– А он, художник этот, – не унимался дядька, – из головы рисовал или срисовывал с кого? Уж больно у него здорово все похоже. Вон, смотри – все… как настоящее, так и хочется погладить…
Мама засмеялась, и я фыркнул тоже. Тогда мама посмотрела на меня и сказала, что я дурачок. Но, честное слово, я засмеялся совсем не потому, что подумал что-нибудь такое. Просто мне нравился этот забавный дядька и то, как он по-хорошему говорил об этом.
Дядька не смеялся, но глаза у него были веселые и хитрущие, а когда мама рассказала, что Рембрандт рисовал Данаю со своей жены, он совсем обрадовался.
– Ишь ты! – сказал он с уважением. – Не побоялся, значит, свою супругу выставить. Ну и правильно: раз красиво, чего стесняться. Вот, скажем, беременная баба многим не нравится. Так то дураки и ни беса не понимают. А я кажу – в беременной женщине самая высокая красота есть. Так я понимаю?
– Очень правильно вы говорите! – сказала мама. – И вы, по-моему, очень хороший человек…
Мама даже растрогалась.
– Хороший-то, хороший, – сказал дядька, и глаза у него опять стали хитрущими, – только свою старуху я в голом виде не выставил бы. Ей-богу, не выставил…
Мама снова засмеялась, потом взяла под руки меня и дядьку и быстро повела в другой зал.
– Пойдемте с нами, – сказала мама, – я вам еще кое-что покажу.
– Ой, спасибо, доченька, – сказал дядька, – а то я среди красоты этой, как в темном лесу.
Мы еще долго ходили по Эрмитажу, и мама все рассказывала и показывала, а дядька все охал и даже стонал, а я хоть и устал, но слушал в оба уха, и мне казалось, что я уже понял что-то такое, что в жизни если не самое главное, то уж наверняка одно из самых главных. А под конец мама повела нас на самый верх – там выставлены французские художники нового времени. То ли я действительно очень устал, то ли не все понимал, но мне там мало что понравилось.
Но вот мама остановилась около одной скульптуры. Дядька тот, как только подошел, схватился за свой запорожский ус и застыл, а я вначале почти и внимания не обратил на эту скульптуру, а потом, когда присмотрелся, мне захотелось на нее смотреть долго-долго, не отрываясь, чтобы запомнить хорошенько, – так это было красиво. Небольшая такая скульптура: юноша сидит, а перед ним на коленях стоит девушка, он склонился к ней, обнимает одной рукой и целует. Лиц их не видно совсем – они как будто слились, и вообще вся скульптура будто бы немного смазана, ничего не отделано до конца, а только вроде бы намечено, и все-таки ты видишь каждый отдельный пальчик, и даже жилки на теле – и те как будто видны, и белый мрамор кажется розоватым и нежным, как живая человеческая кожа. И это так здорово, что у меня даже сердце защемило…
– Это называется "Вечная весна", – тихо сказала мама.
Я посмотрел на дядьку, и мне показалось, что у него на глазах слезы, но он ничего не говорил и потом, когда мы уже шли к выходу, всю дорогу молчал. И только когда мы прощались, он задумчиво сказал:
– Вот ведь какая штука. Старый я байбак, все в жизни повидал и уж думал, ничем меня, лысого черта, не удивишь. А вот увидел красоту такую и вроде понял получше, какие мы люди на самом деле есть… И ты, хлопчик, примечай…
И ушел. А мы так и не спросили, кто он такой и откуда. Ну, да это, наверно, и неважно.
Домой мы пришли усталые, и мама сразу полезла в ванную – принять душ. А я только прилег на свой диванчик, как меня позвал батя.
– Ну как? Понравились ценности мировой культуры? – спросил он, а я только кивнул головой в ответ, – говорить у меня не было сил да, честно говоря, и охоты: что-то меня переполняло, а говорить об этом не хотелось. И вот тут-то и случилось самое страшное. Батя полез в ящик стола и достал оттуда ту самую репродукцию, которую я два дня назад испакостил.
– На, порви на мелкие куски и сожги, чтобы она тебе ни о чем не напоминала, – сказал батя. – Впрочем, если хочешь, можешь повесить ее на стенку.
Ну что мне было делать? Я и так презирал себя, как последнего подонка… Я стоял перед ним и рвал на мелкие клочки эту чертову картину и только сумел спросить:
– А мама знает? – И подумал, что если и мама знает, то я убегу из дома.
– Стану я еще маме всякие гадости показывать, – сказал батя и вытолкнул меня из комнаты. – Ставь чайник и накрывай на стол – будем ужинать.
– Правда, мама не знает? – опять спросил я.
– С каких это пор ты мне не веришь? – сказал папа очень холодно, и мне стало еще стыдней. Я пошел ставить чайник и накрывать на стол, а сам не знал, куда мне деваться. Пить чай я не стал, сказал, что устал и хочу спать. Батя подмигнул мне и спросил, не нужно ли снотворного.
– Я же сказал, что сам хочу спать, – разозлился я. А чего было злиться? Это я, наверное, на себя злился.
Когда я уже лег, зашел батя. Света он не зажигал и так, в темноте, подошел к моему диванчику.
– Слушай, Санька, я в самом деле ничего не говорил маме, – шепотом сказал он. – Я ей только сказал, чтобы она сводила тебя в Эрмитаж: надо же тебя, охламона, эстетически воспитывать. Спи.
Он растрепал мне волосы и ушел, а я еще долго ворочался и прислушивался к голосам, доносившимся из кухни. Голоса были веселые, батя часто смеялся, а один раз я слышал, как он закричал: "Ну, дядька, ай, дядька", и понял, что мама рассказывает ему про нашего забавного спутника. Я немножко успокоился и вскоре все-таки заснул…
Вот какой случай произошел два года назад. С тех пор я уже всерьез начал думать, что понимаю многое совершенно правильно и разбираюсь, что к чему. И все было хорошо до того самого момента, как я уставился в это окно на Пантюхиной кухне. Я стоял и смотрел в окно и ничего там не видел, и вспоминал про Эрмитаж, и думал: а что, собственно, я волнуюсь? Что такое произошло? И я начал уже успокаиваться, думая о том, какой я все-таки еще дурак, как вдруг меня будто что-то толкнуло. Я подумал: может быть, на меня подействовал Лелькин вид не потому, что я никогда не видел девчонок в трусиках именно в квартире, а потому, что мы одни в этой квартире. Вот в чем дело: одни… И как только я подумал об этом, меня сразу опять бросило в жар. Я ругал себя последними словами, но ничего не мог поделать – в висках так и стучало: одни, одни, одни. И ноги будто приросли к полу: чувствую, что надо уйти, и не могу… не хочу, хоть ты лопни. И тут входит Лелька, я слышу, как она возится около крана, и боюсь повернуться, а она вдруг так ласково говорит:
– Лариончик, ты чего в окно уставился? Там интересное что-нибудь? – И ехидно смеется.
Я быстро поворачиваюсь, надеясь, что она хоть юбку или халат надела. Ничего подобного: стоит себе в трусиках, подбоченилась и спрашивает:
– Лариончик, хорошая у меня фигурка?
– Ничего… – говорю я и проглатываю слюну, а сам думаю: черт бы тебя побрал с твоей фигуркой. А фигурка у нее в самом деле отличная, тоненькая, стройненькая, но не такая, как у Наташки или Ольги, а как у той девушки из "Вечной весны".
– Правда, ничего? – спрашивает Лелька и вдруг краснеет, – уж очень, я наверно, разглазелся на ее ноги. Засмеялась и убежала, а я продолжаю стоять, как обормот, и уши у меня горят, как будто их перцем натерли. Так я стою и думаю: уж скорее бы Юрка пришел в самом деле, хотя прекрасно понимаю, что мог бы подождать его во дворе: выйти сейчас во двор и там подождать – и вся игра, как говорит Юрка. Понимаю, а стою, как будто приклеился задом к подоконнику и никак мне не оторваться, и сердце колотится, как проклятое, прямо как мотоциклетный мотор стучит. А тут опять входит Лелька. Слава тебе, господи, в юбке, кофточке и без косынки, и даже причесаться успела как-то выкрутасисто. Подошла ко мне близко-близко и улыбается своей чертовской улыбочкой, и я уже начинаю чувствовать, что и сам расплываюсь и сияю, как медный самовар. Прямо гипноз какой-то! А она подходит еще ближе – так, что даже чуть-чуть касается меня своей грудью, и я совсем не знаю, куда мне деваться, и отодвинуться не могу – подоконник не пускает, а если честно говорить, то я и не хочу вовсе отодвигаться.
– Что ты такой красный? – спрашивает Лелька.
– Ж-жарко… – выдавливаю я и стараюсь хоть немножечко отодвинуться, чтобы только не чувствовать ее грудь, прямо вмялся в подоконник, но она придвигается еще ближе.
– А ты хорошенький, Лариончик, – говорит Лелька, и вдруг совсем близко я вижу ее глаза – голубые-голубые, с большущими мохнатыми ресницами.
– Вот ещ-щ-е… – хриплю я.
Ненавижу, когда меня называют хорошеньким, – что я, девчонка, что ли…
– А ты целоваться умеешь? – шепотом спрашивает Лелька, и я ничего не успеваю ответить, как она обхватывает меня за шею и крепко-крепко, так что я чуть не задохнулся, целует прямо в губы…
Потом глянула в окно, ойкнула, схватила меня за руку и потащила в переднюю и там мы еще четыре, нет, пять… нет, кажется, все-таки четыре раза поцеловались. Я ничего не соображал, и в голове у меня клубился какой-то туман, но все-таки я первый услышал, как в двери поворачивался ключ, и отскочил от Лельки. Пришел Пантюха. И вот теперь, когда он наконец появился, я подумал: чего это он так поторопился, не мог еще хотя бы полчасика по магазинам походить.
– Здоро́во, – сказал Юрка, – на́ тебе твой нашатырь. А ч-чего это вы т-такие к-красные?
Лелька фыркнула и не спеша, какой-то дрыгающей походкой ушла в комнату, а я сразу стал шептать Юрке на ухо, что старшина – Ольгин отец – велел ему сегодня к двенадцати ноль-ноль идти к нему в милицию. Юрка, видно, сразу забыл про то, что мы с Лелькой были красные.
– Вот, ч-черт, – сказал он мрачно, – опять, наверно, Наконечник влип.
– Какой наконечник? – спросил я.
– Ладно, – сказал Юрка, – пошли! Эй, Лелька! – крикнул он. – Я пошел!
Из комнаты донеслось Лелькино пение.
– Какой наконечник? – опять спросил я, когда мы вышли во двор…
– Много будешь знать – скоро состаришься, – сказал Юрка, и до самой милиции мы шли молча, а когда уже подходили, он вдруг спросил:
– Ц-целовались?
Я даже остановился на всем ходу. Я шел и переживал все, что случилось, и состояние у меня было почему-то немного приподнятое, а тут он – как холодной водой облил…
– С к-кем? – заикаясь спросил я.
– С к-кем? – передразнил Пантюха. – С Лелькой.
И когда я было постарался принять возмущенный вид, он сердито сказал:
– Не ври! Насквозь вижу!
И я молча кивнул. Прямо беда какая-то: не умею я врать, хоть ты лопни.
– Сколько? – спросил Пантюха.
– Что сколько?
– С-сколько раз целовались?
Я разозлился, – какое это имеет значение? Целовались, и все! И я все-таки решил на этот раз соврать.
– Три, – сказал я.
– Врешь! – сказал Пантюха.
– Пять… – уныло сказал я.
– Вот зараза! – сказал Пантюха. – Н-ну, я ей п-по-кажу! А т-ты тоже хорош – нашел занятие – с девчонками целоваться.
Вот чудак, что же мне – с мальчишками целоваться, что ли? Я, конечно, этого не сказал, а сказал, чтобы Пантюха и не думал ничего "показывать" Лельке, а то ведь я окажусь предателем. И так я уже чувствовал себя кисло оттого, что проговорился, а тут еще он ее воспитывать начнет. Пантюха сказал, чтобы я его не учил. Он пошел в милицию, но в дверях остановился и крикнул, чтобы я его подождал – он еще со мной п-потолкует. Мне не очень улыбалось говорить с Пантюхой, но делать было нечего, и кроме того, мне было интересно, что за дела у него в милиции и что это за таинственный "наконечник".
Пока я его ждал, я умудрился ввязаться еще в одну историю – здорово мне везло сегодня. Неподалеку от милиции рыли какую-то траншею – наверное, меняли канализацию, – и я, чтобы не думать о Лельке, решил посмотреть, как там работают. Вообще я очень люблю смотреть, как люди работают, и особенно когда это у них хорошо получается. Вид у них тогда становится такой гордый и независимый, и чувствуется, что они делают самое главное дело в жизни и им это нравится. Мне даже завидно становится и хочется поскорее вырасти. У нас в районе очень много строят, и я целыми часами могу стоять и смотреть на какой-нибудь кран и веселую отчаянную девчонку в кабинке на верхотуре, или на то, как рычащие самосвалы, подъезжая один за другим, высыпают бетон или гравий, или, как каменщики, перебрасываясь шуточками, ловко и быстро укладывают такие аппетитные кирпичи…
Я пошел к траншее, но конечно сразу отделаться от своих мыслей не мог и шел задумавшись, пока вдруг не услышал откуда-то сверху:
– Эй, рахитик, куда лезешь?!
Я поднял голову и увидел здоровенную металлическую лапу с когтями, которая нависла надо мной, – мне даже показалось, что она хочет меня заграбастать. Я не сразу и понял-то, что это экскаваторный ковш.
– Эй! – крикнул я и махнул рукой, как будто мог остановить эту железную лапу. И мне ужасно понравилось, что она и в самом деле остановилась и повисла надо мной совсем неподвижно. Я подумал – вот какой ручной бронтозавр, и тут же получил крепкий подзатыльник. Передо мной стоял очень злой парень – зубы у него так и сверкали – и кричал:
– Ну рахитик, ну рахитик!
Я испугался, но не подал виду и посмотрел на ковш, который остановился сразу, как только я махнул рукой.
– Эх, ты! – сказал парень и дал мне еще подзатыльник. – А если бы я тебя пришиб?
– Не пришиб бы, – засмеялся я. Парень мне понравился, и показалось, что я откуда-то его знаю.
– Ишь ты! – тоже засмеялся парень. – Слушай, а я ведь тебя знаю. Ты Юрки Пантюхина дружок. Верно?
Я кивнул и сразу вспомнил: это был тот самый Лешка, от которого Юрка прятался у меня, тот самый, который хочет жениться на Юркиной матери. Вот так встреча! Мне сразу стало как-то неловко, как будто я подслушал чужой разговор про очень секретное и такое, о чем никакой посторонний не должен ничего знать. Я отвернулся.
– Слушай, это у тебя тогда Юрка прятался? – спросил парень и, не дождавшись моего ответа, подтвердил: – У тебя, я знаю.
Я промолчал – раз знает, так чего уж тут…
– Слушай, – сказал Лешка, – чего он от меня прячется? Мне с ним, – он провел ребром ладони по горлу, – во как поговорить надо, а он бегает от меня, как черт от ладана. Конечно, я могу и без него обойтись – подумаешь, глава семейства, но я хочу, чтобы по-хорошему все было, зачем мне с ним ссориться, если… – он осекся и подозрительно посмотрел на меня. – Слушай, а он тебе что-нибудь говорил?
Ну что тут будешь делать?!
– Нет, – сказал я, – ничего я о ваших делах не знаю.
Сказал, а сам чувствую, что краснею, прямо полыхать весь начинаю.
– Ладно, – усмехнулся Лешка, – это хорошо, что ты врать не умеешь.
Это ему хорошо, а я теперь перед Пантюхой предателем буду себя чувствовать, ладно, если Лешка ему не скажет…
– Слушай, – он положил свою здоровенную ручищу мне на плечо, – ты не волнуйся, – я Юрке ничего не скажу, о чем мы тут с тобой говорили, только ты мне помоги в одном деле, а? Да ты плечами не пожимай – дело-то пустяковое, ты вроде и ни при чем будешь. Ты футбол любишь? Так вот. Я тебе в ящик почтовый завтра опущу два билета на воскресенье: "Зенит" с московским "Динамо" играют. И вы с Юркой приходите, ну и… все.
– С чего это?
– А я там рядышком буду. Уж тут он от меня не уйдет. – Лешка засмеялся. – Не такой Пантюха человек, чтоб с футбола удирать. Только ты ему не говори, что я там буду и что билеты я дал. Лады?
– Мне, конечно, не трудно, только я не понимаю… – сказал я.
– А тебе и понимать нечего, ты сделай, и все. – Он протянул мне руку. – Ну, лады?
И я, думая о том, что совсем не обязательно мне лезть еще и в эту историю, – я, конечно, знал, о чем Лешка хочет говорить с Пантюхой, – все-таки сунул свою руку в его лапищу. До чего же я, в общем, слабохарактерный! Своих мне забот будто не хватает и что я – сват, что ли, чтобы Лешку, которого я совсем не знаю, сватать к Юркиной матери, лезть в чужую жизнь? Но теперь-то, раз я пожал ему руку, – значит, вроде обещал, и тут уж ничего не поделаешь. Только бы Пантюха не догадался, а то – все: он мне этого никогда не простит.
– Лады, значит? – спросил Лешка и полез на свой экскаватор, а оттуда крикнул, что с него приходится, и подмигнул мне.
А когда я уже повернулся, чтобы идти, он вдруг подозвал меня и спросил:
– Слушай, а чего это Юрку в милицию понесло? Опять что-нибудь?
Вот, черт: значит, он нас видел? Нет уж, дудки, уж этого я ему не скажу!
– Насчет паспорта, – быстро соврал я и пошел, чтобы он не заметил, что я опять краснею. Тоже сообразил: "Насчет паспорта"! Пантюхе еще и четырнадцати нет. Я слышал, как Лешка засмеялся, а потом сзади сразу заскрежетал и загрохотал его экскаватор.
Вскоре из милиции вышел Пантюха. Вид у него был мрачный и озабоченный.
– Т-так и знал: опять Наконечник влип, – сказал он и быстро зашагал по направлению к дому. Я побежал за ним, но расспрашивать не стал, хотя было здорово любопытно. Захочет – сам расскажет. Но Юрка не захотел, и так до самого дома мы бежали молча, и только во дворе он остановился и попросил выручить его. Я обрадовался: не так уж часто Пантюха просил его выручить – это чего-то стоило.
– Конечно! – сказал я. – А что?..
– Вот ч-что: если т-тебя старшина спросит, скажи, что в то воскресенье мы с тобой за город ездили, в Павловск, и там весь день проболтались. Часов в девять уехали и часов в восемь вечера приехали и все время вместе были. Ясно?
– А что мы там делали?
– Ври что хочешь, главное, что в Павловске и вместе, – сказал Юрка. – А с Лелькой я п-потолкую!
– Юрка! – взмолился я.
Но он ничего не ответил и побежал домой. Я еще немного поторчал во дворе, а потом тоже отправился домой и стал думать обо всем, что случилось сегодня. Выходило, прямо скажем, неважно… Нюрочка больна, и Ливанские из-за меня поссорились, школу я прогулял, и Елена Зиновьевна – классная воспитательница – наверняка устроит мне завтра выволочку, Лешке я зачем-то пообещал свести его с Пантюхой, а Пантюхе пообещал наврать старшине, Лельку я предал… ох, уж эта Лелька. Как только я вспомнил о ней, так уж о другом и думать не мог – все казалось мне ерундой, а это…
Часа в два прямо из школы примчалась Ольга. Она расспросила меня о Нюрочке, отругала за то, что я пропустил школу, натрещала целую кучу классных новостей – можно подумать, что я целую вечность не был в школе, – и под конец сообщила, что она сказала Елене Зиновьевне, что я не был в школе по уважительной причине, так как мне надо было ухаживать за больной сестренкой, так как мамы у меня нет и так как папа занят на работе и еще какие-то "так как"… В общем, она хороший товарищ – Ольга, но завтра мне придется врать еще и классной воспитательнице… В результате я наорал на нее и выпроводил за дверь, а потом мучился угрызениями совести, – ведь она мне добра желала…