Что к чему - Фролов Вадим Григорьевич 13 стр.


Утром он улетел. И только когда самолет совсем не стал виден, какой-то комок застрял у меня в горле и торчал там до тех пор, пока я не приехал к Андреичу.

А дальше все как будто остановилось. Что-то я делал, куда-то ходил, но все это так, как будто не я, а кто-то посторонний.

Заходили ко мне ребята – Гришка, Ося, и даже Наташа приходила несколько раз. Гришка и Оська болтали о пустяках и рассказывали разные школьные новости, и не приставали с расспросами, и это было хорошо. Между прочим, они рассказали, что Конь беседовал с ними и сказал, чтобы они не бросали товарища в беде. Ишь какой благородный Конь! И еще он сказал, что если бы я пришел и по-человечески рассказал, в чем дело, то все можно было бы исправить, а так он ничего поделать не мог – большинство педсовета, кроме Капитанской дочки, которая тоже ничего не могла объяснить, и еще кого-то, было за то, чтобы меня исключили. Я не обижался на педсовет. Что они могли еще сделать, – ведь они ничего не знали, а поступок-то действительно был хулиганский – это я говорю не для того, чтобы показать, какой я хороший, все, мол, осознал. Нет, я, в общем-то, не жалею нисколько, что избил Валечку, просто я понимаю, что это не метод – решать все дела кулаками, – ничего ровным счетом не докажешь, только себе хуже сделаешь.

Гришка и Оська рассказали, что Валечка через неделю был уже в школе, пришел в синяках и шишках, тихий, как мышь, и с ним никто не разговаривает, все догадались, что это он написал письмо Капитанской дочке. А потом в школе появился его отец, и ребята видели, как он волок упирающегося Валечку по коридору в учительскую. Валечка плакал, а у Панкрушина был такой вид, как будто он возьмет сейчас и выкинет Валечку в окошко. Через некоторое время в учительскую позвали Капитанскую дочку. Она недолго пробыла там и вышла бледная и строгая, а потом в класс боком пробрался Валечка и забился в угол.

После посещения Панкрушина все стали говорить, что Конь решил назначить новый педсовет для пересмотра моего исключения. Но меня это как-то совсем не волновало. Не хотелось мне ни в школу, никуда. Хотелось иногда уехать куда-нибудь далеко-далеко, чтобы забыть все и ни о чем не думать. Даже от ребят я уставал, хоть они и старались меня по-всякому расшевелить. Гришка и Оська хоть понимали, что мне не до них, и догадывались, когда надо уйти.

Навещал Нюрочку и разговаривал с Ливанским об олимпиаде, а он смотрел на меня какими-то виноватыми глазами, и тетя Люка смотрела тоже какими-то виноватыми глазами. И мне было неловко перед ними и даже почему-то жалко их. Я старался больше сидеть с Нюрочкой, хотя это тоже было нелегко. Через каждые пять минут она спрашивала, когда приедет мама и почему не приходит папа, и я врал ей…

…Я лежал на раскладушке, и сна у меня не было ни в одном глазу. Андреич сидел за своим столиком и что-то бубнил себе под нос. Мне он был виден сбоку, и я все время посматривал на него: очень он мне нравился, когда мастерил свои корабли. Повозится с какой-нибудь деталькой, потом сдвинет очки на лоб и рассматривает ее издали, поворачивает и так и этак, гладит огромными скрюченными пальцами, и лицо у него какое-то особенное – доброе и серьезное. Бормочет себе под нос, иногда улыбнется чему-то и даже курить забывает, – так и торчит потухшая беломорина под усами, а он только мусолит ее. Домусолит до конца, выплюнет под столик, закурит новую и про нее тоже забудет. А я лежу и поглядываю на него.

И тут пришел дядя Юра. Раньше он приходил всегда днем, а тут вдруг пришел часов в одиннадцать вечера.

– Спит? – тихо спросил он.

Я и не думал спать, но тут решил притвориться, что сплю, – не хотелось мне опять видеть его виноватые глаза и слушать всякую непонятную чепуху – не то утешения, не то наставления… Мне после этих разговоров чуть не плакать хотелось.

– Спит, – сказал Андреич, – чего ему сделается…

– Нет, Андреич, не говорите, – сказал дядя Юра, – он очень переживает все это.

– А чего сейчас переживать-то? Сейчас надо жить, а не переживать. Пацан он еще, – сказал Андреич, и я не понял, то ли он сердится, то ли рад, что я еще пацан.

– Пацан, – согласился дядя Юра, – но не кажется ли вам, Андреич, что недооцениваем мы таких вот пацанов – ведь ему уже четырнадцать, а такие уже многое понимают.

– Это смотря какие пацаны, – подумав, сказал Андреич.

– А себя, себя вы не помните в четырнадцать лет? – спросил Кедр.

– Себя?! – Андреич громко захохотал и сразу прикрыл рот рукой, посмотрев в мою сторону. Я зажмурился.

– Себя! Да я в четырнадцать годов знаешь как за девчонками ухлестывал, – хихикая, сказал Андреич. – А он – что, он домашний. Поди, и сейчас думает, что детей в капусте находят.

– Тише, – испуганно зашептал дядя Юра, – вдруг да не спит!

Я зажмурился еще крепче, и мне почему-то стало жарко, а Андреич рассердился. Он даже зашипел:

– Ну и что, если не спит?! "Тише, тише!" Вот мы всё так – тише да тише, все скрываем, а сами пакости у них на глазах делаем, а потом и руками разводим – откуда они все знают?

– Ну, а вы-то сами говорите, что уже в четырнадцать… – начал дядя Юра, но Андреич перебил его.

– Старый ты, писатель, а еще глупый, – сердито сказал он. – Я в десять лет теленка от коровы отцу принимать помогал, и мать моя, почитай, каждый год рожала, и видел я, каково это ей сладко было. А за девками ухлестывал, только ведь как? Прикоснуться не смел! Знаешь, когда я бабу в первый раз узнал?! То-то… В двадцать пять годков! – Он вдруг засмеялся. – Поздновато, конечно… Ну, правда, целоваться да обниматься я раньше начал, а чтоб чего-нибудь серьезнее – ни-ни! Потому – понимал: кому забава, а кому и саночки возить.

Я лежал тихо-тихо, даже дыхание затаил, и хоть шевелилась у меня где-то мысль, что я ведь подслушиваю, а не слушать нельзя было – очень уж интересный разговор начинался. Надо же было мне разобраться в некоторых вещах, ну я и слушал. Наставил уши, как локаторы, и слушал.

– Вот так-то, – сказал Андреич, – а ты "тише"… Ты чего пришел-то, на ночь глядя! Стряслось опять что, или так – языком потрепать? Пси… психологию разводить?

– Нет, – не очень уверенно сказал дядя Юра, – ничего не стряслось… Просто, – он вдруг засуетился, подошел к вешалке и стал доставать из карманов плаща какие-то свертки, достал банку консервов и завернутую в бумагу бутылку.

– Вот, коньячок, – сказал он застенчиво и поставил бутылку на стол перед Андреичем.

– Мужской разговор, – крякнув, сказал Андреич. – Не иначе, со старухой поцапался.

– Поцапался, – грустно сказал дядя Юра.

– Чего не поделил?

– Все из-за этой истории, Андреич. Лиза считает, что мы должны вмешаться, а я категорически против… был категорически против, а сейчас… сейчас не знаю. Все это очень, очень сложно, и грубым вмешательством тут…

– А чего тут сложного, – рассердился Андреич, – сука Верка – и вся сложность. Да нет, сука и та своих щенят не бросает.

– Ну, нельзя же так, Андреич. Любовь – эта такая область человеческой жизни…

– Не было у Верки любви, – решительно сказал Андреич, – не было. Николай – это верно – любит, а у нее не было. Это я ему с самого начала сказал: не любит она тебя. Так – благодарна за то, что в блокаду ее от смерти спас, а любви не было. А он, дурак, не верил, ну вот и кусай теперь локти.

– Я догадывался об этом, – сказал дядя Юра печально.

– Ты догадывался, а я знал, – сказал Андреич. – Вот ты все стишки пишешь, и все про любовь, а ни хрена ты в этой самой любви не разбираешься.

Они уже выпили, Андреич хватил целый стакан, а когда выпьет, он всегда идет в атаку. А я слушал, слушал, и все тут… Страшно мне было слышать то, что говорил Андреич, и все время хотелось крикнуть, что это неправда, но я молчал и только слушал, и в башке у меня был сумбур, и все вспоминалась та противная фраза, которую сказала тогда на лестнице наша соседка.

Они выпили еще и стали кричать, что любви нет, потом, наоборот, что есть, и было непонятно, кто с кем спорил. Дядя Юра вспоминал каких-то поэтов и писателей, кричал про какую-то Петр… Петрарку и какую-то Лауру и про Ромео и Джульетту, а Андреич ругался и тоже кричал про какую-то Людмилу, и оба кричали, что Николай тряпка и баба, и ужасно жалели нас с Нюрочкой и говорили, что что-то надо сделать, а что сделать, так и не знали, и то соглашались, что Верку надо вернуть, то говорили, что любовь – это не картошка и никому мешать нельзя, и тут же Андреич говорил, что у нее и с этим артистом тоже никакой любви нет, а дядя Юра кричал, что это уж совсем черт знает что и Вера замечательный человек, а Андреич – старый развратник, если может думать так, а Андреич кричал, что он так не думает, и если Ливанский думает, то он не посмотрит, что он поэт, и выдерет ему все усы, очень даже просто… Так они кричали долго и совсем забыли, что я сплю, а потом, накричавшись, затихли, и Андреич только кряхтел, а дядя Юра вздыхал и сморкался. Когда он уже оделся, Андреич спросил его:

– А как девчонка-то?

Дядя Юра опять вздохнул очень тяжело.

– Вот из-за этого мы и поссорились с Лизой, – сказал он. – Она у меня очень суровый человек и не прощает людям никаких слабостей. И она очень осуждает Веру и считает, что девочке нужна мать.

– А ты не так считаешь, что ли? – спросил Андреич.

– Я, конечно, тоже так считаю, – быстро сказал дядя Юра, – но все это очень сложно и сейчас еще рано вмешиваться, – может быть, еще все образуется, а если сейчас вмешаться, можно только еще больше все осложнить. Пусть Вера как следует проверит себя, и если она действительно любит Долинского…

– Она уже раз проверяла, – фыркнул Андреич, и мне захотелось запустить в него чем-нибудь, ботинком, что ли, но я сразу же вспомнил мамино письмо, и мне расхотелось. Только на сердце стало еще тяжелее.

– Не знаю, ничего не знаю, – как-то отчаянно сказал Кедр. Он потыкался в дверь и насилу нашел ручку. Андреич еще долго кряхтел, кашлял, плевался, ругался, укладываясь спать. Наконец улегся.

А я не спал всю ночь…

Конечно, ни в какое ПТУ меня не взяли. Почти все время я сидел у Андреича в его полуподвале и смотрел, как он мастерит свои корабли, или читал, а иногда делал уроки – их приносили мне ребята, а чаще всего Ольга. Но занимался я через силу, нехотя, – просто надо было чем-то заняться, чтобы поменьше думать о всякой всячине. А вот читал я очень много, и всё "взрослые" книги. Детские меня уже не устраивали. Я прочел "Анну Каренину", и мне даже начало казаться, что я стал лучше разбираться в жизни и в том, что такое любовь, из-за которой люди делают так много глупостей. И еще много читал про любовь, даже знаменитого Мопассана, которого детям до шестнадцати читать строго воспрещается. Этот Мопассан совсем запутал меня, и после него снились такие сны, которые стыдно вспоминать.

Так я хватался то за одну, то за другую книжку, и то мне казалось, что я уже что-то понял, а то, наоборот, чувствовал, что понимаю все меньше и меньше. И наконец я решил плюнуть на всякие такие книжки и начал читать только про шпионов, – там, по крайней мере, все понятно. И еще фантастику. Хоть думать ни о чем не надо. И еще я решил, что до всего, наверно, надо доходить своим умом, самому надо понять, что к чему и почему на свете происходят разные истории вроде нашей. А как это доходить своим умом – я и не знал. И никого не было рядом, кто бы мог помочь, и я тыкался носом, как слепой котенок, в разные углы и набивал себе шишки.

Как-то я даже решил посоветоваться о своих делах – не обо всех, конечно, а о некоторых – с Капитанской дочкой, – она ведь умная и многое сможет понять. Я знал, по какой улице ходит она из школы, и решил подождать ее на углу, но так, чтобы ребята не видели. И я дождался ее. Она шла с… физиком и была очень веселой. Меня она не заметила: я спрятался в парадную и там стоял злой, пока они не прошли. И в голову мне лезли всякие мысли, вроде: "Дыму без огня не бывает", – и еще, что все бабы одинаковы – вот идет со своим физиком и смеется, а до меня ей никакого дела нет, и, наверно, Валька тогда правду в том письме написал. И мне стало совсем нехорошо, и я окончательно решил, что ни с кем советоваться не буду, а буду жить как живется, и все… И все больше мне хотелось куда-нибудь уехать, чтобы не видеть никого из знакомых. И не то чтобы я злился на отца за то, что он уехал и оставил нас с Нюрочкой, нет, – мне просто было очень обидно. Ну почему он не говорил со мной по-настоящему? Боялся, что я не пойму? Или гордость не позволила? Если бы он хоть раз сказал мне: ладно, Сашка, проживем! Если бы хоть объяснил, почему так получается в жизни… А он уехал, смылся! А мне кто сейчас мешает смыться? Они оба могли, а я не могу, да?

Вот так я сидел на нашей аллейке и думал, думал, и башка у меня трещала от всех этих мыслей.

Уже темнело, и на аллейке никого не было, только изредка проходили парочки, и я смотрел им вслед и злился и на них, и на себя, и на весь мир. Я и не слышал, как подошла Лелька.

– Сань, а Сань, – сказала она и погладила меня по голове.

Я стиснул зубы. Ну, ну, подумал я, только ее мне сейчас не хватало. Я встал со скамейки и оперся спиной о дерево, о такую толстую липу или тополь, черт его знает.

– Чего тебе? – сказал я.

А она подошла близко-близко и опять погладила меня по голове, потом прижалась ко мне, и я чувствовал ее грудь и ноги и, как тогда у подоконника, никуда не мог деться, вминался в эту толстую липу и все без толку, а она прижималась ко мне все сильней и сильней и говорила:

– Сань, Са-ань…

– Уйди ты, – сказал я.

– Нет, не-е-ет, – сказала Лелька. – Жалко мне тебя, Саня.

– Дура ты, – сказал я.

– Ну и что? – шепотом спросила Лелька.

Она обнимала меня так, что я никак не мог отцепиться. Я отрывал ее руки от своей шеи, а она говорила мне, что я глупый. "Глупый, глупый", – говорила она мне, и я не знал, что делать, и мне было и противно и… приятно, приятно и противно. Я наконец оторвал ее руки от своей шеи.

– Сука ты, – сказал я.

Я еще держал ее руки в своих и почувствовал, как они вдруг стали какими-то ватными, – вот так – еще только что были живыми и теплыми и обнимали меня за шею, а как я сказал это, сразу стали другими – ватными, а потом деревянными. Я отпустил их. А она сказала:

– Глупый ты, глупый, – и ушла.

Зажглись фонари, и стало светло, и я видел, как она шла по нашей аллейке, шла, постукивая каблучками, и не оборачивалась. И руками она не размахивала, а были они как-то странно прижаты к бокам, как будто неживые.

Вадим Фролов - Что к чему

А я рванулся в сторону и побежал по аллейке, и бежал под фонарями, и кусты мелькали передо мной, а я все бежал… Хва-а-атит! Хватит меня жалеть. Брось ты свои эти штучки, Лелька! Ты-то ведь девчонка, ну и ты по-другому не можешь, – наверно, ты думаешь, что если прижмешься – так это и все; нет, не все, наверно. Это, конечно, здорово, но это не все. Ты не сердись на меня, Лелька, не сердись, ладно? Мне-то сейчас не это нужно, Лелька. А что мне нужно, что? Может, мне нужно, чтобы кто-нибудь позвал меня в школу, или чтобы кто-нибудь поговорил со мной по душам, не жалел, а просто поговорил и сказал бы: "Не беда, Сашка, проживем, еще и не такое в жизни бывает…"

…Вечером ко мне, вернее к Андреичу, пришел Пантюха. Он был какой-то скучный и долго мялся в дверях, а потом подошел к Андреичу, ткнул пальцем в один из кораблей и спросил:

– Эт-то фрег-гат "Б-баллада"?

– Ага, "Баллада", – презрительно сказал Андреич. – Откуда ты такой взялся?

– Оттуда, – мрачно сказал Пантюха. – Пойдем, Сашка, прошвырнемся.

– Ишь грамотный, – сказал Андреич. – Куда это на ночь глядя прошвыриваться?

– На танцы, – сказал Пантюха.

Андреич поперхнулся дымом:

– На танцы?! А ну, геть отсюда!

– Это мой друг, Андреич, – сказал я.

– Друг? – недоверчиво спросил Андреич. – Верно? – И он посмотрел на Юрку.

Я видел, что Пантюха хочет что-то ляпнуть, но он вдруг тихо сказал:

– Верно.

– Ну, раз верно, тогда другое дело, – сказал Андреич. – Смотри, Саня, не поздно. Все же я за тебя отвечаю.

– Все за него отвечают, – проворчал Юрка, – а как до дела…

Андреич ничего не сказал и только покачал головой, вроде бы соглашался.

Мы вышли, и я спросил Юрку, куда пойдем.

– Я же сказал – на танцы, – сердито ответил Юрка. Странный он все-таки парень – никогда не знаешь, чего от него ждать. И все-таки он настоящий друг – в этом я уверен.

Самое интересное, что мы действительно пошли с Юркой на танцы. Пантюхе зачем-то нужен был Генка Наконечник. Была суббота, а в субботу Генка всегда ходил на танцы в Удельный парк. Вот мы и отправились туда. У входа в закрытый павильон толпились ребята и девчонки, у которых, наверно, не было денег, чтобы попасть внутрь. А около них лениво прохаживались дружинники с повязками и следили за порядком и чтобы никто не пролез бесплатно.

Юрка отыскал в толпе какого-то парня и спросил у него, где Наконечник. Тот кивнул на павильон. И после этого началась какая-то чепуха. Юрка потянул меня за собой, и мы подошли к входу, где стояли контролерша и дружинник.

– Т-тетенька, – заныл Пантюха, – пропустите, пожалуйста. У меня т-там братишка, м-мне его вызвать н-на-до – м-мама у нас заболела…

– Знаем, какая у вас мама, – сердито сказал дружинник. Он взял Юрку за плечо, повернул и подтолкнул со ступенек.

– Ну, ч-честное с-слово, дяденька, – совсем уж со слезами в голосе сказал Юрка, – оч-ч-чень надо б-братишку. В-вот хоть у него, – и он показал на меня, – спросите.

Дружинник и контролерша посмотрели на меня, и я, злясь на Пантюху, кивнул, что да, мол, нужен братишка.

Контролерша неуверенно посмотрела на дружинника, а тот усмехнулся и сказал:

– Ну, если так уж нужен – так мы его вызовем сюда, а вам там делать нечего. Как зовут братишку-то?

– Генка, – нехотя сказал Пантюха.

– А фамилия? – спросил дружинник.

– Н-нн-нак… – начал было Пантюха, но вдруг махнул рукой и сбежал по ступенькам вниз.

– Ну и плюнь ты на него, – сказал я, – зачем он тебе?

Мы сели на скамейку. Пантюха мрачно молчал. Я молчал тоже – уж я-то знал его характер. Он заговорил первый.

– Н-надоело все, п-понимаешь, – мрачно сказал Юрка. – Этот все ходит и ходит. И мамка на меня уже к-как на в-в-врага какого смотрит, а чт-т-то я ей д-добра желаю – не понимает, – он махнул рукой. – Н-ну и милиция при-стает, чт-то не учусь н-н-нигде.

– Ты же говорил…

– М-мало ли что я говорил. Д-да я недавно только и б-б-бросил учиться-то.

Я спросил его, не жалко ли ему было бросать школу юнг.

– Ес-с-сли бы, – сказал Пантюха и добавил совсем уже мрачно: – Я в-ведь в п-п-поварской школе учился – мамка меня т-т-туда засунула… Сама повариха, ну и…

И не до смеху мне было, а я все же засмеялся, уж очень это неожиданно было: Пантюха – и вдруг… повар!

– Т-тебе смешно, – грустно сказал он, – а мне хоть п-плачь: ф-фрикасе, б-бламанже, антрекот, с-с-сосиски с к-к-капустой… видеть не могу… Н-ну и д-дал деру. М-мамка ругается, и милиция п-п-прицепилась. Эх!

Он помолчал, а потом вдруг крикнул:

– Ну их всех к черту! Вот в-возьму и смоюсь! Уб-бегу…

– Куда, Юрка? – спросил я, и сердце у меня заколотилось.

– М-мало ли мест есть. В Сибирь или еще куда… Все равно им не п-п-помешать.

Назад Дальше