- Я провел прескверную ночь, Бенто! Привидения, побоища, скелеты, кошмары! Виновата яичница с колбасой. И огурцы… особенно огурцы! Выдумки этого чудака Тито. Но под утро я выпил Fruit salt и теперь чувствую себя отлично.
Великолепно! Я даже в состоянии работать. Принеси, пожалуйста, в библиотеку чашку зеленого чая, только покрепче… И сухариков.
II
По дороге домой мысли Гонсало неудержимо возвращались к доне Ане - к ее обольстительным плечам, к теплым ваннам, где она нежится и читает газету. В конце концов, какого черта! У доны Аны, добродетельной, надушенной, ослепительно красивой, вполне годной в жены, был только один недостаток, один неприятный изъян - мясник папаша. И еще - голос, так раздражавший его у Святого родника. Правда, Мендонса утверждает, что при более близком знакомстве она перестает ворковать, говорит проще, почти мягко… И вообще, со временем можно привыкнуть к самым отвратительным голосам - не замечает же он, к примеру, что Манузл Дуарте гнусавит. Нет! Настоящее темное пятно - папаша! Но, в конце концов, весь этот дурацкий род людской восходит к одному человеку. У кого из нас, среди миллионов предков, до самого Адама, не найдется хоть какого-нибудь мясника? Он сам, знатный из знатных, чей род дал начало не одной королевской династии, порывшись в прошлом, непременно где-нибудь да наткнется на мясника Рамиреса. Стоит ли мясник за твоими плечами или смутно виднеется сквозь века далеко в цепочке предков - все одно, мясник тут как тут, с топором, колодой и пятнами крови на потных руках!
Этот образ преследовал его до самой "Башни"; не ушел он и позже, когда у открытого окна Гон-сало курил сигару и слушал пенье птиц. Он лег в постель, глаза у него слипались, а мысли все обращались назад, в туманное прошлое Рамиресов, в дебри истории, на поиски мясника… Он перевалил уже за пределы вестготских владений, где царствовал с золотой державой в руке его бородатый предок Рецесвинт. Измученный, задыхающийся, он вырвался из обитаемых земель и углубился в дремучие леса, где еще слышалась поступь мастодонта. Там, под влажной сенью листвы, тоже водились Рамиресы; одни урча волокли куда-то убитых оленей и древесные стволы, другие выползали из дымных пещер и улыбались зубастой пастью невесть откуда взявшемуся потомку. Наконец в печальной тишине, на печальной равнине он увидел окутанное туманом озеро. На тинистом берегу, в камышах, сидело косматое, грязное чудовище и каменным топором рубило человечью тушу. Это был Рамирес. В сером небе парил черный ястреб.
Гонсало простер руку поверх государств и храмов и, указывая на руины святой Марии Кракедской, на прелестную, раздушенную дону Ану, возопил из приозерной мглы: "Я нашел моего мясника!"
III
До поздней ночи Гонсало шагал по комнате и горько думал о том, что всегда, всю жизнь (чуть ли не со школьной скамьи!) он подвергался непрерывным унижениям. А ведь хотел он самых простых вещей, столь же естественных для всякого другого, как полет для птицы. Ему же раз за разом эти порывы приносили только ущерб, страданья и стыд! Вступая в жизнь, он встретил наперсника, брата, доверчиво привел его под мирный кров "Башни" - и что же? Мерзавец овладевает сердцем Грасиньи и самым оскорбительным образом покидает ее! Затем к нему приходит такое обычное, житейское желание - он хочет попытать счастья в политике… Но случай сталкивает его с тем же самым человеком, ныне находящимся у власти, которую он, Гонсало, так презирал и высмеивал все эти годы! Он открывает вновь обретенному другу двери "Углового дома", доверяясь достоинству, честности, скромности своей сестры, - и что же? Она бросается в объятия изменнику без борьбы, в первый же раз, как остается с ним в укромной беседке! Наконец он задумал жениться на женщине, наделенной и красотой и богатством, - и тут же, сразу, является приятель и открывает ему глаза: "Та, кого ты выбрал, Гонсало, - распутница, низкая блудница!" Конечно, нельзя сказать, что он любит эту женщину высокой, благородной любовью. Но он ради собственного комфорта решился отдать в ее прекрасные руки свою неверную судьбу; и снова на него неотвратимо обрушивается привычный, унизительный удар. Поистине, безжалостный рок не щадит его!
- И за что? - бормотал Гонсало, меланхолически раздеваясь. - Столько разочарований за такой недолгий срок… За что? Несчастный я, несчастный!
Он повалился в широкую постель, как в могилу, уткнулся в подушку и глубоко вздохнул от жалости к себе, беззащитному, обделенному судьбой. Вспомнился ему кичливый куплет Видейриньи, который и сегодня тот пел под гитару:
Род Рамиресов великий,
Цвет и слава королевства.
Цвет увял, слава померкла! Как не похож последний Рамирес, прозябающий в деревенской дыре, на доблестных пращуров, воспетых Видейриньей, которые (если не лгут история и преданье) оглашали мир своей победной славой. Он не унаследовал от них даже той бездумной храбрости, которая столько веков была достоянием рода. Еще отец его был настоящим Рамиресом и не побоялся в ярмарочной драке отразить зонтиком удары трех дубинок. А он… Здесь, в тишине и тайне, можно признаться себе: он родился с изъяном, позорным изъяном. Врожденная трусость, неодолимый плотский страх обращают его в бегство перед любой опасностью, перед угрозой, перед тенью… Он убежал от Каско. Он убежал от негодяя с бакенбардами, который дважды оскорбил его без всякого повода, просто из дерзости, из фанфаронства… О, бренная, трусливая плоть! А душа… Здесь, в тихой спальне, как это ни горько, он может признаться и в этом: душа ничуть не сильнее плоти. Словно сухой листок, кружит его дуновение чужой воли. Кузина Мария в один прекрасный день состроила глазки и шепнула ему из-за веера, чтоб он занялся доной Аной, - и вот, горя надеждой, он воздвигает воздушные замки, мечтает о красавице и о деньгах. А выборы, злосчастные выборы! Кто толкнул его на эту затею, заставил позорно примириться с Андре и нести все последствия? Гоувейя, никто иной. Пробормотал сквозь кашне несколько слов, пока они шли от лавки до почты - и вот, пожалуйста! Да зачем далеко ходить? Здесь, в "Башне", он в полном подчинении у Бенто, и тот распоряжается его вкусами, кушаньями, прогулками, мнениями, галстуками! Такой человек, будь он хоть гений, - не что иное, как инертная масса, которую всякий кому не лень лепит по своему вкусу.
Он вздохнул еще глубже и натянул одеяло на голову. Сон не приходил, ночь кончалась, часы в лаковом ларце уже пробили четыре. И вот, сквозь сомкнутые веки, утомленный подсчетом обид, Гонсало увидел, как, слабо выступая из тьмы, маячат перед ним какие-то лица…
Лица были дедовские, с длинными бородами, в страшных шрамах. Одни смотрели пламенно и грозно, словно в пылу битвы; другие важно улыбались, как за пиршественным столом; но на всех отпечатлелась гордая привычка к власти и победе. Выглядывая из-под одеяла, он узнавал в них фамильные черты, знакомые по мрачным портретам, или угадывал их, как угадал черты Труктезиндо по блеску и славе его деяний.
Медленно и четко выступали они из густой, шевелящейся тьмы. Вот появились и тела, могучие, в ржавых кольчугах, в сверкающих стальных доспехах, в темных, живописно наброшенных плащах, в парчовых камзолах, искрящихся по вороту огнем самоцветов. Все носили оружие - от зазубренной готской палицы до кокетливой шпаги на шелковой, шитой золотом перевязи. Забыв о страхе, Гонсало приподнял голову. Он не сомневался в реальности видения. Да, это они, Рамиресы, его могучие предки, восстали из разбросанных по миру могил и собрались в своем гнезде, простоявшем девять веков, чтобы вести совет у кровати, где он родился. Он даже узнал некоторых - недаром он столько копался в дядиной поэме и слушал жалостные фадо Видейриньи.
Вон тот, в белом казакине с алым крестом, - несомненно, Гутьеррес Рамирес Мореход, точно такой, каким он вышел из шатра перед осадой Иерусалима. А этот величавый старик, простирающий руки, - не Эгас ли это Рамирес, не пустивший на чистый свой порог короля дона Фернандо с прелюбодейкой Леонор? Рыжебородый великан - тот, кто некогда с песней на устах поверг наземь стяг Кастилии, Диего Рамирес Трубадур, овеянный славой и радостью утра Алжубарроты! В слабо светлеющем овале зеркала отражались пышные пурпурные перья на шишаке Пайо Рамиреса, собравшегося спасать Людовика Святого, французского короля. Чуть покачиваясь, словно еще ощущая покорное волнение побежденных вод, Руй Рамирес оглядывал с улыбкой английские корабли, убирающие паруса перед флагом Португалии. А у самой колонки кровати Пауло Рамирес - без шлема, в разорванной кольчуге, как в тот роковой день, когда при Алкасаре ему довелось нести королевский штандарт, - склонял к Гонсало юное лицо с серьезной нежностью любящего деда.
Но Гонсало, следя печальным взором за колыханием теней, говорил: "Дорогие деды, на что мне ваши клинки, если нет у меня вашего духа?.."
Он проснулся очень рано, смутно вспоминая, что в бреду беседовал с мертвецами, и, не разлеживаясь, против обыкновения, в постели, накинул поскорей халат и распахнул окно.
Бенто спросил, как ему спалось.
- Хуже некуда!
Эса ди Кейрош, "Знатныйрод Рамирес" (1900)
Немер Ибн аль Баруд
Вежливость
Мне снилось, что лань, которую не подстрелили, просила прощения у огорченного охотника.
Немер Ибн аль Баруд
Франсиско Асеведо
Der Traum ein Leben (Сон и явь)
Этот разговор произошел в Адроге. Мой племянник Мигель, которому было лет пять-шесть, сидел на полу и играл с кошкой. Я задал ему вопрос, который обычно задавал по утрам:
- Что тебе снилось этой ночью?
Он отвечал:
- Мне снилось, что я потерялся в лесу и в конце концов пришел к маленькому деревянному домику. Дверь открылась, и оттуда вышел ты, - и вдруг он с любопытством спросил. - Скажи, а что ты делал в этом домике?
Франсиско Асеведо, "Воспоминания библиотекаря" (1955)
Хорхе Луис Борхес
Ульрика (перевод Б. Дубина)
Hann tekr sverthit Gram ok leggr i
methal theira bert.
(Он берет меч Грам и кладет его обнаженным между собой и ею.)
"VdlsungaSaga" ("Сага о Вельсунгах")
В рассказе я буду придерживаться реальности или, по крайней мере, своих воспоминаний о реальности, что, в конце концов, одно и то же. События произошли недавно, но в литературном обиходе, как известно, принято дописывать подробности и заострять акценты. Я хочу рассказать о встрече с Ульрикой (не знаю и, видимо, никогда не узнаю ее имени) в Йорке. Все происшествие заняло вечер и утро.
Конечно, я мог бы придумать, что в первый раз увидел ее у "Пяти сестер", под не запятнанными ничьим воображением витражами, которые пощадили кромвелевские иконоборцы, но на самом деле мы познакомились в зальчике "Northern Inn" ("Северная гостиница"), за стенами города. Было полупусто, она сидела ко мне спиной. Ей предложили выпить, последовал отказ.
- Я феминистка, - бросила она, - и не собираюсь подражать мужчинам. Мне отвратительны их табак и спиртное.
Фраза рассчитывала на успех, я понял, что ее произносят не впервые. Потом я узнал, до чего эта мысль не в ее характере; впрочем, наши слова часто не похожи на нас.
Она, по ее словам, опоздала в здешний музей, но ее пустили, узнав, что посетительница из Норвегии.
Кто-то заметил:
- Норвежцы не в первый раз в Йорке.
- Да, - подхватила она. - Англия была нашей, но мы ее потеряли. Если человек вообще может хоть чем-то владеть или что-то терять.
И тогда я увидел ее. У Блейка где-то говорится о девушках из нежного серебра и яркого золота. Ульрика была золото и нежность. Высокая, подвижная, с точеным лицом и серыми глазами. Но поражала в ней даже не внешность, а выражение спокойной тайны. Беглая улыбка делала ее еще отрешенней. На ней было черное платье, что редкость в северных краях, где пестротой пытаются скрасить блеклое окружение. По-английски она говорила чисто, точно, лишь слегка подчеркивая "р". Я не наблюдал за ней, все это понемногу вспомнилось позже.
Нас представили. Я сказал, что преподаю в Андском университете в Боготе, и пояснил, что колумбиец.
Она задумчиво спросила:
- А что значит быть колумбийцем?
- Не знаю, - ответил я. - Вопрос веры.
- То же самое, что норвежкой, - заметила она.
О чем еще говорилось тем вечером, не помню. Наутро я рано спустился в столовую. За окнами выпал снег; пустоши тонули в рассветном солнце. Мы были одни. Ульрика позвала меня за свой столик. Она сказала, что любит гулять в одиночку.
Я вспомнил шутку Шопенгауэра и возразил: - Я тоже. Можем отправиться вдвоем.
Мы двинулись по свежему снегу. Вокруг не было ни души. Я предложил добраться до Торгейта, спустившись несколько миль по реке. Я уже знал, что люблю Ульрику, и хотел идти рядом с ней одной.
Вдруг издали донесся вой волка. Я ни разу не слышал волчьего воя, но понял, что это волк. Ульрика не изменилась в лице.
Внезапно, словно думая вслух, она произнесла:
- Несколько жалких мечей вчера в Йорк Минстере тронули меня сильнее, чем громадные корабли в музее Осло.
Наши пути расходились. Вечером Ульрика отправлялась в Лондон, я - в Эдинбург.
- Хочу пройти по Оксфорд-стрит, - сказала Ульрика, - где Де Куинси искал свою Анну, потеряв ее в лондонском многолюдье.
- Де Куинси, - отозвался я, - перестал искать. А я, вот уже столько лет, все ищу.
- И кажется, нашел, - уронила она вполголоса.
Я понял, что сейчас может сбыться самое невероятное, и стал целовать ее губы и глаза. Она мягко отстранилась и, помолчав, сказала:
- Я стану твоей в Торгейте. А пока не трогай меня. Прошу, так будет лучше.
Для старого холостяка обещание любви - нечаянный дар. Сулящая чудо вправе диктовать условия. Я вспомнил свою юность в Попайяне и девушку из Техаса, светловолосую и гибкую, как Ульрика, которая отвергла мою любовь.
Я не сделал ошибки, спросив, любит ли она меня. Я понимал, что окажусь не первым и не останусь последним. Это приключение, видимо, итоговое для меня, было для этой блестящей и решительной воспитанницы Ибсена одним из многих.
Мы шли, взявшись за руки.
- Все это похоже на сон, - сказал я, - а мне никогда не снятся сны.
- Как тому царю, - откликнулась Ульрика, - который не видел снов, пока волшебник не усыпил его в свинарне. - И через миг добавила: - Послушай. Сейчас запоет птица.
Спустя мгновение послышалась трель.
- В этих краях верят, - сказал я, - что обреченные на смерть могут предсказывать будущее.
- Я и обречена, - был ответ. Я ошеломленно посмотрел на нее.
- Пойдем через лес, - настаивал я. - Так короче.
- В лесу опасно, - отвечала она. Пошли пустошью.
- Если бы эта минута длилась вечно, - прошептал я.
- "Вечность" - слово, запретное для людей, - произнесла Ульрика и, чтобы смягчить высокопарность, попросила повторить мое имя, которого не расслышала. - Хавьер Отарола, - выговорил я.
Она попробовала повторить и не смогла. У меня имя "Ульрикке" тоже не получилось. - Буду звать тебя Сигурдом, - сказала она с улыбкой.
- Если так, - ответил я, - то ты - Брюнхильда.
Она замедлила шаг.
- Знаешь эту сагу? - спросил я.
- Конечно, - отозвалась она. - Трагическая история, которую германцы испортили потом своими "Нибелунгами"
Я не стал спорить и сказал ей:
- Брюнхильда, ты идешь так, словно хочешь, чтобы на ложе между нами лежал меч.
Но мы уже стояли перед гостиницей. Я почему-то не удивился, что она тоже звалась "Northem Inn".
С верхней площадки Ульрика крикнула мне:
- Слышишь, волк? В Англии волков не осталось. Иди скорей.
Поднимаясь, я заметил, что обои на стенах - во вкусе Уильяма Морриса: темно-красные, с узором из плодов и птиц. Ульрика вошла первой. Темная комнатка была низкой, как чердак. Долгожданная кровать повторялась в смутном стекле, и потускневшая полировка дерева напомнила мне о зеркале в Библии. Ульрика уже разделась. Она называла меня по имени: "Хавьер". Я почувствовал, что снег повалил гуще. Вещи и зеркала исчезли. Меч не разделял нас. Время текло, как песок. Век за веком длилась во тьме любовь, и образ Ульрики в первый и последний раз был моим.
Хорхе Луис Борхес
Алоизиюс Бертран
Ночь и ее причуды
Nox et solitudo plenaesunt diabolo(Ночь и уединение полны злых духов).
Отцы Церкви
По ночам моя комната кишит чертями.
- Ах, - прошептал я, обращаясь к ночи, - земля - благоухающий цветок, пестиком и тычинками коему служат луна и звезды!
Глаза мои смыкались от усталости, я затворил окошко, и на нем появился крест Голгофы - черный в желтом сиянии стекол.
x x x
Мало того, что в полночь - в час, предоставленный драконам и чертям, - гном высасывает масло из моего светильника!
Мало того, что кормилица под заунывное пение убаюкивает мертворожденного младенца, уложив его в шлем моего родителя.
Мало того, что слышно, как скелет замурованного ландскнехта стукается о стенку лбом, локтями и коленями.
Мало того, что мой прадед выступает во весь рост из своей трухлявой рамы и окунает латную рукавицу в кропильницу со святой водой.
А тут еще Скарбо вонзается зубами мне в шею и, думая залечить кровоточащую рану, запускает в нее свой железный палец, докрасна раскаленный в очаге.
XXI. СКАРБО
Господи, Боже мой, подай мне в мой смертный час молитву священнослужителя, полотняный саван, еловый гроб и сухую землю!
Молитвы г-на Ле Марешаля
- Помрешь ли осужденным или сподобившись отпущения грехов, - шептал мне в ту ночь на ухо Скарбо, - вместо савана получишь ты паутину, а паука я закопаю вместе с тобою!
- Ах, пусть у меня будет вместо савана хоть осиновый листок, чтобы меня убаюкивало в нем дыхание озера, - ответил я, а глаза у меня были совсем красные от долгих слез.
- Нет, - издевался насмешливый карлик, - ты станешь пищей жука-карапузика, что охотится по вечерам за мошкарой, ослепленной заходящим солнцем!
- Неужели тебе хочется, - взмолился я сквозь слезы, - неужели тебе хочется, чтобы кровь мою высосал тарантул со слоновьим хоботом?
- Так утешься же, - заключил он, - вместо савана у тебя будут полоски змеиной кожи с золотыми блестками, и я запеленаю тебя в них, как мумию.
А из мрачного склепа святого Бениня, куда я поставлю тебя, прислонив к стене, ты на досуге вдоволь наслушаешься, как плачут младенцы в преддвериях рая.