Коридор - Каледин Сергей Евгеньевич 2 стр.


Михаил Семеныч отставил блюдце, встал и медленно прошелся по комнате. Марья сделала ошибку, что наве­ла его на мысль о недостаточной чистоте посуды. Он по­дошел к мраморной доске камина, провел по нему паль­цем; поднес палец к окну и морщась стал его разгляды­вать. Потом показал Марье.

Подошел к трюмо и провел пальцем по зеркалу.

Вошла Глаша. Плюхнула на пол два чемодана в чех­лах суровья.

– Куда их?

Михаил Семеныч задержался у зеркала, стоя к дом­работнице спиной, потом отошел в сторону, жестом приг­лашая Марью и Глашу посмотреть. А сам вытянул тем временем платок, вытер палец, которым вывел на запы­ленном зеркале крупные буквы: "Срамъ!"

Глаша подхватила фартук, намереваясь протереть зеркало, но Михаил Семеныч осадил ее:

– Оставь, пусть до хозяев! Этот – Липе. – Он ткнул в правый чемодан: – Тот – Роману. Купил зимнее… В техникуме была? – Он поднял на Марью недовольный взгляд. – У начальства?

– За ним следить не нужно – своя голова на пле­чах! – резко ответила Марья. – Активный комсомолец!..

– Акти-и-ивный… А к отцу никакого уважения! Все ты пример подаешь. Пишешь письма – почему Алек­сандре поклон не передаешь?!

– Это я ей кланяться буду?!

– Будешь! Будешь кланяться! Она мне жена вен­чанная!..

Марья опустилась на стул, медленно переложила с места на место полотенце.

– Неужто расписался?..

– Венчались.

– Ну, помяни мое слово, – по складам сказала Ма­рья, постукивая коротким, как и у отца, пальцем по столу. – Она тебе еще устроит! Венчанная… Помяни мое слово…

Михаил Семеныч слушал старшую дочь, не переби­вая: он знал, что Марья грубости по-отношению к нему не позволит и, если уж она съехала на "ты" в разговоре с отцом, да еще отца жни научает, значит, надо при­слушаться. Марья человек с авторитетом: три состава она была членом Моссовета, работала управляющим де­лами правления ГУМа, была секретарем партбюро ГУМа.

Короче, Михаил Семеныч слушал дочь, не перебивая, и, мало того, когда она кончила говорить, немного помол­чал– вдруг у старшей есть что добавить. Но Марья от сообщения отца сникла и еще более оробела оттого, что так резко с ним говорила.

– Все сказала? – пробурчал наконец Михаил Семе­ныч. – На стол собери, есть хочу… Шестьдесят лет – в самой поре мужик… Варенья подай… Без бабы жить дол­жен? Сама знаешь: не развожусь – бог прибирает… Сливового…

– Тебе шестьдесят три, – уточнила Марья и вышла комнаты.

– А ты чего мне привез кроме конфет? – спросила Аня.

– Валеночки, – размягченно ответил Михаил Семе­ныч, но тут же опять насупился, как бы продолжая раз­говор с Марьей: – А кто за мной под старость ходить будет?

– А куда с тобой ходить надо? – поинтересовалась Аня. – Я пойду.

– Да эт… ладно, во-от… Чего еще тебе привез?.. Носочки козьи привез… Их тебе связала тетя Шу…

В комнату с самоваром в руках вошла Марья, и Ми­хаил Семеныч на имени новой жены поперхнулся.

– Тебя же сватали, – продолжила Марья тоном ни­же. – Елена Федосеевна – чем не жена? И хозяйка, и…

– Пятьдесят лет?! Что она мне – на дрова?!

– У тебя теперь новая жена будет? – спросила Аня.

Михаил Семеныч открыл рот, намереваясь загово­рить, но в комнату вошла Глаша с горой пирогов на блю­де, и он закрыл рот.

– Каждая божья тварь, Анечка, должна жить се­мьей, – сказал Михаил Семеныч, когда Глаша вышла, и погладил внучку по голове.

– Именно что тварь… – пробормотала Марья.

– Что-что? – нахмурился Михаил Семеныч. Слава богу, что он был глуховат, как все ткачи, и тихих под­робностей не схватывал, а переспрашивать считал для себя зазорным.

Кроме того, он начал есть пироги и перебивать аппе­тит спорами не считал нужным.

– Вы же завтра собирались приехать, – сказала Ма­рья, возвращаясь на "вы". – Что-нибудь случилось?

– Ничего не случилось, захотел – приехал. На бал­кон пойду, подышу. Аграфене скажи: пирогами доволен…

– Зачем вам на балкон? – забеспокоилась Марья. – Зы лучше полежите…

Но Михаил Семеныч не послушался, вытянул бронзо-Бый шпингалет у балконной двери и вышел. Но ненадол­го, как и предполагала Марья.

Каждый раз Михаил Семеныч, когда наезжал к млад­шей дочери, покушав, шел подышать на балкон и каж­дый раз, обнаружив там голую каменную женщину, отп­левываясь, возвращался в комнату.

– Тьфу! Пропади ты пропадом!..

Марья подлила ему чаю, чтобы не разошелся снова.

Отец сел к столу.

– Вот, вызвали… – уже другим тоном заговорил он. – Хотят, чтобы я Вигоневый трест взял.

– А вы?

– А я его брать не буду. В Москве жить не желаю… Анкета у них есть, биографию велели записать.

– Так если вы не хотите, зачем биографию? – пожа­ла плечами Марья.

– Пусть знают, – буркнул Михаил Семеныч. – Сей­час и напишем. Садись к свету. Бумагу бери, карандаш… Я– рассказывать, ты – писать. Потом Георгий перепи­шет чернилами. Пиши…

Марья положила перед, собой лист бумаги.

– Говорите…

– "Моя биография…"

– Не так, – поморщилась Марья. – Автобиография.

– Я сказал: "Моя биография". Пиши… "Я, Михаил Семеныч Бадрецов, родился в 1865 году. В сентябре. Сын крестьянина. Мать моя со мной трехлетним остави­ла дом моего отца и переехала на фабрику Саввы Моро­зова в Иваново…"

"Все врет, – подумала Марья, – не было у тебя ни­какого отца", но спорить не стала.

– "…Во время нашей казарменной жни при фаб­рике я рос шустрым мальчиком, отчего и получил клич­ку "Бодрец", которая и по настоящее время составляет мое фамилие. Семи лет мать определила меня на ватера в съемщики…"

Марья замотала головой, не успевая за ним, и вопро­сительно подняла голову.

– Чего смотришь? – рявкнул Михаил Семеныч. – Шпули мотал, очесы сгребал… Пиши. Чего смотришь? Марья, промолчав, склонилась над бумагой.

– "…Мать по слабости здоровья перешла кухаркой скобы. Казарма так называется, где и умерла вскорости от чахотки. Я работал, как малолеток, восемь часов в сутки в две смены. Переведен был на должность пода­вальщика проборного отдела. В 1881 году по назначе­нию правления фабрики окончил Ткацкую ремесленную школу, после чего получил профессию ткач и должность подмастерья…"

Михаил Семеныч заглянул через плечо дочери и уви­денным остался недоволен:

– Почему "ткач" с малой буквы? Переправляй. "…До 1913 года работал Ткацким Мастером на фабриках Ива­новской губернии. Потом заведующим ткацких фабрик в тех же губерниях. После революции работал по размо-розке законсервированных текстильных предприятий по многим губерниям как специалист…"

В квартиру позвонили два раза. Михаил Семеныч достал жилета часы;

– Кто еще? Рано.

– Мань!.. Ты здесь?.. – Высокие двери распахнулись, и в ком-нату влетел запыханный Роман, с разбега не уви­дел сидящего отца. – Нэп скоро накроется! Ты в курсе?..

Марья молча покосилась на сидящего сбоку отца.

– Здравствуйте, папаша! – осекся Роман. – Как до­ехали?

– Ори дальше, – спокойно сказал Михаил Семеныч, наливая себе чая самовара. – Точку поставила? Еще варенья. – Посмотрел на сына: – Балабон!..

Марья послушно положила ему в розетку варенья и, защищая брата, напористо заговорила:

– И правильно. Хватит отступать перед мелкобур­жуазным элементом. Рома, садись за стол.

– Элеме-е-ентом!.. – передразнил ее отец. – От ду­раки! Жрать чего будете?! Элеме-е-ентом!..

Роман смиренно сидел напротив отца, он был лад­ный, но лицом некрасив, с таким же, как у отца, разла­пистым носом, что было Михаил Семенычу приятно. У девок-то носы в мать, земля ей пухом, уточкой. Ниче­го парень, отметил про себя Михаил Семеныч, хоть и дурак. Роман достался ему дороже всех, поэтому и лю­бил его больше всех. Ну, не больше, конечно, – Михаил Семеныч даже заерзал от этой мысли – он всех детей любил одинаково, но все-таки, те – девки, а парень – другое дело.

В десять лет Ромка с приятелями поджег сарай соседа, в двенадцать поджиги чуть не убил товарища, За сарай Михаил Семеныч заплатил сто рублей и ото­драл сына карчеткой, какой чистят трепальные станки. За пробитую голову дал уже двести и драл сына, пока не устал.

В пятнадцать Роман отчубучил похлестче: вступил в комсомол. Михаил Семеныч привычно взялся за карчетку, но Ромка, набычившись, пригрозил, что уйдет до­ма, а в комсомоле все равно останется. Михаил Семеныч поглядел на него и увидел, что перед ним уже не шелу­дивый пацаненок, а высокий костлявый парень с пры­щавым подбородком, и опустил руки. Потом, когда гнев его сошел, подумал, что ведь и сам не против Советской власти, еще при царе ссыльным одежонку на этап посы­лал. Вспомнил, что, когда в семнадцатом году его де­сять тысяч в банке стали достоянием свободного проле­тариата, как говорила Марья, утрату переживал недол­го. Да он бы и в партию вошел, если бы коммунисты – не против бога.

– А волосы-то на виске так и не растут? – спросил он, покачав головой.

– Не растут.

В прошлом году Роман проходил практику на Кожу­ховской подстанции, и там проошла авария с транс­форматором. Роман отличился при тушении пожара, но обгорел крепко. Примчался Михаил Семеныч и месяц не давал житья врачам, чтоб лечили лучше. Врачи взмо­лились, чтобы Липа с Марьей забрали отца, но Липа сказала, что на отца, конечно, постарается повлиять, хо­тя трудно, и добавила, чтобы лечили все-таки получше. А в назидание рассказала, как сорок лет назад, когда умер от скарлатины первенец Михаила Семеныча Ко­ленька, отец пришел с фабрики, перекрестился, добыл где-то револьвер и пошел убивать доктора, заставивше­го его положить мальчика в больницу. И гонял его до ночи по всему Иванову, пока не пришел к выводу, что врач неповинен.

– Зусмана сегодня встретила, – сказала Марья, от­водя предыдущий разговор подальше. – В Англию едет. Хотел зайти перед отъездом.

Михаил Семеныч поморщился.

– Жидов-то зачем привечаете?.. Служба – одно, а Домой к чему?

– Да он же тебе понравился в тот раз, – от отцов­ской несправедливости Марья даже покраснела. – Сам говорил; умница! Кудрявый такой, высокий…

– А-а… Этот? Ну пускай тогда. Видный мужчина.

Михаил Семеныч, будучи сам роста небольшого, тер­петь не мог мелких женщин, а мужчин и подавно. А ес­ли человек роста удовлетворительного, так не все ли равно, какой нации. Тем более что много инженеров – старых и новых товарищей Михаила Семеныча – были евреев. А насчет "жидов" – это он так, подразнить начальственную Марью.

– Да, он красивый… – вздохнула Марья. – На Петю даже чем-то похож.

– Самая-то замуж собираешься? – спросил Михаил Семеныч, исподлобья взглянув на дочь. – Или так и бу­дешь вдоветь до морковкина заговения?

Марья молча вышла – за стола, достала сумочки платок и еще что-то, повернулась спиной к столу.

Муж Марьи Петя-прапорщик, георгиевский кавалер, после войны вернувшись домой, обнаружил, что его мо­лодая жена Машенька уже не просто Машенька, а член укома Марья Михайловна. Он же как был калькулято­ром на фабрике до войны, так им и остался. Машенька приходила поздно, куда-то все ездила по партийным де­лам. Петя ревновал. Потом добрые люди навели его на мысль, что ездит она не только по партийным делам. Петя достал цианистый калий и …Михаил Семеныч почувствовал неудобство: что это – дочь спиной встала к отцу и стоит. Он тихо подо­шел к ней, заглянул через плечо, встав на цыпочки: Ма­рья, смахивая носовым платком редкие слезы, смотрела на фотографию, где Петя лежал в гробу.

– Тьфу ты, господи! – расстроился Михаил Семе­ныч. – В гробу-то он тебе на кой хрен теперь нужен?! Спрячь, сказал!.. – Он даже топнул ногой от раздраже­ния и мешающей ему жалости к дочери и, резко раство­рив дверь на балкон, опять вышел на воздух.

– Да не ходи ты туда, ради бога! – всхлипывая, крикнула Марья, памятуя про нелюбовь отца к голой женщине.

– Орет ктой-то, – обернувшись, громко сказал с бал­кона Михаил Семеныч. – Аграфена! Глянь.

Глаша, прибиравшая со стола, с чайником в руках вышла на балкон. Кричал дворник Рашид.

– Э-эй! Папашу бери!.. – доносилось сну. – Папа­ша ваша!..

Глаша перегнулась через перила:

– Чего крик поднял?

Рашид тыкал пальцем в пролетку под балконом: Папаша… папаша… совсем больная… Глаша сразу поняла, в чем дело. – Петра Анисимовича привезли. Выпивши. У-у-у! – зарычал Михаил Семеныч, задом убира­ясь в комнату. – С черного хода пусть подают. Срам-то!..

– Во двор вези! – перевела дворнику его слова Глаша.

– Ты подумай, – улыбнулся Роман. – Опять напился с утра пораньше.

– Ладно! – ударил Михаил Семеныч кулаком по столу. – Сопляк! С его поживи! Ступай, принять помо­ги! – Он полез в карман, достал деньги. – Аграфена! На. Дай татарину.

"А говорил – мелочи нет", – механически отметила Марья.

– Я тоже пойду за дедушкой, – сказала Аня. – Мо­жно, дедушка?

– Ну, сходи, – пробурчал Михаил Семеныч. – Деду­шка старенький – заболел…

– Нет, – замотала головой Аня. – Он вино выпил.

Несмотря на соседство с кабельным заводом, кото­рый сам по себе был вонюч, двор пах мокрым лесом. Мо­щные, тесно посаженные деревья не пропускали к земле солнечное тепло, и мокрая от росы трава, от которой шел густой запах, просыхала только к вечеру, к началу вечерней росы. Под кленами стояли влажные, черные, от старости уже даже не гниющие скамейки. Посреди двора увядала не обогретая солнцем клумба.

Рашид спрыгнул с подножки пролетки, показывая, куда сгружать Петра Анисимовича. Рядом с дедушкиной большой сонной рукой лежал сплющенный фунтик вино­града, несколько ягод выкатилось.

– А вы дедушку разбудить хотите? – спросила Аня. – Пусть он лучше поспит, он старенький. Он всегда так спит. Вон там! – она показала на каретный сарай.

Роман обернулся к сестре:

– Может, правда туда? А то на четвертый этаж…

– Нет, – решительно сказала Марья и поставила ногу на ступеньку пролетки.

Пролетка заскрипела и накренилась. Петр Анисимо­вич тихонько что-то пробормотал.

– Аня! Не ешь виноград – грязный, – раздраженно спросила Марья.

А вон мама идет! – крикнула Аня. – И папа!

Марья сняла ногу со ступеньки – пролетка выпрями­лась: Петр Анисимович опять что-то сказал. Марья по­шла навстречу родственникам. Роман следом. Аня подо­брала с пола пролетки виноградины и быстро засунула их в рот.

2. ПУСТЫЕ ХЛОПОТЫ

В тридцатом году в квартиру Бадрецовых-Степано-вых пришел комендант и сказал, что так дело не пойдет: шестьдесят семь метров на четверых (Глаша не в счет) – по нынешним временам слишком жирно. Пожел­тевшее удостоверение Георгия в том, что он, "…выпол­няя ответственную работу на дому, имеет право на до­полнительную площадь в размере 20 квадратных ар­шин", не провело на коменданта впечатления. Липа кинулась искать обмен, пока не уплотнили. Переехали утром, после ухода соседей на службу, без лишних глаз и еле успели. Когда взопревший комендант прибежал останавливать самоуправство, было уже позд-, но: последний ломовик, груженный скарбом и Глашей, успокаивающей на коленях кота, зашитого в наволочку, выезжал Пестовского.

Новый дом в Басманном был задуман как студенчес­кое общежитие: шесть этажей – шесть длинных коридо­ров– один над другим. По обе стороны коридора ма­ленькие квартирки, в каждой уборная и безоконная трех­метровая кухня. В конце и в начале коридора – огром­ные балконы, планируемые для коллективного отдыха и используемые для сушки белья. Задуман дом был в на­чале нэпа, выстроен – в конце и заселен не студентами, а обыкновенными семьями.

На двухкомнатную квартирку в двадцать пять мет­ров на четвертом этаже этого дома Липа и выменяла две царские комнаты в Пестовском с мраморным ками­ном и каменной женщиной на балконе. Из всей родни Липа теперь единственная имела отдельную квартиру с телефоном, чем очень гордилась.

Поскольку осуществить Липину мечту – отдать Лю­сю в немецкую школу – не удалось: принимали только детей рабочих, – Люся училась в обыкновенной школе, а немецким занималась у фрау Циммер на улице Карла Маркса. А в клубе железнодорожников на Ново-Рязан­ской она училась художественному свисту.

Никаких напастей не было до тех пор, пока Аня не заболела дифтеритом. Дифтерит осложнился параличом, и ополоумевшей от ужаса Липе сказали, что, раз девочка умирает, пусть умрет дома. Аню протерли спиртом и вы­писали больницы.

Три месяца Липа моталась в поверхностной дреме на табуретке возле кроватки дочери, специально на табу­ретке, потому что со стула можно и не упасть, если за­снешь. Днем же Липа работала старшим экономистом на Метрострое. Подключить Георгия к ночным дежурст­вам ей даже не приходило в голову, впрочем, и ему – тоже. По вечерам он учился на Высших счетно-экономи­ческих курсах и работал уже бухгалтером.

Аня выздоровела. Но Липа, похудев на восемнадцать килограммов, сама заболела чем-то непонятным. В кон­це концов выяснилось, что в голове у нее образовалась опухоль, врач говорил: от переутомления.

Липа сначала полечилась, потом бросила это бес­смысленное занятие и начала сосредоточенно готовиться к смерти. В семье последнее время никто не умирал, ес­ли не считать Петра Анисимовича, тихо скончавшегося в Рязани у старшей дочери, и поэтому Липа, оказавшись первой кандидаткой на тот свет, старалась подготовить­ся как можно обстоятельней. Главное – дети. Дочери.

Аня завещалась Марье, потому что младшую пле­мянницу Марья любила, а Люсю недолюбливала. Была и вторая причина: Марья, мобилованная в счет "ты­сячи", окончила сельскохозяйственный институт и рабо­тала в Курской области директором совхоза, а деревен­ский образ жни полезнее для восстановления здоровья Анечки, нежели городской.

Люся оставалась у Георгия, хотя спокойнее Липе было бы знать, что старшая дочь перейдет на воспита­ние к брату Роману.

Хоронить Липа велела себя в голубой шелковой коф­точке, под цвет глаз, и обязательно не забыть хрусталь­ную брошь. Похороны чтобы были скромные – в долги не влезать.

В старой, рассыпающейся записной книжке – по ней Липа прощалась с людьми, помогавшими ей в жни, – она углядела почти стершийся карандашный телефон профессора Кисельмана, у которого лечилась, будучи курсисткой, и решила позвонить, просто так – отвести Душу. Кисельман был жив, говорил бодро и пригласил Липу показаться ему. "Сколько мне осталось жить?" – спокойно спросила Липа профессора после осмотра. Ки-сельман отвечать на глупые вопросы не стал, а назна­чил ей своей властью огромную дозу рентгена и велел никому об этом не говорить.

Рентген так рентген. Липа махнула рукой и пошла облучаться.

На четвертом сеансе она почувствовала себя лучше, а еще через две недели стала прибавлять в весе. Скоро она забыла, что собиралась умирать. Кисельман денег не взял, объяснив, что расплатиться за спасение жни никаких денег у нее не хватит. От смертельного рентге­на у Липы на короткое время вылезли волосы на затыл­ке, потом отросли, но очень жидкие, и было смешно смотреть, как она по привычке поводит запрокинутой назад головой, распуская по спине несуществующую те­перь волосяную тяжесть.

Хрустальную брошь стала надевать Люся на занятия художественным свистом.

Ночью Иванова позвонил Михаил Семеныч и, пла­ча, сообщил, что совсем болен, Шурка его бьет…

Липа сразу же, ночью, понеслась на вокзал.

Назад Дальше