Твербуль, или Логово вымысла - Есин Сергей Николаевич 11 стр.


Увлекательный рассказ о нем могла бы написать выпускница Лита Юлия Латынина. Она дочь известной критикессы Аллы Латыниной, отличающейся непреклонной, как у фельдфебеля, верностью либеральным идеям, и сама талантливая писательница, расследующая экономические преступления. Вот она-то и могла бы сообщить миру, как этот самый Альберт Дмитриевич, выпускник, между прочим, Гнесинского училища, лишь только вступив в арендные отношения с Литом, стал богатым человеком. Правда, в наше время богатый - это не обязательно тот, который украл, хотя, судя по расстановке сил в стране, украсть все же легче, чем заработать. Юлия Латынина не отказалась бы от описания сцен, как арендатор вместе со своими поварами и официантами, засучив рукава и подобрав животы, сами клали новые полы, красили стены, проводили электричество, строили современный дизайн и украшали помещение. Но это одна сторона вопроса. Другая - лет уже пятнадцать ресторатор Альберт Дмитриевич кормит бесплатными обедами весь институт: студентов очного и заочного отделений, аспирантов, преподавателей, методистов, рабочих, бухгалтерш, уборщиц и библиотекарш. Из этого же котла халявно питается институтская собака Муза. Конечно, какие-то преференции за эту всеобщую кормежку, какие-то скидки и снисхождения Альберт Дмитриевич получал. Но согласимся, в этом есть и что-то стратегическое. Ведь легче всего институтскому начальству было бы, размышлял Саня, получить деньги за аренду, а потом размотать их по зарубежным командировкам - и никаких тебе сложностей! А здесь гарантированно полный, хотя, может быть, и не особо сытый, желудок. Это неплохо было кем-то придумано, наверняка пришла бы к выводу бескомпромиссная Юлия Латынина, несмотря на неясную ей тайну происхождения альбертовского достатка. Но почему мы должны не допускать честности у каждого российского предпринимателя?

Человеческой памяти хочется все растащить по знакомым и привычным местам. Саня, проходя мимо флигеля, всегда размышляет над историческим вопросом: для барской поварни, чтобы кормить и гостей, и даже всю господскую дворню, этот флигель, выходящий на Бронную, великоват. Значит, поварня была там, где сейчас читальный зал, а может быть, еще какое-нибудь строение существовало. Сане очень не хочется прощаться со своей лирической идеей. Ему всегда думалось, что в читальном зале, в этом флигельке во дворе, находилась девичья. Румяные и смешливые девицы вышивали здесь полотенца и скатерти, и их пение, как в опере "Евгений Онегин", слышалось через открытые окна в саду, во дворе.

Этой идиллической картине мешало то, что столовая в большом флигеле существует давно, об этом говорят все старожилы. Сначала помещение было перегорожено почти на равные две части прилавком. С одной стороны столы без скатертей и стулья, а с другой - огромная кухня, котлы, в которых варилось что-то жиденькое, и там же расхаживали толстые и ленивые тетки-матрешки в крахмальных кокошниках. Полы испокон были везде мощены мелкой метлахской плиткой, гуляющей волнами, как Средне-Русская равнина.

Рассказывали, что в самом начале "перестройки" здесь состоялся легендарный концерт-пьянка, который устроили так называемые куртуазные маньеристы, поэты. Саня переводит эту мудренку очень просто: вежливые бабники. Знаменитые в то время были ребята, но почти все канули в Лету или поменяли амплуа. Один из маньеристов, гладкий как кот, но очень талантливый паренек, Вадик Степанцов, руководил еще музыкальным ансамблем с поэтическим названием "Бахыт компот". Под этот "компот" гулянка, с танцами для поклонников и всех желающих, тянулась чуть ли не до утра. Сколько надо было выпить паленой водки, чтобы произошедшее так запомнилось и отложилось. Все поместились в этой самой столовой, и всем тогда хватило места. Могла ли быть поварня при отце Герцена в таком большом помещении? Слишком жирно, слишком много окон, продолжает размышлять Саня. Это скорее людская, склад, амбар, в котором копилось барское богатство, разошедшееся потом по музеям. И девки, может быть, именно здесь пели, и их пение слышалось и на улице, и через другие окна - на дворе.

Заглянув с улицы в окна, Саня встретился взглядом с уборщицей Тоней и сделал ей ручкой. Как, дескать, дела? Потом через эти самые окна, не пропускавшие никакого звука, иначе жители дома напротив, расположенного рядом со зданием Главного управления исполнением наказаний, давно бы оглохли от пения Валеры Кирамова, Саня проартикулировал Тоне важный вопрос: "Что сегодня в обед будет на второе?" Тоня точно таким же образом, тщательно выговаривая слова, словно имела дело с глухонемым, ответила: "Тушеное телячье сердце с гречневой кашей". Опять сердце! - посокрушался Саша и двинул дальше, потому что не хотел расплескивать на ерунду свое творческое состояние.

Всего на Бронную выходит десять окон флигеля, превращенного в кафе. Как часто шли позиционные бои за каждый промежуток между окнами. Этих полноценных промежутков шесть, и на каждый имеется претендент - да не один! - со своей мемориальной доской. Если разрешить ставить эти доски бесконтрольно, то все вообще литинститутские помещения снаружи никогда не придется ремонтировать: стены до крыш будут надежно защищены мрамором и гранитом, усеянными золочеными буквами. А какие волнующие предложения делались по поводу этих самых простенков на Бронной. Но все знают, только начни... Сколько бездарных, мелких, но чиновных писателей претендуют на эти простенки. Однако у Сани свои соображения на этот счет. Он представляет здесь лишь портреты знаменитых русских поэтов, растерзанных временем.

В этот час летучего вдохновения Саня мысленно опять, как бывало на лекциях, составлял список. Первым, конечно, должен быть Николай Рубцов. Он учился в Лите, и с него следует начинать. Легенды об этом странноватом выпускнике живут по углам коридоров институтского общежития в Останкино и в курилках учебных корпусов. Еще в студенчестве он спорил с другим великим поэтом, Юрием Кузнецовым, на общежитской кухне, ожидая, когда вскипит чайник, кто из них будет более знаменит. Не только чай пили однокашники: не раз Рубцова изгоняли за неуспеваемость и безудержные пьянки. Вот так ковался гений. А потом скитания у себя на родине. В прошлом - детдом, койка в заводском общежитии, кубрик на морском тральщике, солдатская казарма. Теперь же - без квартиры и работы. Можно представить, как мешал он своей неприкаянностью местному писательскому начальству. А уж кто убил, какие там были обстоятельства, этому Бог судья.

Я умру в крещенские морозы.

Я умру, когда трещат березы.

А весною ужас будет полный:

На погост речные хлынут волны!

Из моей затопленной могилы

Гроб всплывет, забытый и унылый,

Разобьется с треском, и в потемки

Уплывут ужасные обломки.

Сам не знаю, что это такое...

Я не верю вечности покоя!

Возле Рубцова Саня поместил бы другого горемыку - Павла Васильева. Благо учился он в Доме Герцена на Высших гослиткурсах вместе с Даниилом Андреевым, доска которого висит на другой стороне усадьбы. Большим был жизнелюбом Павлуша, сибиряк казацкой удали, матрос, старатель на прииске, поэт Божьей милостью.

Я люблю телесный твой избыток,

От бровей широких и сердитых

До ступни, до ноготков; люблю

За ночь обескрылевшие плечи,

Взор и рассудительные речи,

И походку важную твою.

А улыбка - ведь какая малость! -

Но хочу, чтоб вечно улыбалась -

До чего тогда ты хороша!

До чего доступна, недотрога,

Губ углы приподняты немного:

Вот где помещается душа.

У Сани давно уже возникла своя немудреная идея в ответ на либеральную и модную мысль, что советское государство убивало талантливых поэтов. С этой мыслью тоже можно, конечно, согласиться, потому что какому сатрапу и какому государству люб поэт? Вон даже Овидия услали в холодный зимами и ветреный Крым, чтобы не болтал лишнего, не сеял вредное. Преторианцы разных мастей и разных времен, они всегда шустры. Но главный враг поэта и писателя - его завистливый современник, коварный его товарищ. Кто писал наветы, кто сочинял анонимные письма и доносы, кто голосовал на собраниях, кто рукою цезаря хотел избавиться от конкурентов? Они, писучие коллеги, это их стиль и стило. Не гнушался, как выяснилось, наводить порядок и недавно приехавший из солнечной Италии и теперь задающий тон новой литературе пролетарский классик. По раздумчивым докладам и статьям старших товарищей, с трудом принимающих чужую литературную практику, по именам, ими же самими названным, можно составить список их талантливых жертв. В то время надо было внимательно следить, что могло последовать за твоими "добрыми" советами. Не маленькие! "Павла Васильева я не знаю, стихи его читаю с трудом. Истоки его поэзии - неонародническое настроение". Или: "...течение, созданное Клычковым - Клюевым - Есениным, оно становится все заметнее, кое у кого уже принимает русофильскую окраску и - в конце концов - ведет к фашизму". Определенно, они, старшие товарищи, всех сдадут и всегда оправдают свои действия высшими соображениями. Поэт - это же пришелец из другого мира. Бей его, чтобы не высовывался и не отбивал чужой хлеб. А уж о "русофильском окрасе" Саня и говорить не хочет, это специфические горьковские пристрастья.

Ну, молодые были, бесшабашные, веселые. Павел Васильев, увидев как-то в ресторане "Прага" поэта Сергея Васильева, заказал себе яичницу из десяти желтков, чтобы вылить ее на голову своему не очень, по его мнению, одаренному однофамильцу: не позорь фамилию, возьми псевдоним! Так тот, весьма обычный советский рифмоплет, хотя и выпускник Лита, всю жизнь и прожил с яичницей на голове.

Пролетарский классик умел формулировать. Это только называлась его статья игриво: "Литературные забавы". А выводы были такие, что не поздоровится: "...от хулиганства до фашизма 'короче воробьиного носа'". Почему же как-то особенно жестоко, с гаком, с оттяжкой, доставалось не городским, а сельским даровитым ребятам? Саня сам из деревни, поэтому так много думал об этом на лекциях. По его мнению, просто геноцид какой-то открыли эти городские против деревенских. Вся страна, например, читала Есенина, а им он был не мил. Они так просто и задушевно писать не умели. Комсомольский любимчик Джек Алтаузен тоже мальчик был взрывной. За словами "хам" и "сволочь" в карман не лез. Мог старого писателя в клубе и "охамить", и "осволочить", но как поэтично излагал, как подлизывал!

Притворяться мне не пристало,

Как я рад,

Что увидел ту,

У которой должны кристаллы

Занимать свою чистоту!

С этим трудно не согласиться,

Это в каждой пряди волос,

Это в каждой крупинке ситца

Кофты, трогательной до слез,

Почему, - он, наверное, спросит,

Этот парень

Со стороны, -

Пробивается рано проседь

У чекисток нашей страны!

Как же сразу, разрозненные в своих РАППах и ВАППах, подобного рода городские писатели дружно сбились в новую стаю! Тогда в клубе на проезде Художественного театра два поэта - комсомольский Алтаузен и "неонароднический" Васильев просто подрались. Двадцать писателей вступились за комсомольского мальчика. В "Правду" письмо написали! О, родная партия и родное ГПУ, оградите! (Это напоминает Сане еще не отправленную в забытье историю, когда после путча 91-го года группа писателей, из так называемых демократов и либералов, кланялась в ноги Ельцину, чтобы он других писателей, по-иному мыслящих, лишил хлеба - выгнал с работы, запретил им преподавательскую деятельность.) Оградили. Определенно история ходит параллельными шагами.

Уже из Исправительной трудовой колонии при строительстве завода "Большая Электросталь" Васильев пишет письмо Горькому. Оно дошло до классика, на письме есть пометы его исторической руки. И вот вам - воюют в русской литературе два высказывания: "Если враг не сдается, его уничтожают" и... что там другой русский классик говорил о слезе ребенка? Если вдуматься, вряд ли когда-нибудь какой-нибудь интеллигентный доносчик так интеллигентно получал наотмашь по физиономии. Сначала скромный описательный момент: "Я работаю в ночной смене... Мы по двое таскаем восьмипудовые бетонные плахи на леса. Это длится в течение девяти часов каждый день. После работы валишься спать, спишь до "баланды" и - снова на стройку..." Но скрытая соль письма, о которой наивный автор, возможно по русской привычке фаталиста, и не предполагал, в несколько плаксивом самооправдании: "Выпил несколько раз. Из-за ерунды поскандалил с Эфросом. Этот, по существу, ничтожный... случай не привлек бы ничьего внимания, если бы за несколько месяцев назад Вы своим письмом не вытащили меня на 'самый свет'". Ключевые слова здесь "ничтожный случай". В конечном итоге случай стоил жизни двадцатисемилетнему поэту. И чего тогда жаловаться на Лубянку? Лубянка была права: интеллигенция сама сдает "своих". Любимое время сдачи, естественно, 1937 год.

Решено - рядом с Рубцовым Саня в соседнем простенке ставит бронзовую доску Павлу Васильеву. На такого рода памятных досках положены даты. Они имеются: 1909 - 1937. Молодой, раскосый, с вьющимся чубом над гладким и высоким лбом.

Саня мысленно уже обозревает весь ряд. Бронзовые плиты стоят, как знаки мощной гвардии исконного русского слова. Следующим мог быть Борис Корнилов, автор бессмертной "Песни о встречном", ставшей эмблемой эпохи; положенная на музыку Шостаковичем, она звучала по радио и после того, как имя поэта было вычеркнуто из советской литературы.

Нас утро встречает прохладой,

Нас ветром встречает река.

Кудрявая, что ж ты не рада

Веселому пенью гудка?

Не спи, вставай, кудрявая!

В цехах звеня,

Страна встает со славою

На встречу дня.

Эх, кудрявая!.. Здесь, по сути, было то же самое, что и у Васильева. И здесь нашелся, чтобы аккуратно привести к плахе, высокий ревнитель. Поэты постарше, забыв о своей молодости, любят судачить о поэтах, которые помоложе. Но как поэты еще любят идти в строю за старшим, более авторитетным товарищем. На секретариате писательского Союза Николай Семенович Тихонов, уже почти классик и будущий председатель Комитета по Ленинским и Государственным премиям, заострял внимание на поведении некоторых молодых поэтов. На высокие должности творческую интеллигенцию назначали не только за выдающиеся профессиональные достижения, но и за выслугу и верность режиму. Но ведь верность каждый понимает по-своему. Или взять квартирный вопрос, который, по Булгакову, испортил москвичей. Вот, скажем, в престижном Доме на набережной, описанном выпускником Литинститута Юрием Трифоновым, медленно, приливами, освобождались квартиры, и всегда надо было успеть под очередную волну зарекомендовать себя и верным, и принципиальным, и решительным. Пресловутый герой советского времени Павлик Морозов отца родного не пожалел, а тут всего-навсего вопросы литературы.

Ах, литинститутские профессора и профессорши, как хорошо вы вымуштровали своих студентов на исторических свидетельствах и цитатах! А может быть, подобные цитаты из классиков сами западают в память? "Богема, которая скатывается к фашиствующей богеме. Сейчас уже на Западе богема исчезла, веселая богема исчезла, она стала носить другое название. Слишком серьезное время, а в отношении такой богемы, как Корнилов, мы долго терпели. Если бы он только пил, если бы он так разлагался. Например, по рукам ходит его контрреволюционное стихотворение... Оно начиналось со смерти Кирова и было связано с высылкой из Ленинграда... людей для очистки города..." Неужели будущий классик не понимал, что говорил? Или строки "Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей" следует воспринимать буквально? Тут Саня вспомнил один литературоведческий термин, принадлежащий Ирине Ивановне Ростовцевой, тоже институтскому профессору, - "прицельная критика". Как целились, как стреляли! Гвоздили. Золотое слово Тихонова не пропало втуне. Борис Корнилов (1907 - 1938, лагерь неизвестен; по устной легенде, посажен на кол во внутреннем дворе Лубянки)...

Как же все они чудовищно, по меркам нынешней престарелой литературы, молоды! Жаль только, не учился Корнилов в Доме Герцена, так что могут быть сложности с его кандидатурой.

Но пустыми межоконные простенки, которые Саня определил под мемориал погубленных поэтов, не останутся. Здесь по праву должна висеть памятная доска с именем Александра Твардовского, преподававшего в Лите. За одного только "Теркина" поместил бы тут ее Саня. "Какая точность и меткость во всем", - сказал о поэме скупой на похвалы Бунин.

Я знаю, никакой моей вины

В том, что другие не пришли с войны,

В том, что они - кто старше, кто моложе -

Остались там, и не о том же речь,

Что я их мог, но не сумел сберечь -

Речь не о том, но все же, все же, все же...

Здесь же - безусловное место для выпускника Лита Юрия Кузнецова. Суровый был дядька. Саня помнит его, как у Блока, пронзительные глаза-прожектора, остановившиеся в движении, взгляд вглубь, вглубь... Иногда после третьего курса "как профнепригодных" выгонял из своего семинара до половины студентов. В стихах - гуру и мудрец. Либералы любили его за глаза называть русским националистом, но тоже признавали. Это тебе не Пригов!

Завижу ли облако в небе высоком,

Примечу ли дерево в поле широком,

Одно уплывает, одно засыхает...

А ветер гудит и тоску нагоняет.

Что вечного нету - что чистого нету.

Пошел я шататься по белому свету.

Но русскому сердцу везде одиноко...

И поле широко, и небо высоко.

Тут могла быть и памятная доска Осипа Мандельштама, если бы она не висела уже с противоположной стороны усадьбы. Но и сейчас актуален простенький вопрос: а от кого конкретно органы узнали, что Мандельштам накропал непотребный стишок о вожде? Не Надежда же Яковлевна мужа заложила? Ведь читал-то он обычно стихи не каким-нибудь жестким аграновцам или гэпэушникам полегковеснее. Мандельштам дружил с эстетами, с писателями и поэтами, читал, небось, только своим. Если бы узнать первоначальное имя несчастья! Единственное утешение - на том свете все сочтутся. Много бы Саня отдал, чтобы хоть одним глазком взглянуть, как под всепрощающим оком Бога встретятся палачи и жертвы. Какие картины можно было бы нарисовать, какие снять по этим сценариям фильмы!

А может быть, следующий его роман будет называться "Замученные поэты"? Вокруг этой темы у Сани ведь тоже некоторый материал собирается. Здесь, в Лите, все ею дышит.

Назад Дальше