Увидев здание Главпочтамта, я вдруг вспомнил себя, и сходу, увлечённый и вдохновлённый необычными событиями, свернул туда, чтобы позвонить домой, в надежде задержаться в Москве. Но в трубке там, с другого конца провода, раздалось короткое и достаточно ясное слово. Встревоженный голос жены привёл меня в чувство. Спорить – себе дороже. Времени до отправления поезда почти совсем не оставалось, и я, немного помешкав, провалился в метро, досадуя на свой податливый характер.
В поезде все разговоры сводились к тому, кто кого повалит: коммунисты демократов, или – наоборот.
На другой день вся страна была прикована к голубому экрану. Там, в столице, происходило невероятное: путч проваливался. Все ждали чуда. Радовались за победителей. Наконец-то будем жить по человеческим законам, как большинство стран в мире, нормальной жизнью. А как же?! Ведь победил народ!
Но действительность оказалась более прозаической, неожиданной и трагичной. Как тут не вспомнить строчки Николая Рубцова: "Всё было весёлым вначале, всё стало печальным в конце…" Могучий Советский Союз, раздираемый местными партийными князьками, пал в одно мгновение, как загнанная лошадь. И начался вселенский жор. Власть имущие, потеряв остатки совести, вместе с уголовным отребьем глотали и не давились. Глотали и не давились, оставив с носом тех, кто создавал материальную основу страны, кто действительно устал от лишений и бестолковщины.
Совершилось то, о чём писал бунтарный Бакунин около века назад: "Нам надо войти в союз со всеми ворами и разбойниками русской земли" Правда, Бакунин отрицал собственность в теории, а сегодняшние воротилы отрицают чужую, кровную собственность, на практике: "Вам не положено! Отдай!"
Страна, нет, вернее часть страны, её большая часть, повернула так круто, что сразу забылись все нравственные нормы и предварительные обещания властей.
Деньги – это воплощение материи в знаках, а материя, как известно, не исчезает и не возникает вновь, она только видоизменяется. Если где-то прибавилось, то должно где-то на столько же убавиться. Это знали так давно, что и говорить не надо…
Грустно. После десятилетия монетарного государства у меня написались следующие стихи о том, что произошло со всеми нами и с нашей страной.
Живая вода
Блюминги, слябинги, домны, мартены,
Живая вода в решете…
Всё это – Ивана, сына Матрёны,
Того, кто живёт во тщете.
В домнах чугун, а в мартенах – железо,
В скважинах – нефти потоп.
Иван оглянулся – всё мигом исчезло,
Осталось в руках решето.
Зелёная медь орденов и медалей…
Ивану награды – не впрок!
Пришли говорливые люди и дали
Кличку Ивану – "Совок!"
Потом заманили в словесные дебри
И разум – за ум завели.
Иудины дети, полпреды отребья
И новых вождей холуи.
Блюминги, слябинги, домны, мартены,
Нефть, как живая вода -
Всё это Ивану, сыну Матрёны,
Уже не видать никогда.
– Врёте, поганцы! Ещё ведь не вечер! -
Ему донеслось от молвы.
Поднялся Иван, распрямил свои плечи…
Глядь, а он – ниже травы.
Что за колдун запредельного края?
Чья на тебе ворожба?
Крестная сила да сила земная,
Трёхперстьем своим отмахни ото лба.
В миг расползутся жуки-скоробеи.
Конь под Иваном порвёт удила.
Медленно-медленно силушка зреет,
Скоро вершатся дела.
"Запад нам поможет!" – эта крылатая фраза звучит теперь, как издёвка. Они там знают, хорошо наученные нашим опытом, что критическая масса, как в атомной бомбе, грозит большими последствиями, и поэтому и бюргер, и рабочий, и фабрикант конвергировались, как говорят физики, в единую нацию, где каждый чувствует не показную нищенскую, а настоящую заботу своего государства о себе и судьбах своего народа. Я не ретроград и вовсе не тоскую по коммунистическому прошлому, но справедливость в обществе, тем более объявленном сверху демократическом, должна стоять на первом месте. Это так, что бы ни говорили о сегодняшних успехах построения светлого капиталистического завтра.
Часть 1 Длинный день короткого лета
Город, город, что же ты наделал?
Ты отнял деревню у меня.
В. Богданов
Каждый творческий человек ищет, или уже нашёл на своей дороге свалившуюся с неба лучезарную звезду, чтобы в её окрылённом свете ловить эфемерных бабочек удачи и славы. Некоторым избранным она падает прямо на плечи, или оставляет отметины на лбу. Недаром ведь гениальный русский поэт Юрий Кузнецов написал: "Ночью вытащил я изо лба золотую стрелу Аполлона…"
В далёком детстве и я подобрал на пыльной бондарской дороге если не звезду, то подкову тщеславия, это уж точно.
Правда, счастья и удачи та подкова мне не принесла, но и не ввергла мою жизнь в уныние. Да и как впадёшь в уныние, когда подкова та до сих пор водит меня по замысловатым дорогам и тропам, а нередко, обременяя судьбу, заводит туда, куда, казалось бы, и идти-то незачем. С тем и живу…
1
Окончив школу, я, сломя голову, ринулся в самую бучу, если не сказать – бучило, с грохотом и скрежетом металла, высверком сварочной дуги, рёвом машин и горловыми криками бригадира, сквозь этот гам, на меня, уже не подростка, но ещё и не юношу "обдумывающего своё житьё" – коли по Маяковскому.
Бригадир был мужик суровый и скорый на руку, если зазеваешься. На монтажных работах всякое бывает…
Строился город, рос вдаль и вширь, и я рос вместе с ним.
Имея в кармане невесть откуда взявшуюся подкову, я не обдумывал своё житьё: не до того было, и попал на стройку совершенно случайно.
Шёл тысяча девятьсот пятьдесят седьмой год. Лето. Полуторка военных времён, швыряя нас от борта к борту, неслась вскачь по узкому гулкому коридору. Справа и слева зелёными шпалерами стояли деревья, большей частью сосны, и красные стволы их на тёмно-зелёном фоне выделялись особо.
Машина иногда пробуксовывала, перетирая колёсами песчано-глинистый грунт лесной дороги. Тогда мы останавливались, и, подпирая плечами задний борт, помогали шофёру выбраться из колдобины.
До Тамбова асфальта ещё не было, и связь с городом осуществлялась нерегулярно. И мы, перехватив в Рассказове попутку, летим, надувая ветром рубахи, навстречу своей судьбе. В Тамбов! В Тамбов! В город, который я помню ещё с мокрогубого детства, где по дороге впервые пережил одно из самых мерзких чувств: панически вселенское одиночества и рождённый этим одиночеством страх.
А вначале всё было так хорошо…
2
Лес я увидел впервые.
Солнце пушистой белкой резвилось в густой листве, разбрызгивало под ноги золотые монеты, но сколько бы я ни ловил их, в ладонях оставались лишь невесомые пятнышки света. После бондарских степных просторов с выжженными, цвета верблюжьей шерсти холмами, привычно горбатившимися за обрывистым берегом Большого Ломовиса, теперь такое количество деревьев меня ошеломило. Похожее чувство я испытал ещё раз в жизни только при виде моря.
Но это будет много лет позже.
В самих Бондарях сады начали вырубать сразу после установления Советской власти. А в военные годы порубили последние деревья: платить налог за каждый корень не было мочи, да и лютые морозы того времени требовали негасимого огня в жадных до поленьев усадистых русских печах. В топку шло всё: хворост, ботва с огорода, а когда было совсем плохо, приходилось рубить яблони и груши, и даже горячо любимую русским народом рябину. "Как же той рябине к дубу перебраться? Знать ей сиротине век одной качаться" – помните?
Не пришлось бондарской рябине долго жаловаться – повалил её топор. Мне же досталось помнить лысые, продутые насквозь пыльные улицы нашего села, и – никакой зелени, чтобы зацепиться глазу. Может быть, поэтому я был так счастлив в тот день в лесу…
Дядя Федя, теперь уже покойный, райисполкомовский конюх, взял меня в Тамбов, в длинную и полную впечатлений дорогу. А как не взять?! Соседское дело!
Мать быстро собрала меня, сунула узелок в руки и перекрестила: "А в городе у него крёстный да крёстная, да ещё одна тётка есть, так что ситный ему будет за каждый день, да и ума пусть за лето наберётся – Тамбов все-таки. Там и кино, и театры всякие, да и люди почище. Не как здесь – в навозе. Пусть посмотрит, попривыкнет. Небось, повезёт где-нибудь после школы на заводе к хорошему делу прислониться. Глядишь, и свой кусок завсегда будет. Не в Бондарях же всю жизнь за трудодни горбиться!"
Я весело завалился на телегу с сеном, и мы тронулись в путь. А путь мне предстоял длиной в полный летний день и мою мальчишескую жизнь.
Утро было зябким и долгим. Солнце никак не хотело вставать, и я, разворошив свежее, не совсем высохшее, а только подвянувшее сено, залез в него по шейку, и, вращая головой в разные стороны, озирал окрестности. Лошадь шла мелкой рысью, взбитая влажноватая пыль, лениво поднявшись, тут же оседала на землю. От травы исходило вчерашнее тепло и запах парного молока. Хорошо сидеть! Лошадь только – цок-цок-цок! Бряк-бряк-бряк! Будто кто её похлопывает широкой ладонью по животу.
– Селезёнкой ёкает! – объясняет дядя Федя. Бросив вожжи, он улёгся рядом со мной на живот, покуривает вечную самокрутку, которую никогда не выпускает изо рта. Как только огонь доберётся под самые губы, так сразу – новую крутить. Я его и до сих пор с козьей ножкой вижу. Только курил он почему-то не затягиваясь, а так – дым пускал, небо коптил.
– Привычка с войны привязалась, дым в себя не глотаю, а в зубах цигарку до смерти держать охота. Вот поди ж ты! – сокрушался он, заметив мой пристальный взгляд.
Дорога уходила вверх по центральной улице с характерным названием "Тамбовская".
Улица выводила на старинный ямщицкий тракт, соединяющий Тамбов с Кирсановом, Пензой, и через Пичаево – с Моршанском и Рязанью, а через Уварово-Мучкап – с Саратовом и далее с Астраханью. Такая вот столбовая дорога.
Наш сосед ехал в Тамбов по каким-то своим делам.
Человек он был смешливый, всегда с подначкой, пить и дебоширить, тем более, материться, как большинство бондарцев, не любил. Потому не всегда пользовался уважением у наших мужиков.
У него была обидная и презрительная слава бабьего угодника, примака, проживающего с тёщей и не проронившего о ней ни единого худого слова, хотя тёща его была баба сварливая и скандальная, корила его за неумение жить, за работу конюхом, грязную и неблагодарную. Мне часто слышался её голос хозяйки и распорядительницы.
Жена же его, наоборот, была тиха и спокойна, ссор с бабами не затевала, ходила чисто и опрятно, правда, всегда в чёрном платочке. То ли за этот чёрный платок, то ли за то, что она пела в церковном хоре, бабы называли её монашкой, и тихонько подхихикивали над ней, как будто быть монашкой – предосудительно. Детей у наших соседей не было. Может быть, поэтому дядя Федя при встречах приветливо шутил с нами, пацанами, в большинстве своём – безотцовщиной. Война прошлась и по нашим детским судьбам жестоко и без разбору…
3
Под тихое поскрипывание телеги я задремал, согретый привянувшим сеном и близостью большого, пахнувшего табаком и лошадьми, крепкого мужского тела. Проснулся, когда солнце припекало вовсю и становилось жарко. Разгребая руками сено, я выпростался из своего гнезда и снял рубашку. Дядя Федя всё так же лежал на животе, прижав локтем вожжи и посасывая самокрутку. Бондари остались далеко позади, только церковь, размытая знойным маревом, покачивалась на самом горизонте, оседая и меняя свои очертания. Так далеко от дома я ещё не был. Щемящее чувство оторванности от родного гнезда заставляло всё время поворачивать голову туда, где вместе с белым облачком уплывала за край земли наша церковь. По большим праздникам, а на Рождество и на Пасху мать не без труда заставляла меня идти с ней в сумеречную прохладу храма и молиться за своих близких, чтобы, не приведи Господи, беда не наследила в нашем доме, чтобы картошка уродилась, чтобы я хорошо учился и был хорошим сыном, и стал хорошим человеком.
Не знаю, дотянулись ли мои детские молитвы до Бога? Нет в живых ни отца, ни матери, а судить о себе, как о человеке, я не имею права. Но, судя по всему, видимо, не были столь усердными мальчишеские молитвы…
Лошадь, разомлевшая от жары и нашего попустительства, шла тихим шагом, лениво кивая головой. По обе стороны дороги наливалась колосом до поры до времени зелёная рожь, и там, во ржи, где пронзительно голубели васильки, какая-то любопытная птица всё спрашивала и спрашивала нас: "Чьи вы? Чьи вы?".
– Бондарские мы! Вот чьи! – весело сказал дядя Федя, и, встав на колени, огрел нерадивую лошадь длинным плетёным цыганским кнутом так, что она от неожиданности, потеряв чувство меры, сразу перешла на галоп. Телегу затрясло, и я, тоже встав на колени, ухватился за жердину, чтобы не выпасть на пыльную дорогу.
– Ах, мать твою ети! Жизнь по воздуху лети! – дядя Федя огрел кнутом лошадь ещё раз, и она с галопа перешла на рысь, крупную и размеренную.
Надо сказать, что наш сосед никогда не ругался матом и в подходящих случаях: упоминал или "японского городового" или говорил "ёлки-палки". Но, теперь, видимо, почувствовав свободу и волю, решил осквернить свой язык таким вот приближением к весёлому русскому матерку. Было видно, что у него, то есть у моего соседа, нынче озорное настроение. Он, наверное, как и я, был возбуждён простором, безлюдьем полей, длинной дорогой и предполагаемой встречей с городом. Лицо его, нынче гладко выбритое, светилось какой-то затаённой радостью, предвкушением чего-то необычного. Глаза с озорной усмешкой посматривали на меня, и весь их вид говорил, что, мол, вот мы какие! Перезимовали и ещё перезимуем! А сегодня наша воля!
Я тоже заразился этой бесшабашной радостью: нырнул несколько раз в сено, опрокинулся на лопатки, чтобы посмотреть – куда это идёт-плывёт вон то белое облачко? А вдруг из него покажется бородатое лицо Бога? Вот ужас, что тогда будет!
Но мою голову начало колотить так, что я вмиг растерял все фантазии.
Лошадь с размашистой рыси перешла на короткий бег, быстро-быстро переступая ногами, и так она бежала без понуканий долго и ровно.
Впереди высоким забором из частых штакетников вставал лес, тёмный и таинственный. Лес вырос как-то сразу, из ниоткуда, И я с удивлением рассматривал его сказочную сущность, о которой читал только в книжках.
Дорога, песчаная и рыхлая, в которой со скрипом увязали колеса, заставила лошадь перейти на шаг.
Мы въехали в звонкую и сумеречную прохладу леса. То ли птицы, то ли сам воздух ликовал от полноты бытия: клубилось зелёное и синее, жёлтое и голубое. Под каждым кустом, веткой и деревом ворочалась, скрипела, трещала и свистела жизнь во всех проявлениях. Дышалось легко и свободно.
Дядя Федя, глубоко вздохнув, повертел головой и выбросил недокуренную цигарку. Потом я это вспомнил, читая у Николая Клюева: "В чистый ладан дохнул папироской и плевком незабудку ожёг".
Все моё тело омывала лёгкая прохлада, как будто я после пылкого зноя окунулся в хрустальную струйную воду.
Повернув с дороги и вихляя меж стволов, мы заехали далеко в глубь леса. Сам ли дядя Федя хотел, или только меня потешить, зная, что я отродясь не видел леса, но заехали мы в такие дебри, из которых я не знал, как будем выбираться. Деревья обступили нас со всех сторон, с любопытством поглядывали на незваных гостей и тихо о чем-то перешёптывались на своём древесном языке. Они вероятно, осуждали нас за то, что мы помяли траву, а вон там задели телегой за куст черёмухи и обломили несколько веток, с которых вяло свисали бесчисленные кисточки маленьких чёрных ягод.
Дядя Федя распряг лошадь, и та, видимо, не понимая в чем дело, оставалась стоять между двумя упавшими оглоблями. Тогда дядя Федя по-свойски, для порядка, хлестнул нерасторопную кобылу концами вожжей, и она, тоже без зла, легонько брыкнула задними ногами и, не спешно переступая, пошла к ближайшим кустам, где в небольшой низине и трава погуще, и тени побольше.
Лениво прихватив мягкими губами разок-другой лесного разнотравья, она повалилась на бок, потом опрокинулась на спину и начала кататься по лужайке: то ли ради озорства, то ли отгоняя вечных врагов своих и постоянных спутников – слепней.
Дядя Федя пошарил в сене и вытащил из телеги узелок. В батистовом в горошек головном платке был завязан обед: увесистая коврига ржаного хлеба свойской выпечки, большая луковица и кусок сдобренного крупинками соли домашнего сала. Хитро подмигнул мне, и, нырнув рукой в привязанное под телегой ведро с остатками овса, вытащил четвертинку водки.
Всё было готово к обеду.
– Ну, что, заморим червячка? – пригласил меня дядя Федя.
Я тоже потянулся за узелком, который собрала мать. Но что она могла собрать, когда в доме пять голодных ртов мал-мала-меньше, а десяток кур, которые в этом году перезимовали у нас под печкой, сельсовет давно описал за невыплату налога по самообложению… Два куска чёрного хлеба с отрубями, реденько пересыпанные сахарком – ох, как вкусно! Да бутылка квасу, уже спитого, но ещё не утратившего кислинку.
Дядя Федя краешком глаза посмотрел на моё богатство и положил мне сверху на хлеб розовый на свежем срезе пласт сала, отмахнув ровно половину от своего куска. Как можно отказаться! Оно так хорошо слоилось, было таким сочным и мягким, что я и сам не заметил, как сало юркнуло в мой желудок.
Вытащив газетную пробку, дядя Федя посмотрел ещё раз на меня, о чём-то подумал и тут же опрокинул себе в рот содержимое четвертинки. Наверное, он тоже не заметил, как булькнула в его желудок эта самая четвертинка. Мотнув головой, он задумчиво понюхал хлеб, потом положил на него сало и стал жевать, прикусывая бутерброд белой большой и брызгающей соком, как яблоко, луковицей.
Лес, по всей видимости, перестал нами интересоваться, и теперь деревья где-то там, вверху, пошумливали, решая извечные вопросы. Я поднял голову: в самой сини раскачивались большие мётла деревьев, словно подметали и без того чистое небо.
4
Дядя Федя выпростав из пыльных кирзовых сапог ноги, размотал и повесил на телегу в тёмных подтёках портянки, от которых сразу потянуло баней и вчерашними щами. Присел, прислонившись спиной к колесу телеги, закрыл глаза и тут же захрапел. Красные, с толстыми ногтями пальцы ног выглядывали из травы, как желторотые птенцы какой-то незнакомой совершенно птицы.
Мне спать вовсе не хотелось, и я, чтобы не разбудить своего благодетеля, спотыкаясь босыми ногами о жестяные сосновые шишки, разбросанные повсюду, подался к черёмухе. Сдаивая в горсть ягоды, я высыпал их в рот, смело похрустывая косточками. Через несколько минут рот мой как будто кто набил шерстью. Язык стал жёстким и его пощипывало.
Повернув обратно к телеге, я лёг навзничь и стал пристально смотреть в небо. Деревья, взявшись за руки, закружились вокруг меня и я поплыл в зелёной колыбели к неизвестной пристани.
Проснулся я от лёгкого толчка ногой в бок. Дядя Федя стоял передо мной, застёгивая после малой нужды военного покроя брюки-галифе. Рядом со мной лежал почти полный картуз лесных ягод.
– На-ка, побалуйся, пока я лошадь запрягу. До вечера, гляди, успеем. А твой дядька в Тамбове на какой улице живёт, знаешь?
– А чего не знать-то! В самом центре. На Коммунальной, прямо возле базара.
– А-а! Ну, это ничего. Мне как раз мимо ехать, там я тебя и оброню.
Дядя Федя, конечно, знал, где живут мои родственники, а спрашивал так, для порядка. Моя мать заранее ему весь путь обговорила. Я-то знал…