Я дико извиняюсь… кому-кому?