Лето и осень они прожили душа в душу, наверное, потому, что Зинаида помогала Римме с ребёнком. Но одной работы было явно мало, и зимой она устроилась официанткой в кафе. Там она познакомилась с Георгием Ивановичем Смакотиным. Он ходил рассеянной походкой гений. Голова под чёрным беретом была всклоченной, как и густая борода. За бороду Георгий Иванович крепко схватывался рукой, глубокомысленно глядя вдаль. Быстро узнав, где живёт официанточка (в этом же доме, где кафе, но в подвале), стал заглядывать на огонёк. Перед тем как войти в подъезд, он наклонялся к окну и спрашивал: "У вас все дома?" "Не-ет, входите!" – отвечала со смехом Зинаида. Она теперь жила в проходной комнате. Дверь из коридора в соседнюю комнату тогда была замурована, её только в последнее время размуровали. Там и жила Римма с ребёночком. Римму раздражали приходы Смакотина. Если он читал свои стихи намеренно заниженным "глубоким" голосом, то Римка кричала из-за плотно закрытой двери: "Тихо, ребёнок спит!" От её крика можно было скорей проснуться, чем от монотонного, лишённого интонации чтения поэта.
Смакотин говорил: "Я – философ". В стихах он рассуждал о смысле жизни. Во внимании, с каким слушала стихи Зинаида, было столько самостоятельности, что Георгий Иванович, дочитав, каждый раз ждал оглушительной критики. Спрашивал: "Ну как?" "Ничего", – неизменно отвечала она, и он успокаивался.
Я жить хочу свободно и светло,
но мне мешает многое отныне.
Мне кажется, порой, что я в пустыне:
тяжёлой цепью сковано чело.
Надо сказать, "официанточка" не разделяла его уныния. Она вообще удивлялась людям, которые горевали, стонали и ругали жизнь. Возможно, она была оптимисткой, хотя для оптимизма у неё не было, вроде, никаких причин. Она скептически слушала, как Георгий Иванович ругает всё на свете: издательства, свою "мизерную" (с точки зрения Зинаиды немаленькую) зарплату, которую получает в университете как преподаватель, свою семью, то есть тёщу и жену.
Он полюбил заходить в это кафе, обедал в нём и ужинал, что по её понятиям было роскошью. Впрочем, не отказывался Георгий Иванович и от её пирогов с картошкой, которые она, правда, пекла мастерски. Он ел их странно: положит она ему на тарелку большой кусок, так он вначале съест верхнюю поджаристую корочку, а уж потом всё остальное. Конечно, он спускался в этот подвальчик неспроста. Он приходил обязательно с вином, сам выпивал, наливал Зинаиде, из стакана которой потом тоже выпивал, так как она никогда не пила. Выпив изрядно, Георгий Иванович снова ругал жизнь, советскую власть, не дающую поэту развернуться, потом читал стихи… И вот, наверное, на пятый его приход она спросила:
– Скажите, а зачем вы приходите ко мне?
Смакотин сидел за столом, пирог был съеден, а вино ещё не выпито. Он взялся за бороду и "поглядел вдаль". Но, решившись на важное признание, снова налил вина, выпил, по-мужицки занюхав рукавом, поднялся из-за стола и застыл у окна, как портрет в раме на фоне серого от снега тротуара, подзатёртого снующими мимо человеческими ногами.
– У каждого поэта должен быть такой человек, как ты, Зиночка…
Георгий Иванович сдёрнул очки, устремил невидящий взгляд в пространство, а когда повернулся к Зинаиде, она увидела, что он плачет. Потом он стоял перед ней на коленях и говорил длинным захлёбывающимся шёпотом:
– Жизнь, Зиночка, – это короткая быстротекущая река… Такая чёртова река, в которой можно разбиться о пороги. Я ушёл от Валентины. Навсегда. Я ушёл к Инне. Как мне надоело метаться между двумя домами, двумя женщинами, двумя судьбами! Нет у меня дома. Дом мой тут. Зиночка, где ты, там мой дом.
– Как же вы докатились до такой жизни, Георгий Иванович? – гладя его по лохматой голове, спрашивала она.
– А вот докатился… Валька с её мещанским уютом, Инна со своим честолюбием… Все кого-то хотят из меня сделать, переиначить по чьему-то образу и подобию. Думают: слушаясь их, я буду счастлив.
– Бедный! – догадливо воскликнула Зинаида. – Так вас и вторая жена выгнала?
– Выгнала! Не то слово, Зиночка, – он решительно встал с коленей, разгладил толстыми руками брючины, – она выкурила меня, как выкуривают змею. Своими музыкальными занятиями. И дочурку усадила за пианино. Зачем, если девочке медведь на ухо наступил? Ме-ща-не! Нет, Зиночка, я не ту ноту взял в жизни, не ту. Мне бы в тайгу, в леса уйти… Я хочу настоящей жизни. Чтоб никто не дёргал за нервы, чтоб никто на них не пытался играть. Мне так надоела эта жизнь: университет, карьеристы… Мне иной раз кажется, что если я уеду куда-нибудь далеко-далеко, то такую поэмищу напишу! У меня ведь талант! Но где тут реализовать талант? В редакциях требуют стихи про трудовые будни, эта пропаганда вот уже где! – Смакотин взмахнул рукой и с такого широкого жеста стал читать стихи.
Отлично чувствуя, что Зинаида слушает внимательно, читал и читал, упиваясь своим голосом, жестами, своей вздрагивающей от каждого звука бородой. Глаза его вдохновенно блестели под очками. Он опять казался на том уровне поведения, когда мог бы вновь упасть на колени и заплакать.
– Да замолчите же, спать не даёте! – крикнула за стеной Римма.
От её голоса стихотворная речь Георгия Ивановича оборвалась, найдя своё логическое завершение. Он резко смолк на протяжном "о" и действительно рухнул перед Зинаидой на колени, шёпотом умоляя её сказать "поэт он или не поэт".
– Поет, поет, – иронически ответила она.
– Спасибо, Зиночка, вот ты – простой человек, обыкновенная серая официанточка… Тебе, конечно, многого не понять в сложном мире человеческих чувств. Но ты – молодец, ты имеешь дар слушать! Не то, что твоя квартирантка за стенкой. Хотя и её я понимаю и не осуждаю. О! Зиночка, как мне хочется возле тебя быть бесконечно добрым!..
Георгий Иванович стоял на коленях непрочно, одним боком навалясь на тахту, и говорил, говорил… Внезапно очнувшись, он погрозил кулаком стене, за которой притихла грубая, не желающая понимать поэзию Римма. Но потом он забрался с ногами в ботинках на тахту и крепко захрапел. Зинаида прилегла рядом с Вовкой на детской кроватке, купленной на вырост. Утром Смакотин живо сообразил, где находится. Выложил из своего объёмистого портфеля забытые вечером апельсины, допил вино и тихо ушёл.
С Римкой он всё-таки подружился… На работу она вышла, заметно похорошев. Ребёночка отдала в ясли. Но так как ей было не по пути заходить за ним после работы, то забирала Васю Зинаида. Сначала шла за Вовкой, а потом за ним. Вася рос, становился всё лучше да лучше.
– Красивый ребёнок! – радовалась Зинаида.
Римма в детях не понимала.
– Разве видно какой? Ничего не видно. Всё ты выдумываешь – "красивый"…
Римма усиленно занялась внешностью, много бегала по магазинам, стояла в очередях. Тряпок в стране не было, а ей хотелось одеться. Очень ей хотелось одеться… И, если ей не удавалось купить задуманное, так злилась, будто свет клином на этих сапогах сошёлся или на этой кофточке… Родители ей посылали деньги по-прежнему, ничего не зная о ребёнке. Как-то услышав за стеной плач, Зинаида ждала, когда затихнет: "Заснула она там, что ли?" Ребёнок плакал отчаянно. Пришлось отворить дверь. Стоя у зеркала, Римма подгибала на себе юбку, так и эдак крутя её вокруг бёдер. Лицо её в зеркале было, точно у куклы: симпатичное, но холодное.
– Ты чё, сдурела?
Римма повернулась к дверям, узенькая ухмылочка скользнула на губах.
– Пусть поорёт…
Зинаида побежала мыть руки, так как протирала в комнате от пыли. Вернувшись, застала полную тишину. Римма держала на коленях успокоившегося ребёнка, в пальцах на отлёте дымилась сигарета. Заговорила доверительно:
– Знаешь, Зина, мне тошно. Тошно, что он есть. Орёт, пищит, кормить его надо, убирать за ним… Не хотела я его, – Римма затянулась. – Уехать мне охота! Уехать!
– Что вы в голос с поэтом твердите: уехать, уехать!
– Мне же деньги нужны! – ответила возмущённо квартирантка. – Не собираюсь жить всю жизнь на жалкие гроши! На севере больше платят, на востоке…
Зинаида знала, почему они оба хотят уехать (уж он-то точно не из-за денег). Основная причина в том, что им не нравится жить так, как они живут: неустроенно, временно… А потому, представив Римку или Смакотина уехавшими, невозможно было вообразить, что где-то им будет лучше, надёжней и счастливей. Вот Зинаида была просто счастлива: ей подвернулась халтура напротив дома, – в пельменной. Пельменная считалась дорогой и самой лучшей в городе, потому что пельмени, которыми кормили там, делали вручную тут же на кухне. Словом, стала она пельменщицей… Пальцы болели, но вскоре приноровилась делать крошечные пельмени, составлять их рядами на широком деревянном листе (поварихи прибегали, хватали по листу и уносились к котлам). И всегда было мало, мало… Народ терпеливо ожидал не только возле двери на улице, но и вверх по лестнице до самого небольшого зальчика со столами, на которых стояли приборы с горчицей, уксусом и перцем; масло и сметану выдавали за деньги на раздатке. Это была нелёгкая работа, но зато сытная. Каждая пельменщица могла и себе налепить пельменей, унести домой миску варёных (ей нести близко, через дорогу). Римка любила пельмени. Восьмого марта у Зинаиды был выходной, собиралась отоспаться, тем более, что и других работ в этот женский день у неё не было. В НИИ был выходной, а в кафе её не поставили обслуживать вечеринку, сначала обиделась, а потом решила: ну, и хорошо… Дома Римка сидела без дела, и они обе надеялись на приход Смакотина: кто-то же должен был их поздравить с праздником весны! Решила Зинаида на всякий случай накраситься. Она редко пользовалась косметикой. Подведя глаза и брови, показалась себе старше и ещё некрасивей. Другое дело – Римма. От косметики она хорошела.
– У вас все дома? – в подвальчик вместе с весенним, недавно потеплевшим воздухом ворвалась большая, душистая с горьким хмельным запахом охапка мимоз.
Цветы им обеим никто давно не дарил. Тем более, так много. Георгий Иванович получил гонорар за стихи и решил его просадить на цветы, вино и апельсины (полный портфель). В этот вечер Зинаида старалась накормить поэта особенно хорошо, а напиться хорошо он и сам сумел. Он читал длинное непонятное стихотворение, в котором действовали фавны, пастушки, а также древнегреческие боги и богини (Смакотин преподавал в университете древнегреческую мифологию). Он читал, выпевая строки, иногда останавливаясь и поясняя заложенную в стихах философию. Обе женщины слушали. Зинаида отстранённо, удивляясь и оценивая. А Римма, захмелев, сидела с приоткрытым умело накрашенным ртом, будто желая им поймать наиболее подходящую рифму.
… …. …. И сферы, и полусферы,
сойдясь будто в сложный кристалл,
Богини, прославленной Геры,
увидел я грот, он блистал… … …
И было виденье немому,
и было услышано тем,
кто слух потерял, и ни грома, ни плача
не стало взамен…
… … … … … … … … … … … … … … …
… …Кто просто сказал в одночасье,
что мы далеки от услуг,
которые нам по несчастью
окажет наш евнух-пастух…
Половину точно не смогла уловить и понять Зинаида. О Римке и говорить нечего. Стихотворение было очень длинным, и другие его строфы были ещё более неясными. После прочтения Георгий Иванович стал ругать советскую власть, "железный занавес" и полнейшую невозможность опубликовать именно эти стихи. Те, что напечатали, были о другом. Васю уложили спать, Вовке наказали стеречь маленького у коляски и не объедаться апельсинами, а они скоро вернутся. Зинаида и Римма пошли провожать гостя.
На улице таяло. В водосточных трубах грохотали свалившиеся с крыш сосульки. Воздух был полон пьяным мутным круженьем. Под ногами скользил лёд. Они шли, сцепившись, то и дело кто-нибудь из троих поскальзывался и чуть не падал. На трамвайной остановке Георгий Иванович расцеловал их и оставил счастливых, машущих ему вслед. Тут же, как трамвай со Смакотиным уехал и вместе с ним, казалось, уехало их счастье, Римма ловко отделилась от Зинаиды и, сверкая лаковыми сапогами, побежала домой. Зина поняла: Римма стесняется одежды, в которую одета её квартирная хозяйка. "Пусть бедно, лишь бы чисто", – пробормотала Зинаида слова своей матери, глядя вдогонку удалявшейся Римке, чувствуя себя униженной, некрасивой. Дома, глянув в зеркало, поняла окончательно, до чего ей не идут подкрашенные глаза и начернённые брови. Умывшись под тёплым потоком воды, поплакала, сама не зная над чем. Приблизив чистое лицо к мимозам, она подумала: "Горько, очень горько жить, но одновременно – сладко".
Смакотин и после этого вечера приходил к ним в гости, приносил газеты со своими напечатанными стихами, но опять не теми, где про богиню Геру и про странности пастуха-евнуха, а те, в которых было про "зарю над городом любимым, когда затихнет шумный день, когда уснут в ночи машины…" В общем, воспевал он современный город, и за это воспевание ему даже немного платили. На гонорар он опять купил вина ("У вас все дома?" "Не-ет!") Зинаиде не хотелось ждать от Георгия Ивановича любви. Но её охватила к нему жалость, которая становилась с каждым его приходом сильней, даже прямо сделалась неутолимой. Зинаида стала замечать подробности мужского облика этого человека. У него было довольно интересное горбоносое лицо, белозубый рот, плечи борца, но при этом он был осторожным, не грубым он был, возможно, ласковым. Во всяком случае, Зинаида могла вдруг среди дня предположить такое, и её ноги, ещё очень крепкие, делались на какие-то секунды ватными.
Видимо, весна шутила и смеялась, преувеличивая и приукрашивая чувства. Зинаида стала ждать Смакотина каждый вечер. Он приходил и разыгрывал перед ней всё тот же спектакль, который заканчивался храпом на тахте. Он говорил о том, что ему тяжело жить в стране, где не печатают его стихи, ведь он поэт. На это Зинаида ему однажды возьми да скажи, чего он, кстати, от неё не ожидал, что – неправда, стихи его печатают, целую книжку выпустили (подарил ей). Но Смакотин, удивившись оценкам "простой официанточки", стал объяснять, что стихи эти не такие, которые бы ему хотелось видеть напечатанными. Он пишет такие стихи, особые, они, наверное, не совсем понятны "простым людям". Но зато очень ценятся на Западе, то есть где-то в Америке, в Англии… Вот где его стихи непонятные про пастухов-евнухов, про гермафродитов и "весёлых девушек с острова Лесбос" будут в почёте и в фаворе… И тут Зинаида опять возьми да скажи ему, мол, Георгий Иваныч, "Я помню чудное мгновенье…" или "Белая берёза под моим окном…" или, знаете, вот купила книжечку, поэт Рубцов:
"В горнице моей светло,
это от ночной звезды…
Мама возьмёт ведро,
тихо принесёт воды…"
Это и есть поэзия. Когда понятно. Когда, вроде бы, ничего не выдумано, а берёт за душу.
Георгий Иванович был к этой дискуссии не готов, он жалко улыбнулся, но потом снова стал жаловаться на жизнь. "Раз жалуется, значит, ему плохо", – хотела объяснить она странности его поведения, но иногда думала, что никаких странностей тут нет. Однажды подумала жёстко: не может он пить в подъезде, а больше негде, в кафе такое количество вина стоит дороже, чем просто купить бутылку в винном. Мысли были трезвые, вроде… Дети (Вовка и Вася) днём находились в садике и яслях, Римка на работе в НИИ, и Зинаида среди дня между халтурами бывала дома одна. Георгий Иванович тоже иногда среди дня притаскивался из университета после лекций, но к ней он проявлял мужское равнодушие, которое стало обижать Зинаиду.
Если он приходил вечером, и дома была Римка, выходившая из спальни, где жила после рождения ребёнка, продолжая платить за "угол", послушать "шута горохового". Она никаких споров о поэзии, в которой не понимала, не вела, но так жёстоко поддразнивала поэта, что он терялся, обижался, покорно замирал, жалкая улыбка появлялась на его рано постаревшем лице. Он боялся Римму. Её голоса, смеха, неожиданно резких слов:
– Ох, и противный вы, Георгий Иванович. Ны-нытик, – тянула она, пожёвывая красным ртом. – Ноешь ты, ноешь, а жёны твои спят с другими поэтами в оставленных тобой квартирах, играют на купленных тобой пианино. А ты пьёшь в этом подвале, в трущобе этой городской… Как только тебя из университета не выгонят? Кому нужен такой преподаватель, который ночами пьёт и ночует, где придётся?
После Римкиного обвинения Смакотин прикрывал глаза рукой. Может, слёзы прятал, а, может, злость… Но потом Зинаида поняла, что он прятал…
– А, ну вас, жизнь идёт, весна! – говорила Зинаида, и, оставляя их, уходила на очередную халтуру. Возвратившись, спрашивала:
– Долго был?
– Почти сразу после тебя и ушёл, – отвечала Римма, и её глаза торжествующе смеялись.
Но Зинаида знала, что он снова явится. Ей понравилось рядом с ним быть сильной, утешать его. А что, Римка не век будет тут жить: она мечтала переехать снова поближе к аэродрому, чтобы отловить там какого-нибудь свободного от супружеских уз "летуна". Вот съедет она, а Георгий Иванович, может, переберётся к ней, к Зинаиде, всё лучше, чем шататься от одной жене к другой, ведь сказал же он сам: "Где ты, Зиночка, там и мой дом". Про себя она ругала Римку за бестактность по отношению к поэту, за её равнодушие. Вслух говорила совсем не то, что думала:
– Ну, походит он сюда, поплачется, а потом к какой-нибудь из жён и вернётся. Лучше бы к Инне, у неё дочка. А он любит девочку, стихи ей посвятил. Читала в газете?
Алёна, моя Алёна, прости старика,
Алёна, моя Алёна, дорога твоя далека.
Моя же дорога-тревога
уйдёт лишь за поворот,
за маревом, полем, за стогом,
в овраге, в глуши пропадёт…
– Ни к кому он не вернётся, – ухмыльнулась Римма.
Днём, когда Зинаида мыла полы в институте, и вечером, когда прислуживала в кафе, думала о Георгии Ивановиче, слышала его, то ласковый, интеллигентный ("Зиночка, Зиночка"), то заунывный голос. Летом шли частые дожди, и Зинаида с Вовкой по воскресеньям гуляли в парке, шлёпая резиновыми сапогами по сорванной ветром раньше времени зелёной мокрой листве. Дома Зинаида читала сыну книжки, переживая заново детство. "А не для того ли нам в жизни даны дети, чтобы мы ещё раз сами становились детьми?" – думала она, привыкшая к философским рассуждениям под влиянием Смакотина. Он стал появляться реже. Ночами Зинаида иногда лежала без сна, вспоминая Георгия Ивановича и тоскуя женской тоской.