Когда Димка поправился, его увезли к деду с бабкой – Василию Федоровичу и Акулине Ивановне Косовым – в Ростовскую область, на тихий хутор, утопающий в зеленых садах, весь залитый синью неба и золотом солнца. Хутор пересекала прозрачная до дна река, от одного берега которой к горизонту уходили поля пшеницы и арбузные бахчи, а от другого круто поднимался каменистый Шпиль, поросший бессмертниками и шиповником, через который была самая короткая дорога к ближайшей станице.
Димку потом возили на хутор каждое лето. Надо ли говорить, что от осени до весны Димка грезил одним: летними каникулами. Ему казалось, что на хуторе он меняет кожу, а в детской душе его были такой мир и покой, что впору было позавидовать зрелым мудрецам. И если бы видели его в эти дни отец с матерью, ничего странного в нем они не заметили бы. Никакой такой гекатомбы.
* * *
– Не спишь? Смотри, могу рассказать про что-нибудь другое, – Рассказчик выжидающе смотрел на меня.
– Сказал а – не будь б…
– Что ж, извольте. Несколько эпизодов из детства. С подзаголовками, если позволите. Это так же, как есть гузно, а к нему свои подгузники, так и к заголовку есть свои подзаголовки.
ВОСПОМИНАНИЕ 1. Гришка.
В первый же день, подойдя к реке, Димка увидел рыжего мальчишку, лихо тащившего на веревке здоровенную козу. Коза упиралась и не хотела заходить в воду. Мальчишка, заметив Димку, наклонился и стал что-то собирать в ладонь. Когда Димка с ним поравнялся, рыжий шмыгнул носом и задиристо спросил:
– Косовский?
– Чего? – не понял Димка.
– Звать как?
– Димка.
– А меня – Гришка.
– А что ты собираешь?
– Да так. Конфеты, драже. Просыпал. Зойка дернула. Хочешь? – он протянул ему на ладони несколько коричневатых шариков, напоминающих по виду фасоль. – Бери.
Димка взял на пробу одну и раскусил. Конфета была горькая, противного вкуса.
– А ты что это мне дал? – спросил Димка и стал отплевываться. – Конфета, говоришь?
– Шоколадная! – рассмеялся Гришка. – Зойка готовит.
– Ах, ты! – закричал Димка, и оба мальчишки, сцепившись, покатились под ноги козе, мутузя друг друга. Зойка спокойно глядела на них, трясла бородой и сосредоточенно жевала сорванную травинку. Ей нравилось, что ее никуда не тащили.
Битва вскоре закончилась, и оба, тяжело дыша, пригрозили друг другу: "Теперь ты будешь знать!" – и разошлись в разные стороны – Гришка, шмыгая носом, потащил козу через речку, а Димка пошел купаться.
* * *
– Это эпизод первый, – сказал Рассказик. – Между первым и вторым Димка с Гришкой стали друзьями.
ВОСПОМИНАНИЕ 2. Настенка.
– Ну, сегодня поймаю этого паразита Гришку и выдеру, как козу, – думала Настенка, выбирая в зарослях крапивы кусты побольше. – Должен сегодня залезть, обязательно должен.
Два раза она обожглась, и от этого злость в ней вскипела пуще прежнего, даже правое веко задергалось. "Этот паразит Гришка" – нахальный, вечно сопливый пацаненок, с выпученными, как у рака, глазами, уже который год не дает покоя Настенке да и всем хуторским бабам: то в сад залезет, то на огород заскочит, а в последнее время до того обнаглел, что забрался даже в погреб к Дуське, умял там полбанки сметаны и хоть бы подавился. А вдобавок спер три жирных рыбца. Дуська-то подумала, что это кошка нашкодила, и отлупила бедную зазря. Кошка даже по-человечьи заорала: "Не я-а-а!" Потом уже досужая молва приписала, что будто бы Дуська выскочила из погреба, злая-презлая, красная-прекрасная, потная-препотная, а на завалинке кошка ее рыжая-бесстыжая флегматичная Мурка сидит, щурится-жмурится на солнце и дразнится-умывается. Дуська – руки в бока, и в голос: "Матерь божья! Сметану поела! Царица небесная! Облизывается!" – и, скинув тапок, тапком бедную кошку, тапком, по спине, по спине. Долго хуторские бабы над ней потом подтрунивали: "Ну, как там, Дусь, матерь божья – сметану поела? Царица небесная – облизывается? Тапком ее, тапком! А царица ей – не я-а-а!" Ребятишки же соседские видели, как Гришка вылезал из погреба – в соплях и сметане – и донесли об этом Дуське. Потерпевшая, опять помянув матерь божью, но уже в другом контексте, помчалась к бабке мальчишки, но та, глухая, как пень, ничего не поняла из справедливого Дуськиного негодования, а только кивала, как утка, котелком и, прощаясь, прошамкала: "Да, бог ее знает. Поди на грех, может, и не будет боле ее, потравы… Ты, Дусь, кобеля на цепь посади, да не корми его пару дней, а то и верно – худоба колхозная голодная ноне. Так и норовит залезть во двор. А кобель – он и в Африке кобель, а? Ха-ха!" У Дуськи в глазах позеленело, она стукнулась крупным лбом о притолоку низенькой землянки – чуть не развалив ее – и, чертыхаясь, выскочила от карги вон. "Африка", а!
Короче, Гришкины проделки бабам надоели. Они уже стали приписывать ему чуть ли не все, что случилось на хуторе худого еще с довоенной поры. При этом у них чесались не только языки, но и руки. Создалась классическая революционная ситуация.
Наконец Настенка набрала достаточное количество крапивы и любовно оглядела ее. "Славный букетик", – подумала она, для тренировки помахав им, словно шашкой. Ух, попади ей сейчас под руку Гришка – несдобровать ему, несдобровать! На прошлой неделе "паразит" смял у нее грядку с крупной морковью, всю изрыл ее, как крот, и истоптал ногами. На этом терпение Настенкино лопнуло, и она решила отомстить – и за себя, и за Дуську, и за весь хутор. "Ляд с ним, иродом проклятым, пропадет день, да я своего добьюсь! Исполню миссию", – решила она.
Настенка спустилась к реке, умыла жаркое свое лицо теплой водой, погляделась на зеленое свое отражение, поправила завиток над ухом, подоткнув его под косынку, и схоронилась в буйных кустах терновника, да еще прикрылась лопухом, похожим на слоновье ухо. Сообразив, что белая косынка будет заметна с тропинки, ведущей в огород, она стянула ее с головы, перемотала ею стебли крапивы, нагнула голову и настроилась терпеливо ждать.
А тут, как на зло, сосед Мефодий со своим дружком, пьянчугой Кондратием Зыкиным, откуда-то взялись и вконец настроение изгадили. Кондратий заприметил ее и рыгочет, тычет культей:
– Гля! Настенка в кустах сидит! Га-га-га! Писает!
– Катитесь вы отседова! – огрызнулась Настенка и, встав, оправила платье и нервно прошлась туда-сюда, пока гогочущие мужики не скрылись под вербами по краю Мефодиева огорода.
Настенка в расстройстве помянула недобрым словом и Мефодия с Кондратием, и Гришку сопливого, и всю его родословную, и чуть-чуть успокоившись, снова забралась в помятые, как ее чувства, кусты и стиснула зубы, чтобы не ругаться вслух. Астропрогноз сбылся. Черта только помяни – Настенка, перемогая себя, заерзала, услышав шлепанье босых ног и паскудное сопливое шмыганье. На тропинке появились двое. Первый озирался по сторонам и часто хлюпал своим конопатым, будто мухами засиженным, носом. Это был Гришка. Второй Настенке был незнаком. Он шел автономно, не глядя по сторонам, как к себе домой, и даже что-то насвистывал. "Да их тут уже целая банда!" – вознегодовала Настенка. Она с воплями ринулась из кустов, но запуталась в них, зацепилась за что-то, растянулась и обожгла себе правую щеку и шею крапивой. "А-а-а-а!" – рявкнуло в прибрежной зоне, и все на мгновение замерло возле реки. Кондратий, который в это время на Мефодиевом огороде "потреблял, в свою очередь, оную из горла", поперхнулся и закашлялся, и замотал рукой – луку, мол, луку дай скорей, заесть.
Димка ничего не успел сообразить, как Гришка уже был за поворотом. Димка увидел поднимающуюся с карачек разъяренную женщину, вырывающую из бурьяна ноги. Ему еще не привелось в своей жизни видеть разъяренных женщин – это воистину страшное зрелище, и не только для ребенка. Но у него тут же сработал чисто мужской инстинкт, и он, не раздумывая, чесанул вслед за приятелем. Настенка неслась по пятам, и мальчишки холодели от ее страшного крика: "Догоню – убью! Догоню – убью!" Димка бегал быстрее Гришки, но сейчас ни на шаг не приближался к нему и даже стал позорно отставать. И главное, свернуть было некуда – по обе стороны сплошь огороды да непролазные заросли тальника.
Кондратий с Мефодием, выйдя на тропинку, молча смотрели на зеленый коридор, где только что было столько шуму, и долго жевали перышки лука. Казалось, этим коридором от них окончательно ушла война…
* * *
Василий Федорович и Акулина Ивановна сидели на завалинке, молчали, любовались знакомым до мелочей незатейливым видом: рекой, песчаной косой, вербами и еще чем-то неуловимым, чему и слов-то нет. Они молчали, как молчит всякий, на кого мягко, с любовью опускается теплый летний вечер, опускается уже шесть десятков лет.
Акулина Ивановна думала о чем-то. О чем? Вряд ли она сама знала – о чем. Думал и Василий Федорович. Подумает и замурлычет тихонько. Грустно, но светло как-то, по вечернему грустно, по вечернему светло: "Ты воспой, ты воспой, в саду соловейка. Ты воспой, ты воспой, в саду, голосистый… Я бы рад, я бы рад тебе воспевати. Я бы рад, я бы рад тебе воспевати…" Попоет вот так и снова думает. Хо-ро-шо…
Жара спала, и речка пахла камышом и илом. Красивая речка Косма! Как гибкий тонкий зверек, она упруго потягивается, готовая в любой момент стремительно броситься в сторону, а через минуту свернуться кольцом и забыться в кратком отдыхе. Так бы и глядел на нее издали, не нарушая ее блаженного одиночества. И чтоб еще к тебе не лез никто. Хорошо! Глядишь на нее, и кажется, что уже видишь всю до дна, и все ее тайны, как на ладони…
По дороге вдоль реки пылили двое мальчишек, а за ними по пятам дула орущая баба.
– Никак Димка наш, – сказала не по годам глазастая Акулина Ивановна. – И Гришка Пухов. Вот нехристи, опять залезли к Настенке.
Дед, услышав о Настенке, приосанился и отвлекся от дум:
– Похоже, она. Эк газует!
Курень Косовых, вместе с землянкой, погребом, сараем и прочими застройками, и двор почти на двадцать соток – размещались на пригорке, опоясанном старой расплывшейся дорогой, на которую спустя минуту и вылетела удалая тройка.
– Куда?! – напрягая голос, крикнула Акулина Ивановна. – Куда вас черти несут?
Димку и впрямь будто черти несли: он летел с разинутыми глазами и ничего не видел, кроме пыльной дороги да Гришкиных пяток – и те уже были где-то впереди. Услышав бабкин окрик, он смекнул, что с правого бока его дом, а значит и защита, и мигом очутился у своего двора и юркнул в калитку. Акулина Ивановна вскочила с завалинки и бросилась за ним:
– Я те!.. Стой! Стой, я кому сказала!
– Чего, Настен, в Мельбурн готовишься? Передохни малость от тренировки.
Василий Федорович разгладил усы и выпрямился. Настенка приостановилась, перевела дух и звонким сильным голосом прокричала:
– Эти чертенята мне все грядки истоптали! Второй-то ваш? Он тут не заводила. Это все сопля рыжая! У-у! Он их всех хороводит. Ну, проклятущий! – взяла она снова с места в карьер. – Догоню – убью!
Василий Федорович смотрел ей вслед, и ему стало тепло, как от наркомовской, и он подумал шаловливо: "За мной бы кто так погонялся…" Не иначе, как эти мысли внушила ему полная луна, выкатившая засветло прямо напротив их дома.
Гришка заскочил на свой двор. Дома и впрямь стены помогают. Вслед за ним туда ворвалась Настенка. Слышно было, как загремели ведра и с громким кудахтаньем разлетелись куры. Залаял линевский Бирон, а за ним и косовские собаки. Тем временем Акулина Ивановна хитростью поймала внука и за ухо притянула его к завалинке.
– Полюбуйся, дед, на грабителя! Ну, что там с Гришкой натворили? Рассказывай! Чтоб больше с ним я тебя не видела! Увижу – выдеру! А пожалится кто – моментом к родителям отправлю! Срам-то какой! Мне такого сраму не хватало! За всю жизнь ничего и близкого не было! Вот Настенка обратно пойдет – объясняйся с ней сам. А то герой выискался. Не разевай рот на чужой огород!
– Ничего я не разевал. Сдался мне ваш огород! Меня Гришка вел гнездо лисье показать.
– Ага, "гнездо". Рассказывай! То-то Настенка, как оглашенная, вон сколько перла за вами!
– Ладно, бабка, понял малый все. Чего наседать зря?
– А ты не встревай, – отмахнулась Акулина Ивановна, однако отпустила внука. Димка, весь в противоречивых чувствах, побрел во двор. "Еще раз за ухо схватит – уеду! – решил он. – А Гришка – гад! Завел и первый деру дал".
* * *
Настенка неторопливо шла обратно и обмахивалась веточкой. Обшарила она весь двор, но "паразит" как сквозь землю провалился: ни в саду, ни в хате, ни в землянке – нигде не было. Хотела попенять Гришкиной бабке, та упоенно рылась в куче угля, да вовремя одумалась и не связалась с глухой тетерей, от которой была бы только лишняя накрутка нервов. Крепко сплюнув, она пророкотала: "Чтоб вы тут сгорели все!" – выехала со двора, громко хрястнув калиткой.
А вечер был славный. "И чего это я, дура?.." – подумала Настенка. От бега в ней заиграло здоровье и стало радостно. Красное солнце спряталось за холмом, но было еще светло. Даже странно как-то, обычно темнело очень быстро. Луна вон какая. Пропала куда-то и Настенкина злость, и вечерний зыбкий свет стал наполнять ее своей истомой. И воздух был необыкновенно вкусный.
– Догнала? – спросил, ухмыляясь, Василий Федорович.
– Не-а, – мотнула головой Настенка, остановившись у завалинки.
– Что же так? – полюбопытствовал Василий Федорович.
Акулина Ивановна, уловив оживление мужа при виде Настенки, отвернулась в сторону и вроде бы даже запела себе под нос, потом встала, одернула юбку и с подчеркнутым достоинством супруги направилась во двор, но возле калитки остановилась, повисла на ней и стала разглядывать Настенку. В груди она чувствовала тяжесть и думала о том, что это нехорошо.
– Да из-за мужиков разве догонишь? – игриво сказала Настенка. – На мужика раз взглянешь – на версту отстанешь.
– Каких мужиков?
– А которые на завалинках сидят. Задержалась вот давеча возле вас и не догнала, – Настенка улыбалась им обоим.
– Что ж, мужикам и посидеть нельзя? – подмигнул Акулине Ивановне Василий Федорович.
– Да они-то, поди, уже ни на что больше и не сгодятся! – ухмыльнулась Настенка и, круто повернувшись, пошла прочь, напевая.
Василий Федорович посмотрел на жену, потом вслед Настенке, почти пропавшей в сумерках, снова на свою старуху и, ничего не сказав, пошел к летнице.
Акулина Ивановна осталась у калитки, задумалась и, пожалуй, впервые за последние двадцать лет вспомнила свою молодость, но не знала, как же ее пригнать к сегодняшнему дню.
ВОСПОМИНАНИЕ 3. Кто сам молодец – у того и петух храбрец.
Вдоль каменной кладки, в тени акаций, не спасавших, однако, от полуденного зноя, маялись куры. Обжоры и побирушки, они, растопырив крылья и раскрыв клювы, забыли про свои ненасытные желудки. Круглые глаза их осоловели от жары.
Пестрый, голенастый, уже отяжелевший красавец-петух гордо ходил по двору Косовых и выискивал съестное. Найдя какую-нибудь крошку, он брал ее в клюв, вновь клал на землю, наклонял голову набок, словно показывая, куда положил, и начинал созывать несушек. Когда же они подходили, петух сам склевывал эту крошку и удалялся от них на новые поиски. Обиженным хохлаткам оставалось лишь созерцать лохматые петины ляжки и его роскошный рыцарский хвост с красиво изогнутыми перьями. "Ко-король, ко-король", – делились они впечатлениями.
Обманув кур в очередной раз, петух распустил крылья и стал кружить вокруг белой курицы. Покружил-покружил и вдруг бросился на нее.
Димка, испугавшись, ворвался на веранду, где бабушка сидела со своими подружками, и закричал:
– Бабушка! Там петух заклюет курицу!
Бабки переглянулись, с трудом скрывая улыбки, и одна из них, которая потолще, не выдержала и рассмеялась:
– Ничего с ней не случится!
– Забьет он ее, скорее, бабушка, пошли! – торопил мальчик, с недоумением поглядывая на такую непонятливую толстую бабку.
– Ага, забьет! – согласилась толстая и, нагнувшись к другой бабке, что-то сказала ей на ухо. Та по-девичьи стыдливо прыснула и прикрылась фартуком.
Акулина Ивановна встала из-за стола и вышла за внуком.
– Где? – спросила она.
Петух спокойно ходил по двору, как ни в чем не бывало, все куры были живы и здоровы, а пострадавшая белая несушка усердно долбила хлебную корку. Димка почувствовал себя неловко, будто он нарочно соврал. Бабушка вернулась на веранду – и оттуда послышался громкий смех.
Проводив своих товарок до калитки, Акулина Ивановна вспомнила, что давно собирается проверить одну пеструю хохлатку – несется она или нет. Жрать-то она мастерица, вперед всех лезет, а вот кудахтать – ни разу не кудахтала. Может, больная какая, спаси господи, заразит всех курей! А вообще-то курице всегда помнить надо: перестала нести яйца – не снести головы!
Акулина Ивановна вынесла из кухни чугунок с остатками борща и размокшими корками хлеба, поставила его на землю и стала созывать кур. Те ватагой бросились к ней, окружили чугунок, жадно выхватывая из него куски, и клевали друг друга. Петух галантно кружился вокруг их хвостов, выискивая брешь. Интересующая бабку курица черной лапой вцепилась в край чугунка, чтобы ее не отпихнули подруги, и быстро молотила клювом.
– Ну да, как жрать – так первая! – возмутилась Акулина Ивановна.
Акулина Ивановна, конечно же, была не права, так как судила курицу с человеческой, а не с куриной точки зрения. Она осторожно, мелкими шажками, приблизилась к чугунку, схватила пеструшку и стала ее ощупывать. Куры, опрокинув чугунок, с кудахтаньем бросились врассыпную. Чугунок придавил ногу одной курице, и та судорожно пыталась освободиться.
Петух налетел на ноги Акулины Ивановны, но, получив пинок, вместе с бабушкиным тапком отлетел в сторону. Бабка продолжала изучать пленницу. Та хрипела и вдруг, закатив глаза, отбросила навзничь голову, дернулась и замерла.