Мысли его возвращаются в обычное невеселое русло: денежные проблемы, слабое здоровье, нестабильность положения. Он снова теребит письмо в кармане. Да, дела несчастной старой фабрики определенно плохи - возможно, долго она не протянет. Каким ударом это было бы для отца! Хорошо, что старик не дожил до этих страшных времен. Но что же собственное предприятие Ханса, небольшое частное дело, которое он создал своим трудом? Он в сотый раз пытается придумать какое-нибудь объяснение столь долгому молчанию своего партнера. Тот не пишет уже больше месяца. "Может, он болен? Не хитрит ли он со мной? Или он все-таки писал, а они скрывают от меня письма, желая оградить от новых плохих вестей? Непременно надо поехать и выяснить, что происходит. Сейчас же поехать; завтра же. Если откладывать, может оказаться поздно". Но мысль о том, чтобы отправиться в долгое путешествие на поезде в одиночку, разговаривать с незнакомыми людьми и сосредотачиваться на деловых вопросах, слишком тяжела для бедного Ханса. "Я не могу. Какой от этого прок? Чего от меня можно ждать в таком состоянии? Я болен: не могу спать, не могу есть, не могу принимать решения. Я даже думать как следует больше не могу…" Жестом отчаяния он проводит рукой по своим темным волосам, на миг снимает очки и тут же, ослепленный, поспешно снова надевает их.
Вот и мастерские. Изнутри доносится шум работы. В плотницкой кто-то стучит молотком. В другом помещении тонко гудит, словно оса, какой-то механизм. Двери различных мастерских выходят на веранду, расположенную несколькими ступеньками выше, чем дорожка, по которой шагает Ханс, но, поднимая глаза, в окнах и дверях он видит людей. С некоторыми он обменивается кивками. Они заняты переплетными работами, кожевенными, изготовлением корзин. На веранду выходит управляющий мастерскими пожелать Хансу доброго дня. Он держится так, будто это в порядке вещей - то, что Ханс прогуливается тут, когда все остальные обитатели клиники трудятся, не покладая рук. Такое отношение со стороны надзирателя подтверждает худшие страхи молодого человека, и он тотчас уходит.
У последней открытой двери сидит в одиночестве девушка, занятая эскизом на мольберте. Она дружелюбно окликает его: "Здравствуйте, Ханс!"
Остановившись, он прислоняется к каменной стене веранды. Ему хотелось бы посмотреть, что она рисует, но на то, чтобы подняться по ступенькам, потребовалось бы слишком много усилий, и он остается стоять, тоскливо глядя на нее.
- Почему вы всегда ходите в этом темном костюме? - спрашивает она. - Вам, наверное, жарко, у вас такой несчастный вид - как будто собрались на похороны или на какую-нибудь скучную деловую встречу.
- Видите ли, дело вот в чем, - начинает он объяснять, ощупывая камень, теплый под его ладонями, - я все никак не могу решить, что надеть. Раньше я каждое утро, начиная одеваться, обычно выкладывал все свои костюмы рядком, и у меня уходило, наверное, полчаса, а то и дольше на то, чтобы решиться. То же самое происходило и с туфлями, с галстуками - просто ужасно. Вы представить себе не можете, как я нервничал из-за этой чепухи. И вот наконец я придумал такой план, чтобы не надо было делать выбор. Надеваю каждый день один и тот же костюм, и дело с концом. Вот этот я надел, когда нас возили в Женеву, на тот концерт; так и хожу в нем с тех пор.
Девушка больше ничего не говорит. Она не видит отчаяния на его лице. Может, ей все равно; может, как раз в этот момент она поглощена картиной; а может, просто погрузилась в мечтания.
Ханс отходит. Внезапно его охватывает зависть, горечь. "Она здорова - по крайней мере, не так больна, как я. И все-таки может оставаться тут, сколько захочет, меня же через день-другой выгонят, бросят на произвол судьбы".
До этого момента он бесцельно волочил ноги, но тут, приняв решение, переходит на быстрый шаг. Он пошлет партнеру новую телеграмму и на этот раз составит ее так, чтобы непременно добиться ответа. Он выходит на проселочную дорогу, ведущую к деревне. Ходить тут ему не положено, но какая разница? Он и прежде часто так поступал, да и вообще, нынче никому, похоже, нет дела до того, чем он занимается.
Скоро он подходит к улице, где стоят невзрачные, довольно убогие дома с закрытыми от жары ставнями. Большинство жилищ построены так, что образуют единое целое с хлевом или конюшней. Перед одним из них огромная куча навоза, на солнце от нее медленно поднимается пар. Невыносимый запах навоза, жара, быстрая ходьба - от этого сочетания Ханса на несколько секунд охватывает головокружение. Он стоит неподвижно, склонив голову, и смотрит на свои туфли, успевшие побелеть от пыли, словно у бродяги. Неловкими пальцами расстегивает пиджак. На глаза ему попадается едва заметная прореха спереди на рубашке. "Да ведь я хожу в лохмотьях - в настоящих лохмотьях! Дальше мне дорога в канаву", - бормочет он себе под нос с неким удивлением, кротко, обиженно.
Вот он на почте. Взяв себя в руки, он заходит внутрь. В пустом помещении стоит затхлый запах высохших чернил, перед самым окном, в загоне из проволочной сетки, заросшей вьюнком, поклевывают землю какие-то жалкие, тощие куры. Ханс с неприязнью рассматривает обстановку, успевшую ему примелькаться. Выходит почтальон. Это немолодой, пузатый крестьянин с седеющими волосами. Ханс аккуратно, обдумывая каждое слово, выводит свое послание и протягивает телеграфный бланк через прилавок.
После ухода молодого человека почтальон некоторое время стоит, прижимая телеграмму к огромному животу, и наблюдает за дверью, словно ожидая, что отправитель вернется. Потом он принимается методически рвать бланк на мелкие кусочки, пока от него не остается лишь горстка бумажек, которые он небрежно выбрасывает в открытое окно. Куры с жадными глазами подбегают на сильных, чешуйчатых ногах, накидываются на обрывки. Немедленно обнаружив, что бумажки несъедобны, они с отвращением бросают их и снова принимаются безо всякого проку клевать твердую землю.
IV
В кабинете главврача стоят пожилой мужчина с женой. Муж - крупный, высокий человек, начинающий слегка горбиться. У него серьезное, важное лицо, седые усы и мешки под глазами. В петлице он носит узкую красную ленточку. Он весьма представителен для своего возраста и явно привык к главенствующей роли. Жена его, напротив, выглядит невзрачной и безвольной. Сразу делается ясно, что с самого первого дня их брака она подчинялась мужу, а до того - родителям.
Жаркий летний полдень. Беседа окончена. Главврач поднимается из-за стола. Он того же роста, что и посетитель, но хорош собой, строен и в самом расцвете сил, у него густые, волнистые волосы, весьма длинные, с едва пробивающейся сединой. Одет он в прекрасный серебристо-серый костюм и коричнево-белые туфли. Кабинет большой, с высоким потолком, обставлен дорогой мебелью, но довольно темный, створчатые окна задернуты шторами. В воздухе стоит ощутимый аромат одеколона, исходящий от врача. Чувствуется, что целью было создать атмосферу слегка таинственную, способную производить впечатление на посетителей. Помещение украшают цветы и несколько больших, туманно-аллегорических картин.
Пара медленно направляется к двери. Жена расстроена, мешкает. Она хочет что-то сказать, но робеет: ее смущают атмосфера кабинета и врач, который напоминает ей киноактера. Наконец ей удается выдавить вопрос.
- Доктор, прошу вас, нельзя ли мне повидаться с ней перед уходом, всего на минуту? Мы ведь приехали издалека, а я ее уже так давно не видела…
Голос у нее, как и следовало ожидать, робкий и неуверенный. Бедная пожилая дама утомлена дорогой, она стоит, сжимая в руках свою бесформенную сумочку и глядя на главврача умоляющими глазами, готовая расплакаться.
- Уважаемая сударыня, это было бы величайшей ошибкой. Это расстроит вашу дочь и может вызвать рецидив. Чрезвычайно сожалею, но интересы пациента следует ставить превыше всего, не так ли? Уверяю вас, что она прижилась тут самым наилучшим образом, я весьма доволен ее прогрессом, и отчеты от моих коллег о ней тоже поступают превосходные. Можете доверить ее нам без малейшей тревоги. Она хорошо себя чувствует, счастлива и на удивление органично вошла в жизнь нашего коллектива.
Образованный голос ласкает ухо, как шелк, но мать почти не слышит последних слов. Она понимает одно: ей не разрешат повидаться с ее ребенком, находящимся так близко, возможно, даже на расстоянии оклика, упрятанным за всеми этими невидимыми преградами медицинской власти и дисциплины. Глаза ее застилает пелена, она уже толком не видит, куда идет; но это не имеет значения - муж берет ее под руку и твердо выводит за дверь.
- Мы во всем должны руководствоваться советами доктора, - говорит он. Тут она слышит, как он отказывается от приглашения пообедать в частном доме главврача: - Благодарю сердечно; нет. Мы как раз успеем на экспресс из Лозанны.
Дрожа, она идет по начищенному коридору, опираясь на неумолимую руку супруга. Служителя в белом халате, который их провожает, она не видит. Она чувствует себя очень старой, ей холодно, несмотря на жару. Теперь впереди у нее лишь тяжелое, изнурительное путешествие на поезде обратно, в пустой дом.
Избавившись от пожилой пары, главврач испытывает облегчение. Он успел вполне примириться с мыслью о том, что они пожалуют к нему обедать. Дождавшись, пока до него перестанет доноситься шум увозящей их машины, он тут же открывает дверь в сад и выходит на солнце. Его дом недалеко, на берегу озера. Когда он идет туда, каждый встречный останавливается поприветствовать его, полюбоваться видным, умным, преуспевающим, жизнерадостным врачом, его элегантной, атлетической походкой.
Тем временем мадемуазель Зели в своей комнате собирается на обед. Это пухлая, тяжеловесная с виду девушка двадцати с небольшим лет, напоминающая скорее невероятно растолстевшего ребенка. Тело ее кажется неповоротливым, как у малыша, а в лице присутствует детская простота с примесью лукавства. Цвет лица бледный, нездоровый, волосам не помешал бы шампунь. В целом вид у нее довольно неряшливый: чулки гармошкой, сзади между белой льняной юбкой и блузкой в горошек зияет просвет. Приставленная к ней медсестра, сидящая у окна за каким-то вышиванием, внезапно кидает на нее взгляд, вскакивает и нетерпеливо поправляет на ней одежду.
- Вы что это, мадемуазель, сами за собой следить не можете? - говорит она ворчливым тоном. - Я вас только в порядок приведу, как тут же опять все насмарку. Да и волосы тоже - вы их еще не причесали. А руки - руки вы помыли перед обедом? Дайте-ка я посмотрю; ну конечно, нет. А ну-ка, давайте, как следует поскребите щеткой, а то ногти совсем черные.
И она слегка подталкивает девушку к умывальнику.
Зели послушно включает кран. Пока в раковину бежит вода, она с неприязнью взглядывает на свою компаньонку. Это новая сиделка - сиделки у нее никогда не задерживаются. "Ну что она ко мне пристала? - думает девушка. - Все время со мной кто-нибудь из этих глупых созданий, и днем, и ночью… постоянно несут какую-то чепуху… да и кто они такие - деревенщина, не понимают ничего; это невыносимо. Только бы мама приехала… Только бы ей рассказать… Она бы такого не допустила".
Стоя перед умывальником и держа руки в воде, девушка совсем позабыла, что ей положено делать. Подходит медсестра с выражением человека, сдерживающего законное раздражение, выпускает воду, дает ей полотенце и быстро, ловко приводит в порядок ее волосы.
- Вот так; а теперь нам надо поторапливаться. Гонг уже был - вы разве не слышали?
Зели с радостью входит в столовую - она любит поесть. Однако сегодня удовольствие ей портит то обстоятельство, что ее прибор поставили рядом с молодым итальянцем, который ей неприятен. Садясь между ним и своей сиделкой, она кидает подозрительный взгляд вбок на всклокоченного, узкоглазого юношу, который дразнит ее своими злобными проделками.
Сегодня он как будто собирается оставить ее в покое. Он не говорит вообще ничего, пока не съедено и не убрано первое блюдо. Потом, как только официанты начинают приглушенно постукивать чистыми тарелками, он наклоняется к ней и шепчет в ухо:
- И как нынче поживают ваши мама с папой, мадемуазель?
- Мои мама с папой? Их тут не было. - Она бросает на него пустой, но недоверчивый взгляд своих тусклых глаз.
- Как же, как же - они были тут сегодня утром. Я стоял в коридоре, когда они выходили из кабинета доктора. Он как раз прощался с ними. Я их видел и вполне отчетливо слышал фамилию.
Кажется, будто молодой итальянец поглощен едой, но на самом деле он - весь внимание, держит ухо востро.
Зели кладет в рот кусочек телятины с тарелки. Внезапно до нее доходит смысл того, что ей только что сообщили; ее озаряет: так вот в чем значение этих слов. Она роняет нож и вилку. "Мама была здесь… и уехала… не повидавшись со мной!"
Она сидит с той стороны стола, что ближе всего к двойным дверям. Двери почти за самым ее стулом. Все, что требуется, - встать и сделать два-три шага, и вот она уже за порогом. На миг все замирает в подвешенном состоянии. Официанты стоят наготове со своими тарелками. Не было ни шума, ни суматохи; секунду никто как будто не осознает, что произошло. Затем сиделка поднимается и идет за девушкой. Там и сям в зале поднимаются и другие, тоже выходят. Молодой итальянец низко склоняется над тарелкой. Рот его набит едой, челюсти серьезно жуют. Но уголки глаз морщатся от злорадства - он доволен.
Зели бежит через холл к кабинету врача. Входная дверь клиники открыта нараспашку, и ее преследователи, естественно, решат, что она вышла этим путем. Она направляется в кабинет не с тем, чтобы от них ускользнуть, а просто потому, что там итальянец, по его словам, видел ее мать. Теперь комната, разумеется, пуста; однако дверь в сад по-прежнему открыта после ухода доктора, и Зели проходит туда. Вот она на поросшем травой откосе, ведущем вниз, к сосновому лесу. Она бежит по крутому откосу, двигаясь неуклюже, спотыкаясь в туфлях на высоких каблуках, которые ей не по ноге. В лесу бежать ей все так же трудно: сосновые иглы скользкие, а предательские корни то и дело ставят подножки. Она не в форме и скоро теряет силы. Дыхание ее разносится по тихому лесу болезненными всхлипами, сердце стучит громко и непрерывно, как водопад, ее лицо, по которому рассыпались пряди волос, лоснится от пота, одна туфля потерялась, одежда в полном беспорядке. Она не понимает, зачем бежит и куда. Одно слово - "Мама! Мама!" - раздается криком у нее в голове.
Внезапно она резко останавливается. Граница территории обозначена проволочным забором, высоким - двенадцать футов - и достаточно крепким, чтобы удержать в неволе стадо диких животных. Зели бежит, ослепнув до такой степени, что не замечает забора и врезается в него. Ее руки бьются о мелкую сетку, нескладное тело, покачнувшись, падает наземь. Рухнув, она лежит на сосновых иглах под безучастными деревьями. Камерная гармония леса, которую нарушило ее неуклюжее вторжение, медленно восстанавливается. Над головой у нее раздается воркование лесного голубя. Этот тихий летний звук, который в детстве всегда напоминал ей мамину швейную машинку, становится последней каплей - вынести его Зели уже не в состоянии. С разрывающимся сердцем она пригоршнями захватывает острые сосновые иглы, втыкающиеся в ее кожу, а сквозь ее толстые губы, перемазанные слюной и помадой, выходит безутешный вопль, который вскоре выводит ее преследователей в нужном направлении.
V
Еще совсем рано, самое начало восьмого, прекрасное летнее утро. Небо бледно-голубое, безоблачное, покойное и нежное, словно огромная арка - источник не благоговейного страха, но доброты и заботы. Тихое озеро переливается, на вид почти твердое, словно по нему можно ходить. Горы прячут свои строгие лица за тонкими покрывалами тумана. На первом склоне холма над озером стоит главное здание клиники, омытое чистым солнечным светом: великолепный особняк, балконы опоясаны цветами, фасад украшает галерея с колоннами. Везде покой, порядок и надежность. На лугу, растянувшемся по крутому откосу над дорогой, уже трудятся работники с косами, движения их ритмичны, коричневые голые торсы поблескивают, как у статуй. Подъехавший из города по шоссе автомобиль плавно выписывает петли, взбираясь по частной дороге к клинике. Он останавливается перед главным входом, находящимся в тени, с той стороны здания, что смотрит не на озеро. Здесь новый день выглядит чуть менее приятным; возможно, причиной тому - темная, широкая тень, отбрасываемая зданием, и огромные черные деревья, сурово указывающие в направлении, противоположном миру.
Из машины выходят мужчина и молодая женщина. Они провели в дороге всю ночь. Мужчине около сорока, он недурен собой, с тяжеловатой внешностью римского императора, моложав для своих лет, несмотря на то, что лицо его небрито и выглядит изможденным. Он производит неявное, почти неуловимое впечатление человека неискреннего, внешне дружелюбного и любезного, внутренне же сухого, поглощенного собой. Это крупный мужчина, вид у него несколько встрепанный после долгой дороги. Женщина, несколькими годами моложе его, находится в состоянии едва ли не обморочном; ей требуется помощь, чтобы подняться по ступеням, ведущим в здание клиники. Тем не менее, ей удалось сохранить вполне нормальный вид. Ее зеленое платье в полном порядке, светлые волосы гладко причесаны, на лице пудра, на губах помада; вероятно, инстинктивное желание следить за подобными вещами не покинет ее до последнего вздоха. Она не разговаривает, не осматривается, лишь позволяет ввести себя в комнату, выходящую на озеро, залитую солнцем, с большой, наполненной львиным зевом вазой на круглом столике. Тут она опускается на диван. Зрачки ее расширены, она видит перед собой одну лишь размытую яркость, причиняющую боль, и едва ли осознает, что происходит вокруг. Мужчина садится в кресло рядом с ней, нервно барабанит по столу толстыми пальцами. Никто не произносит ни слова.
Девушка в белой форме вносит поднос с кофе. Свежая и привлекательная, она бросает любопытные взгляды на измученных дорогой путешественников, особенно на женщину, которая, кажется, вот-вот потеряет сознание и упадет с дивана на пол. Служительница заговаривает с ней, наливает чашку кофе и подкладывает ей под голову подушку. Та колоссальным усилием заставляет себя вернуться к жизни настолько, чтобы пробормотать какое-то еле слышное замечание, прикрывая глаза рукой. Медсестра подходит к окну и тихонько закрывает ставни; потом выходит, бросив последний взгляд за спину. Теперь в комнате остается лишь зеленая, подводная полутьма с прожилками яркого света. Не прерывая молчания, мужчина как-то мрачно, настороженно, рассеянно глотает горячий кофе, время от времени устремляя на свою спутницу взгляд, полный автоматической тревоги, на деле скрывающей презрение. Другая чашка кофе медленно дымится, нетронутая, на столике.