В известной серии гравюр Посады глубоко разрабатывается, как я утверждал, тема бедствий, характерная в целом для всего его творчества. Таких ниспосланных природой бедствий, как наводнения, пожары, эпидемии, а также катастрофы, сверхъестественные явления, преступления, самоубийства. В этой же серии у Посады немало и всяческих уродств: например, сиамские близнецы, ребенок, у которого вместо рук ноги, женщина, производящая на свет одновременно трех младенцев и четырех зверенышей…
– Ты был прав, утверждая, что в творчестве Посады, да и вообще в народном творчестве Мексики конца прошлого века, центральное место занимает тема уродства. Я и сам в этом убедился, – сказал Карлос.
Ему не было еще двадцати лет, когда фонд Рокфеллера оплатил его поездку на учебу в Европу и он, с альбомом Босха под мышкой, сел на пароход. Обосновавшись в Германии, Карлос, который вел самую скромную жизнь, какая прилична иностранцу, с помощью Босха постигал живопись. У художников Ренессанса он обнаружил множество сюжетов о рождении уродов, и это потрясло его до глубины души. В юности Карлосу предоставился случай в буквальном смысле слова прикоснуться к сиамским близнецам, у которых на двоих было две головы, четыре руки, четыре ноги и только один живот. Он кожей своей ощутил волну леденящего ужаса, овладевшего отцом и матерью, которые дали жизнь этим уродам, – волну, прокатившуюся от их поселка и захлестнувшую весь район. Таким образом, он по-своему осознал, чем для народа, для каждого человека обернулось именуемое Ренессансом время религиозных войн. То есть осознал мысли, чувства, представления людей в "сегодняшнем мире, где правит вера в то, что близок Судный день", – определение Гриммельсхаузена, бродячего студента, который описывал места, куда заносила его судьба.
Нет нужды доказывать, что Карлос в юношеские годы, смог приобрести этот уникальный опыт только благодаря особому стечению обстоятельств. Другими словами – только благодаря тому, что люди затерявшейся в горах Колумбии деревеньки, в которой родился и рос Карлос, жили в "сегодняшнем мире, где правит вера в то, что близок Судный день", и там время от времени действительно рождались сиамские близнецы. В семье одного из его родственников тоже родился урод. Когда Карлос прочел у Монтеня о рождении урода, он даже подумал, что речь идет о его бедном племяннике. Если ты, сестренка, возьмешь его сборничек из "Библиотеки Иванами", то сможешь прочесть в нем о крохотном младенце без головы, который прирос к груди другого младенца, покрупнее, и о том, что "если их разделить, то обнаружится еще один пупок". В ночь, когда родился урод, собралась вся родня, и Карлос, еще ребенок, никак не мог заснуть на своей соломенной подстилке – ему мешали тихие разговоры взрослых. Он со страхом думал о себе, крохотном маковом зернышке, затерявшемся в этой деревне, в далекой провинции, в стране, именуемой Колумбией, в Южной Америке, на планете, вращающейся вокруг солнца, в одной из галактик нашей Вселенной. Но стоило ему подумать о том, что он, лежащий сейчас в амбаре, упершись лбом в каменную стену, принадлежит в то же время своей деревне, своему краю, принадлежит стране, именуемой Колумбия, и обитает в Южной Америке, а являясь жителем Земли, вращается вокруг Солнца, принадлежа галактике, является гражданином Вселенной, – и от одной этой мысли его охватило блаженство столь же невыразимое, каким был совсем недавно обуявший его страх…
– Глубокий смысл пережитого мне, ребенку, был тогда, разумеется, недоступен. Да это и естественно, правда, профессор? Но каждый раз, когда я, скитаясь по Германии, думал о своей крохотной деревеньке, затерявшейся в горах Колумбии в Южной Америке, мне казалось, что этот забытый богом угол, такой далекий от центров цивилизации, – самое подходящее место для рождения уродов. В лавчонках, где торгуют старыми игрушками, на прилавок выставляют в центре самых целых кукол, у которых все на месте, а безруких, безногих, покореженных стараются ведь запихнуть подальше, с глаз долой, так? Есть сходство, правда? С тех пор я часто задумывался над этим. Однажды, когда мной овладело малодушие и тоска, я отправился в книжный магазин, выписывавший газеты и журналы на испанском языке, и там увидел альбом с гравюрами Посады. Он меня в буквальном смысле слова опалил! Его гравюры воплощают в себе идею "сегодняшнего мира, где правит вера в то, что близок Судный день". Об аномалиях, наблюдаемых в забытых богом уголках Мексики, еще более забытых богом, чем сама Мексика, отделенная океаном от Европы, где я жаждал сострадания и отчаивался до ожесточения, Посада говорит: вот как это случается на самом деле, вот какими они бывают – и выставляет калек и уродов на всеобщее обозрение. Увидев его гравюру "Рождение урода", я был потрясен, меня охватило чувство стыда и скорби, смешанное со страхом, и я разглядел за этими крестьянами не только мексиканцев, но и всех жителей Центральной и Южной Америки!.. Поняв это, я с головой окунулся в изучение творчества художника. В далекой гостинице в Гамбурге я работал по восемнадцать часов в сутки, а душой был в Южной Америке – в моей стране, в моей деревне, в том самом доме, где родились сиамские близнецы, которых я увидел в детстве. Одно то, что я взялся за эту работу, через время и расстояния вновь и вновь возвращало меня в двадцатилетнюю давность, за просторы Атлантики, в ту ночь, когда я, еще ребенок, грезил наяву, заглянув в бесконечность Вселенной…
Этот колумбийский художник и искусствовед, сестренка, говорил с огромным жаром, и привела его в такое возбуждение, скорее всего, моя лекция о Посаде. А я, слушая его, неожиданно для себя понял другое – почему меня привлек Посада, что воодушевило меня в его творчестве. Подобно тому как Карлос, который, пережив ту страшную ночь, когда на свет появились чудовищные младенцы, искал отклик своим переживаниям в гамбургских изысканиях, так и я решил описать мифы и предания нашего края. Подвигнул меня на это Посада, но писать я буду о самых удивительных вещах, которые открылись мне благодаря спартанскому воспитанию отца-настоятеля.
Мы оба были так увлечены, что совсем позабыли о зубной боли. И пили одну "Маргариту" за другой. Карлос придумывал все новые и новые поводы, чтобы выпить. Прежде всего выпьем за Посаду – Посаду, воодушевившего нас обоих! Ну и конечно, за твою работу, за которую, судя по твоим словам, ты решил приняться! За Мексику, страну, познакомившую и связавшую нас с Посадой, за ее людей! Карлос расправил плечи, на которых покоилась его огромная голова, лицо у него побагровело еще больше, он величественно поднялся – казалось, у него даже кожа при этом заскрипела.
– ЎViva Mexico, hijos de la chingana! – провозгласил он торжественно и свалился на пол рядом с моим табуретом.
Я, подобно Карлосу, тоже находился под двойным воздействием и "Маргариты" и обезболивающего, поэтому был не в состоянии подхватить Карлоса. Но, помимо глубокого сочувствия к лежавшему на полу без признаков жизни колумбийскому художнику и искусствоведу, я, сестренка, испытывал и огромное воодушевление при мысли о мифах и преданиях нашего края, которые мне предстояло описать. Перед тем как мое воодушевление поглотил мрак опьянения, я увидел сверкающее огнями судно, плывущее ко мне в кромешной тьме вверх по реке. То ли это был тростниковый челн, увозящий в забытый богом уголок мира Хируко, рожденную уродом, то ли огромное прочное судно из папируса, на котором Тур Хейердал пересек Атлантический океан…
4
Нет необходимости повторять, сестренка, насколько важна для меня миссия летописца нашего края, к которой я начинаю внутренне готовиться, вдохновленный тобой, но, чтобы поддерживать свое существование в Мексике, я вынужден заниматься и другим делом – служить в университете на улице Тефантенек. Благодаря этой работе я теперь и обеспечиваю свое существование, подчиненное главной задаче – описать мифы и предания нашего края. В маленькой аудитории этого университета я читаю лекции, а щека у меня так распухла, что лицо сделалось треугольным – с тех пор как я стал взрослым, со мной ни разу еще не случалось такого. Боль прошла, осталось лишь неприятное ощущение, а то место, откуда был удален зуб, не вызывает у меня чувства "боязни пустого пространства". Да и врач – мексиканец японского происхождения, взявшийся за систематическое лечение моих зубов, – становится все приветливее. Наверное, он только при первом нашем знакомстве (а я был тогда в ужасном состоянии) пришел в замешательство, будто столкнулся в своем кабинете с призраком того самого ублюдка японца, который преследует его в ночных кошмарах, порожденных комплексом неполноценности.
Зубной врач, скорее всего, не обратил внимания на ту статью. Зато обе студентки из моего семинара старательно собирали все сообщения в "Эль Соль" о том, как средь бела дня мертвецки напились колумбиец и японец – оба лекторы университета, где учились эти девушки. А реагировали они на случившееся по-разному – сообразно национальной и социальной принадлежности каждой из них…
Я думаю, сестренка, тебя интересует, что это за студентки. Одна из них, Рейчел, приехала из Соединенных Штатов и специализируется по исламу; не знаю, в каком штате она родилась – установить это по ее произношению я не в состоянии, но уверен, что эта дылда росла в каком-нибудь южном городке. Она частенько проводит ночи в компаниях, где курят марихуану, а под утро с жадностью уничтожает неаппетитные объедки. Если студенты, обедающие с ней в университетском кафетерии, оставляют хлеб, она собирает его и съедает. Не полнеет только потому, что, наверное, чем-то больна. Изредка я замечал, что ее глаза на землистом лице вдруг оживали, вспыхивая каким-то странным огнем. Но сейчас, после случившегося со мной, блеск ее янтарных глаз уже не передавал никаких сложных психологических процессов – он лишь с предельной откровенностью выражал ее безмерное негодование тем, что я напился как свинья.
Другая студентка – дочь широко известного в Мексике художника, вольнослушательница Марта. Она прихрамывает и носит юбку до щиколоток; когда ходит медленно, ее недостаток не бросается в глаза, но стоит ей ускорить шаг или даже просто немного разволноваться, как она тут же начинает сильно хромать. Голубоглазая, с золотистыми волосами и тонкими бескровными губами, Марта выглядит еще совсем девочкой, хотя ей уже двадцать пять лет, – типичная вечная студентка, два года училась в Европе, слушала совершенно бесполезные для нее лекции по социологии и психологии. На ее лице всегда написано высокомерное презрение – мол, мои умственные способности не идут ни в какое сравнение с умственными способностями других студенток из Южной Америки, и даже мне, преподававшему ей японскую культуру – почему, в конце концов, она решила изучать именно ее, ума не приложу, – она демонстрировала полное пренебрежение: кого-кого, мол, а меня на мякине не проведешь. Если посмотреть правде в глаза, она относилась ко мне с высокомерием, которое тщательно скрывала.
Однако теперь выражение лица Марты, на которую сообщение о нашей попойке, в отличие от Рейчел, произвело прямо противоположное впечатление, стало явно вызывающим. Марта и раньше почти не понимала лекций, которые я читал по-английски, не понимала и японских слов, которые я писал на доске. В душе этой девушки, ежедневно посещавшей мои занятия, тлела смутная и абсолютно безосновательная мечта стать специалистом по Японии, а также клокотала досада на свою хромоту. Обычно она не отрывала от меня глаз, точно подернутых пеленой. Но теперешняя Марта, сестренка, будто копьем пронзала меня своим острым взглядом, и в ее хрупком теле калеки, я чувствовал, пылает пожар. Может быть, это ощущение было вызвано у меня просто тем, что я наконец избавился от мучительной зубной боли, но факт остается фактом: читая лекции этим двум студенткам – в отношении ко мне они представляли собой единство противоположностей, – я вызывал у них нездоровый интерес. Под прожекторами их взглядов, сестренка, я и сам начал сознавать, что до сих пор, читая лекции Рейчел и Марте, оставался безразличен и холоден, как мертвец. Но последние дни, потрясшие меня неожиданными колебаниями огромной амплитуды – беспрерывная, в течение недели, зубная боль, события в пустыне Малиналько и, наконец, позорная попойка с колумбийским художником, – вдохнули жизнь в мое прозябание в Мехико, я возродился. Хотя все же не эти события явились для меня главным стимулом, а твое письмо с вложенным в него цветным слайдом, на котором ты изображена обнаженной. Только получив его, я принял решение приступить к делу, предопределенному мне с рождения, – описать мифы и предания нашего края.
В тот день фразу, выбранную мной из "Нихон сёки" для комментирования на лекции, я заранее написал на темно-зеленой доске: "Идзанаги и Идзанами, стоя на небесном мосту, стали погружать свое драгоценное копье в бездну, и капли, упавшие с него, сгустились от соли и превратились в остров".
Мои занятия проходили в рамках программы обучения японскому языку, поэтому я начинал с того, что прочитывал по-японски написанное на доске. Рейчел, которая утверждала, что прежде, чем заняться исламом, изучала китайский язык, сняла прямоугольные, похожие на игрушечные очки в светло-розовой оправе и тупо уставилась на записанный китайскими иероглифами японский текст, понять который ей было не под силу. Что же касается Марты, то она в тот день, чтобы продемонстрировать горячий интерес ко мне, начала, продираясь сквозь дебри бессмысленного для нее текста, старательно переписывать приведенную мной фразу из "Нихон сёки". Поэтому сразу же перейти к чтению я не мог. Рейчел смотрела на меня выжидательно, не понимая, почему я молчу. Наконец она догадалась, что причина заминки – поведение Марты. И я понял, сестренка: так просто все это не кончится. Рейчел надула губы и стала неодобрительно посматривать на нас с Мартой, явно давая понять, что переполнявшее ее негодование вот-вот выльется в какую-нибудь язвительную реплику. А Марта, еще ниже склонив свою яйцеобразную голову с волосами цвета опавших листьев, едва-едва разбирая знакомые ей элементы иероглифов, прилежно переписывала фразу – для нее это был поистине непосильный труд. Правда, в ее усердии безошибочно угадывался какой-то тайный замысел, но мешать ей, сестренка, не хотелось. Я даже испытал к ней что-то вроде благожелательности. Когда она, сильно хромая, направилась ко мне с исписанным листком, я испугался и с жалкой улыбкой ждал, пока она подойдет. Поведение Марты было сознательным вызовом Рейчел. Янтарные глаза Рейчел потемнели и приобрели цвет крепко заваренного чая. Не успел я раскрыть рта, чтобы высказать свое мнение о написанных Мартой иероглифах – если только можно назвать их иероглифами, – как с ее детского личика исчезло выражение вечной неудачницы.
– Слова "стали погружать свое драгоценное копье в бездну" в мифе об Идзанаги и Идзанами, думаю, вас заинтересуют, – начал я. – Дело в том, что боги стояли на небесном мосту, и под ним должна была находиться некая страна. Не является ли это указанием на космологический верх и низ, что сопоставимо с мифами западных стран?
Однако, сестренка, Рейчел сразу же уловила слабое место в моих рассуждениях и возразила.
– Если вы, профессор, оцениваете приведенные вами слова главным образом космологически, уместно ли строить гипотезы, исходя лишь из этой фразы "Нихон сёки", как будто в ней содержится абсолютная истина? – энергично перебила она меня на своем родном английском языке. – Может быть, стоит и из других мест "Нихон сёки" выбрать аналогичные примеры и рассмотреть их в связи с приведенной вами фразой? Существуют ли, профессор, подобные выражения или их варианты в других местах "Нихон сёки"? Ведь это единый, цельный текст.
В тот день, сестренка, уже в начале лекции я вынужден был признать поражение. Даже Марта всем своим видом демонстрировала солидарность с Рейчел. Не кажется ли тебе, сестренка, что работа у меня в Мексике не из легких? Студентки, разумеется, не могли понять внутреннего побуждения, заставившего меня в тот день на лекции начать рассуждения по поводу цитаты о "веке богов", взятой из "Нихон сёки". А для меня это было совершенно естественно – в течение ста двадцати минут я читал лекцию, стараясь говорить о чем угодно, лишь бы не касаться вопроса поистине важнейшего для меня, человека, описывающего мифы и предания нашего края. На доске мне следовало написать совсем другую фразу: "И родился у них ребенок – остров Авадзи, еще он назывался Эна – послед. Первенец оказался неудачным. В старину его так и назвали – Авадзи".
Я как летописец нашего края хотел рассказать о презираемом острове Авадзи: написанное другими иероглифами, это слово означает "наш позор", и существует предание, будто Эна-послед, от которого получил свое странное название остров Эна-но-сима, доводится старшим братом всем детям, рожденным на Южном Сулавеси, Бали и Суматре. Рассказать и о Хируко, которую положили в тростниковый челн и пустили вниз по реке, о чем повествует "Кодзики". И тростниковый челн, и Авадзи самым тесным образом связаны с нашим краем. Тебе, сестренка, вряд ли нужно об этом говорить – ты и так прекрасно это знаешь: со времени основания нашей деревни-государства-микрокосма "Авадзи" писалось то одними, то другими иероглифами, но именно так называли в разговоре наш край, если о нем заходила речь.
Иероглифы, которыми передано название нашей деревни Авадзи на официальной карте Великой Японской империи, означают "Наша мирная земля". Наша тихая спокойная земля – такое прочтение, судя по иероглифам, вполне логично, но, как мне представляется, эти иероглифы были употреблены с определенным смыслом. Жители деревни представили правительству Великой Японской империи фиктивную книгу посемейных записей, и они же использовали такие иероглифы, которые позволили скрыть от посторонних истинное название их деревни. Жители нашего края, как говорил по-спартански воспитывавший меня отец-настоятель, использовали самые разные способы для передачи слова "Авадзи". Со времени основания деревни-государства-микрокосма оно писалось самыми различными иероглифами, и многие необычные сочетания их воспринимались как шарады: пена желаний, чумизный дед, бледная смерть, темный орел, спокойный край, непрочная бумага, кровавая пена, непонимание, нелюбовь, стремление уничтожить нас…