2
Ничего себе – живём!
В начищенном до блеска песочком и зубной пастой самоваре, найденном на чердаке, чай выходил несравненно душистей и крепче прежнего, на электричестве.
Мне нравилось уютное ворчание самовара, щекастого и самодовольного, похожего на подвыпившего удачливого купца в красной шёлковой косоворотке с серебряной опояской. А как только самовар начнёт "деньги ковать", то есть пощёлкивать перед закипанием – вообще восторг!
Обед готовить приходилось дровами, заготовленными ещё бабой Верой впрок, на далёкое будущее. До него она не дожила, но память оставила. Топим печурку, вспоминаем бабу Веру. Печурка маленькая, дрова сухие потрескивают, горят споро. С борщами и кашами проблем тоже нет. Аппетит на воздухе хороший, без разносолов обойдёмся!
Как-то пригласила соседка Маруся нас с женой к себе в гости на день рождения. Не пойти – обидишь хорошего человека, а пойти – надо чем-то одарить. А что подарить женщине выше средних лет? Ума не приложишь! До ближайшего сельмага более десяти километров. Платочек ситцевый? Разве это подарок? Деньги? Обидеть можно.
Жена перебрала все свои новые вещи, но ничего такого не нашла. Покрутила в руках маленькие серёжки с красными рубинчиками, которые она, перед самым отъездом в деревню, купила в дешёвом ларьке с чешской бижутерией. Посмотрела в зеркало. Серёжки под золото, красивые, ладные.
– Давай отдадим Марусе!
– Давай! – сказала, вздохнув, жена.
И вот мы уже за столом у соседки.
Стол добротный, какой бывает в русских избах, с обилием закуски и с ещё более обильной выпивкой. Из гостей – только мы одни. Пить особенно некому, но я, приободрившись, на правах мужика разлил по маленьким гранёным стаканчикам водку, с удивлением верчу в руках бутылку. Бутылка ещё та, старинная, советская, с зеленоватой наклейкой "Московская".
– На талоны брала, – смутилась хозяйка. – Вон у меня на погребце ящик целый. Храню на всякий случай. Вы уж не говорите никому, а то наши, не смотри что старики, а дверь высадят в два счёта.
Я дурашливо приложил палец к губам, мол, ни-ни! Что ты? Никому!
Сразу лезть с подарками неудобно. Поздравили Марусю. Пожелали, как водится, счастья.
– Какое счастье? – слабо улыбнулась Маруся. – Здоровье бы не подкачало.
– Ну, тогда за здоровье!
Выпили. Отварная картошка со свининой хороша! Огурчики в рассоле – тоже ничего себе. Грибки местные из лесозащитной полосы, маринованные, разве плохие? Селёдочка под луком. Бутылка оказалась убориста. Маруся достаёт вторую. Жена меня толкает в бок:
– Подарок доставай…
Мне, конечно, хоть и не часто, приходилось делать женщинам подарки. А тут я стушевался.
– Маруся, – говорю я, протягивая овальную коробочку, где на чёрном бархате красными звёздочками горели два камушка, две песчинки, – здоровья тебе, Маруся, и счастья…
– Ой, ой! – всплеснула хозяйка, привстав из-за стола. – Как же… Они дорогие! Нет, нет! – на сухих стеблях ранних морщин распустились бледные маки. – Разве можно?
– Маруся, – успокоил я её, – это так, пустяки. Бижутерия. Возьми от нас на память. Не обижай!
Маруся, помолодев, подошла к зеркалу. Отвыкшими руками стала примерять серёжки. Замочки никак не защёлкиваются.
Я подошёл помочь. Ещё не состарившееся женское тело, почувствовав мужскую руку, напружинилось, окаменело. Да и мне стало как-то неловко. Мои руки тоже давно отвыкли от таких дел.
– Дай-ка я сама! – подошла жена, и замочки тут же защёлкнулись. – Маруся, носи, не снимай! Смотри, как они тебе к лицу!
– Ну, я вас тоже чем-нибудь одарю! – сказала Маруся, молодо поворачиваясь у зеркала.
3
Прошёл Марусин день рождения, и мы забыли о нём.
Хозяйство наше налаживалось. Запутавшийся на огороде в прошлогодних репьях безродный кобелёк сам по себе стал сторожить наш порог, выпрашивая по утрам что-нибудь за охрану.
Что-нибудь всегда находилось, и кобелёк, и его новые хозяева, были взаимно удовлетворены и довольны.
Стало всё, как у всех.
Апрель месяц в деревне – самый деревенский месяц. Отволглая после мартовских морозов земля разомлела под солнцем, и преет, как дородная баба в бане. Дышит, отдавая силу природе и воздуху. С дальнего конца села доносится парной запах скотного двора, пробуждая щемящие детские воспоминания. Дух этот для меня не противен. Он говорит о торжестве жизни, о несокрушимости всего живого, всякого дыхания, не заглушённого мертвящим холодом зимы и непогоды. Недаром вон пернатый глашатай в бронзовеющих на солнце доспехах с маленькой копёнки сена выкрикивает очередной указ о продолжении рода, всего живого, всего, что шевелится и дышит. И вот этот бронзовый горлопан уже соскочил с кучи, и бочком-бочком – обманно, одним глазом кося на зазевавшуюся хохлатку, – тут же вскочил на неё, придавил к земле…
Природа торжествует. Она не знает запретов. Запреты – в нас самих, а не в природе…
Вон по меже, обочь чернобыльного сухостоя, за огородами идёт Маруся. За её плечами огрузший какой-то ношей мешок. Маруся подошла, опустила к моим ногам поклажу. В мешковине что-то торкнулось, недовольно засопело, завозилось, задёргалось, как крупный сазан в мотне бредня.
Я вопросительно посмотрел на соседку. Возле глаз Маруси лучились мелкие морщинки, придавая лицу добродушную весёлость.
– Принимай гостя, хозяин! Он мне, паразит, все руки пооборвал!
В мешке коротко хрюкнуло и снова завозилось.
"Поросёнок!" – запаниковал я, не зная, куда и как его пристроить. Позвал жену,
Жена долго отказывалась, но Маруся настояла на своём:
– Откормите его, вот и будет сало к Новому Году. Чего в деревне бездельничать? Под лежачий камень вода не течёт.
От денег за животину Маруся решительно отказалась.
– За порося выпьем опосля! – скаламбурила, уходя.
Делать нечего. Пришлось из кое-каких подручных материалов гондобить небольшой загончик в обветшалом от времени сарайчике.
Не разучился ещё молоток держать. Сделал. Сгондобил. Приспособил старые жердины под поросячье стойло. Постелил соломки. Ничего получилось. Постояльцу должно понравиться.
Только распустил бечёвку на мешке, как оттуда остроносым пушечным снарядом, визжа от предчувствия свободы, выскочил ладный, упитанный, ещё не подсвинок, но уже и не сосунок.
Стоим, смотрим. Гостя кормить положено.
– Ты молодец, что сегодня от обеда отказался! Иди, принеси, что я тебе приготовила…
Жена умная. Знает, как гостей встречать полагается.
Нашёл старую мятую кастрюлю. Сгрёб с тарелки картошку жареную, салат из свежей капусты витаминный. Небось, до ужина перебьюсь. Хлеба пшеничного отломтил. Накрошил в кастрюлю макаронин. Всю эту мешанину борщом сдобрил. Как же? С животиной своей делиться надо. Такой рот лишним не бывает. Зима длинная. Сальце с чесночком под русский морозец вряд ли когда помешают!
– Как назовём? – держу пойло в руках.
Нежданный гость, почувствовав густой избяной сытный дух только что приготовленного обеда, грудью стал бросаться на жердины загончика.
– Да не трави ты его! Поставь кастрюлю! – говорит жена. – Пусть лопает! Балда!
Я так и не понял – к кому относилось последнее слово, но посчитал, что она говорит о взъярившемся от нетерпения поросёнке.
– Ну, Балда так Балда! Хорошее имя. Литературное…
Так мы и стали называть своего добавочного едока Балдой. А едок он был отменный: сколько ни дай – всё мало!
– Ишь, как жрёт! – с восхищением сказала, заглянув к нам, Маруся. – Не вприсоску, а хапает челюстями. Хороший будет к зиме. Пудиков на восемь, с таким аппетитом.
До зимы ещё дожить надо. Весна только распускаться начала. Толкач муку покажет…
Балда (Во имя какое! Как щетина в загривок вросла!) между тем, раскрутив на пятачке вмиг опустошённую кастрюлю, закинул её в самый дальний угол и полез ко мне снова, тычась мокрым носом в колени. Я вопросительно поглядел на жену:
– Ты посмотри, он жрёт, как аллигатор! Чуть ногу мне не прокусил. Ему мой обед на один зуб только!
– Мужчина! – сказала уважительно жена, кивая на поросёнка. Это тебе только в зубах вилкой ковыряться!
– Да, хапает, подлец, отменно! Одной картошкой здесь не обойдёшься. Ему за раз ведерник полбы надо! – вспомнил я сказочку Пушкина. – Балда он и есть Балда!
– Пойдём на ферму! – говорит Маруся. – Комбикорм, правда, кончился. А пшеничка ещё есть. Пойдём, не боись! У нас уже и колхоза, считай, нет. Всё равно пшеница сгорит. Подмокшая. Не боись, я всю вину на себя возьму.
Жена стала возражать: как же, это сущее воровство!
Но я, махнув рукой, прихватил Марусину ручную тележку и подался на объект пока ещё социалистической собственности.
Если по справедливости, социализм уже давно кончился, а капитализм ещё не расцветал. Страна разворована.
Тележка у Маруси на резиновом ходу, бежит за мной резво – вот-вот на пятки накатит, успевай ноги переставлять.
Ферма на отшибе, за деревней.
Приехали. Маруся, встряхнув мешковину, пошла к амбару. Кивнула, мол, тут постой!
Минут через пять вернулась, сокрушённо разводит руками::
– Жоржик, паразит, замок на амбар повесил!
Я не стал уточнять – повернул обратно к дому. На нет и суда нет!
– Постой! Чего порожняком возвращаться? Я тебя силосом нагружу. Хороший силос! Кукуруза с подсолнухом. Сама бы ела, кабы что… Смотри!
От силосной ямы тянуло такой кислятиной, что пришлось отбивать дух крепкой затяжкой сигареты.
– А он такую штуку жрать будет? Поросёнок – не корова.
– Будет, будет! Куда денется? Голод не тётка. Он слопает да оближется! Верное слово!
В обратный путь торкать по кочкам гружёную Марусину тачку гораздо труднее. Всю дорогу упирался, как битюг. Но зато не пустой приехал.
Кинул ворох в загородку, в загончик тот, вонь поднялась неимоверная.
Балда ткнулся розовым носом в желтовато-зелёную кучу, брезгливо подёргал пятачком, раздумчиво посопел, потом поднял морду и вопросительно посмотрел на меня – мол, сам попробуй, тогда, может, и я буду!
– Нет, браток! – сказал я ему прямо. – Ты своё жуй, а я своё. Тебе силос, а мне редьку с хреном. Тоже не мёд. Такова жизнь. Куда, брат, денешься?
Балда недовольно подковырнул носом мой кирзовый сапог под самую подошву, и ушёл в угол, обидчивый и гордый. Я, мол, лучше на соломке полежу, чем хавать эту тошнотину.
Соломка сухая, золотистая. Хорошо ему там, уютно.
Неправду говорят, что свинья грязи найдёт. Конечно, для удовольствия организма покататься-поваляться в грязи она может. Но спальное место всегда в порядке содержит. Гадить здесь любая свинья никогда не будет. В этом я потом убедился. Мы ведь тоже, когда есть возможность и деньги, отправляемся на грязи в какой-нибудь Карлов-Бад, или, кто победнее, в Липецк, но в постель-то ложимся с чистыми ногами…
На утро, к моему удивлению, от кучи силоса осталась самая малость. Переломив себя, Балда, наверное, зажав в отчаянии нос, всё-таки откушал колхозного дармового угощения, и теперь лежал, похрюкивая, на своей соломке, даже не взглянув на меня, всё такой же обиженный и гордый. Пятачок, как розетка электрическая: вставляй штепсель и воду кипяти.
– Ну ладно, чёрт с тобой! Сопи, сопи в свои две дырки, а я пойду на солнышко, погреюсь!
Утро было замечательным. Протяжно, как мальчишка в два пальца, с кем-то пересвистывался скворец. Тёплой волной от влажной прогретой земли шёл пар. Солнце входило в свою пору, окрепнув и возмужав. Теперь это уже не бледное пятнышко, цедящееся сквозь стылую наволоку бесприютного неба, а сверкающий образ Божьего света и милосердия. Сквозь лёгкую ткань джинсовой куртки я чувствовал его отеческое прикосновение, его родную руку на плече: мол, ничего, сынок, всё будет хорошо! Жизнь только начинается!
И, действительно, стоило мне только посмотреть в сторону, как я снова увидел того бравого кочета, усадистого гусара за работой. Высверк пера, и вот уже бойкая пеструшка, деловито кудахтая, хвасталась перед подругами, подёргивая гребенчатой головой.
Засмотревшись на столь милое занятие пернатых старожилов двора, я сразу и не заметил возле нашего крыльца раскидистую телегу, на которой восседал без шапки ёжистый мужик, крепкий, как камень-голыш, и нагловато ухмылялся:
– Ты, что ль, Маруськин хахаль?
– Мужик, ты что? Какой хахаль?
– Да вот и я думаю, молод ещё, жидковат ты против баб наших. Гони бутылку!
– А две не хочешь? – без понятий обозлился я.
– Да что я, шкуру с тебя драть буду! – мужик показал глазами на два тугих, увесистых мешка в телеге.
– Принимай! Пшеничку посевную отобрал. Зёрнышко к зёрнышку. Всё равно пропадает. Сеять нынче некому, а жрать всем давай! Где он, сеятель и хранитель? Новой власти некогда за народным добром присматривать. Сами, как волки, куски рвут. Если так пойдёт и дальше, всю страну растащат. Боров тот кремлёвский все узлы развязал, падла!
Я оглянулся по сторонам, теперь только поняв, что в мешках – первосортный корм для нашего порося.
Мужик, не приподнимаясь с телеги, опустил мне мешок на плечи – под ним я с непривычки даже присел.
– Убери с глаз подальше! Чем чёрт не шутит, когда Бог спит. Участковый тоже мужик пьющий. С ним делиться я не рассчитывал. Дорога к нему дальняя, но и у народа языки длинные, дотянутся…
Я не стал изображать из себя невинность. Пара мешков в один миг оказались в чуланчике: подальше положишь, поближе возьмёшь.
Запас – не гвоздь, карман не продырявит. У меня на всякий случай оставалось кое-что от городских запасов, и я вытащил бутылку на улицу. Но мужик тут же оказался рядом:
– Ты что? Я один не пью. Пошли в избу!
Хуже нет – пить с утра, я с неудовольствием вернулся в дом. Подходящей закуски не было. Жена по делам своим женским уехала в город, а до обеда – сготовить ещё этот обед надо – на столе шаром покати.
Мужик, видя мой расстроенный вид, успокоил:
– Чего ты мандражишь? Пить да закусывать – лучше не пить. Это сколько же тогда водки надо будет! Разливай! – показал прищуром на бутылку.
…Что такое для русского человека бутылка в самом начале дня? Выпил – и весь день свободен. Праздник.
Вот и мы с мужиком стали почти братьями.
– Ты меня уважаешь?
– А как же? Уважаю!
– Тогда наливай!
– Наль-юю! Только пить без закуски – одно лиходейство. Самосожжение. Пойду в сарай, яичек каких-нибудь посмотрю. Петух на кур в день по пять раз залезает, а от них, сволочей, всё отдачи нет!
При слове "яйца" мужик, а это был тот самый Жоржик, зоотехник-ветеринар, а по совместительству и фельдшер, сразу оживился:
– Яйца хочешь? Я тебе щас таких яиц достану, что пальчики обгложешь! Пойдём!
Вышли на солнышко. Телега на месте. Беспородная кобылка согласно кивает головой, лениво стегая хвостом мух. Жоржик подхватил с телеги свой ветеринарский баульчик-сундучок, а я подался в курятник, но там в гнёздах снова было пусто.
– Голый вассер! – сказал я Жоржику огорчённо.
– У нас никогда голого Васи не бывает. Пошли в сарай, я тебе сейчас таких яиц сделаю!
Только мы вошли в сарайчик, как четвероногий рыластый Балда сразу запаниковал, заколотился и с визгом кинулся в дальний угол.
– Хорош, хорош у тебя хрячок! Ничего не скажу. Но только ты, командир, его передержал маленько. Теперь кастрировать поздно. У него вся сперма в кровь ушла. Нет, на мясо он не годится! – Жоржик, покачиваясь, вошёл в загончик к поросёнку. – Щас посмотрим… Посмотрим.
Балда истошно, как гоночная машина на тормозах, завизжал и бросился грудью на хилые жердины, пытаясь вырваться на волю, но Жоржик, прихватив его одной рукой за рыло, другой за задние ноги, и одним махом перевернул на спину.
Теперь мой Балдёнок лежал на соломе молча, парализованный профессиональным приёмом старого ветеринара.
– Дай-ка сюда баульчик!
Я стоял рядом.
Как только Жоржик перехватил у меня свою переносную ветлечебницу, поросёнок тут же заверещал, словно рядом включили пилораму.
– Хватай своего брательника за пятак, да не выпускай!
Я двумя руками, как мог, зажал хлюпающий нос несчастному животному, ещё не понимая, что собирается делать мой благодетель и сегодняшний собутыльник.
В моих сжатых ладонях остроносая голова поросёнка дёргалась, издавая всхлипывающие звуки, очень похожие на отчаянный и горький плач. Мне стало до невозможности жаль бессловесную животину, и я разжал руки.
Балда из-под меня рванул так, что сбил с ног озадаченного ветеринара со своими приборами, проломил одну из жердин, и с диким воплем вырвался на волю, ломанувшись прямо в густые заросли кленовника возле сарая.
Делать нечего: надо ловить животное. Свобода хороша до определённой степени. Но как поймать возбуждённого страхом и открывшимся простором поросёнка? Гоняясь за ним, я поободрал все локти и колени. Жоржик стоял неподалёку, невозмутимо посматривая на мои безнадёжные попытки.
– Принеси шубу! – цвиркнув сквозь зубы пенистой струёй, сказал ветеринар-зоотехник.
Пока мой подопечный Балда делал дальние круги, я пошёл в дом. Там в сенцах на вешалке пылилась всяческая рухлядь: какие-то драные плащи, ватники, старая тяжёлая клетчатая шаль, но шубы не оказалось. Ватников было штуки три. Чего-чего, а без ватников в деревне никак нельзя. Первая одёжа. Я прихватил самый старый и клочковатый, и выбежал на улицу. Может, этот Жоржику подойдёт? Не холодно. Зачем ему шуба, и в ватнике как раз будет.
Жоржик, дурачась, как тореадор, потряс перед собой поданную хламиду, и, как бы невзначай, бросил ватник на потерявшего бдительность поросёнка. Бросил так ловко, что рукав оказался прямо на пятачке. Поросёнок по глупости своей и по инерции всем рылом нырнул в тесный рукав и замер, ещё не понимая, что с ним случилось.
Воспользовавшись моментом, я быстро прижал поросёнка к земле.
Жоржик со своим баульчиком в одно мгновение оказался рядом.
– Переверни его, пока чуноска в рукаве, а то сейчас такой крик поднимется!
Я перевернул на спину перхающего в потёмках Балду, удивившись его розовому брюшку, так похожему на пузцо малого ребёнка, если бы не два ряда кругленьких пупырышек.
– Держи крепче!
В широкой ладони у Жоржика зазмеилось, пуская зайчики, узкое ослепительное лезвие скальпеля. Одно мгновение, и два коротких продольных разреза открыли пару синевато-розовых, как две перезрелые сливы, кругляша. Меня удивило, что эти штуки были расположены не как обычно у животных (баранов, например) у подбрюшья, а достаточно далеко спрятаны, совсем в другом месте, где им быть не подобало бы.
Балда мой придушено завопил в ватный рукав, быстро-быстро засучил копытцами и затрясся всем телом.
Жоржик, не торопясь, переложил в свой переносной сундучок скальпель, достал бутылку с какой-то бурой жидкостью и баночку ядовито-жёлтого порошка. Открыв бутылку, обильно полил разрезы, отчего поросёнок, вынырнув с другого конца рукава, перешёл на такой визг, словно на огромной скорости пронеслось железо по железу.
– Ничё-ничё! – успокаивал Балду Жоржик, выдавливая пальцами сливы, отчего они, эти сливы, вынырнули наружу, как два мёртвых глаза. Жоржик весело скалился, вытягивая из разрезов кругляши-сливёнки. За кругляшами потянулись два розовых проводка семенных протоков.
Мне стало не по себе.