Дед умер к тому времени, когда подрывные мысли стали приходить мне в голову, а у бабушки тем более не мог спросить я, чем занимались они в первую ночь социализма. Ставил вопрос иначе. Ладно, было вам не до газет. Но неужели с Дворцовой площади не докатилось слухов?
Однако в память бабушки та ночь не врезалась как роковая:
- Мы с Шурой думали, что так… очередная заварушка.
Потолки в квартире у Пяти углов высокие, так что дверной проем из коридора на кухню имеет сверху еще и совершенно излишнее окно с карнизиком, за который можно с прыжка схватиться. Глядя, как я, созидавший тогда свой плечевой пояс, на нем подтягиваюсь, бабушка вспомнила, что такое же обыкновение имел и Василий Густавович - банкир некудышный, но большой силач. Этим прадед и занимался, когда в квартире молодых впервые появились представители нового мира. На них были буденовки с нашитыми звездами, только не красными, а синими.
Легендарный головной убор (чего не знал я тоже) сходился не в пику, а в трубочку. Спортивный мой прадед глянул сверху:
- Кипит ваш разум возмущенный…
Пентаграммы запрокинулись.
- А через трубочки, стало быть, пар выходит?
Арестован, однако, не был. В канун "великого перелома" умер пусть преждевременной смертью от разрыва сердца, но естественной и подтверждающей, так сказать, исторически холестериновый "финский синдром", недавно описанный мировой кардиологией.
Забрали деда.
Почему же до этого они не убежали?
Вопрос я успел задать ему лично. В один из последних месяцев дедушкиной жизни. Куда убежать - не уточнял я. Это в рассказе Чехова мальчики в Америку бежали, а в нашем случае тут было по соседству. Туда, откуда из эмиграции приехал на паровозе Ленин. Туда, куда бежала большая часть наших родственников, лица которых остались только на старых фото, по моей просьбе высыпаемых бабушкой на протертую клеенку.
На предков я наводил свою складную лупу, с которой тогда не расставался, желая стать криминалистом. Лиц в прошлом было очень много. Разных. Я задавал вопросы, бабушка отвечала. Когда не знала, отвечал мне дед. С предками бабушки все было ясно - крепкие мужики, вольноотпущенники Александра II, преуспевшие в столице, и не где-нибудь, а на самом Невском проспекте.
Тогда как дедушкины терялись во тьме веков, причем не наших. Якобы в результате Крестьянской войны в Германии, о которой писал сам Фридрих Энгельс, некто Юрген, то есть Георгий, то есть "хлебопашец", подался на север, в Данию, затем через пролив, где Северное море сливается с Балтийским, перебрался в Скандинавию, которую его потомки прошли насквозь, а в начале XIX века, были отвоеваны от Шведского королевства вместе с ее восточной провинцией Финляндией и стали принадлежать империи Российской. Чем и воспользовались, перебравшись в СПб. Здесь они, с одной стороны, считались инородцами, но, с другой, жилось им очень неплохо, и чем ближе подступала революция, тем лучше. Гармонии внутри предков, тем не менее, не было. Одни имели фамилию на - сон, считая себя шведами. "Соны" преуспели в Петербурге больше и на "ненов" смотрели свысока, считая "финнов" бедными родственниками. После революции "соны" все бежали, кроме Ники, полковника Генштаба, которого большевики пустили в расход. "Нены" бежали тоже, но, как мы видим, далеко не все. Ни те, ни другие - за исключением одной сорвиголовы - никогда не вернулись в Россию-матушку. Что стало с ними за границей, дед мой понятия не имел.
Но, надо думать, ничего плохого. Как жили здесь при батюшке царе, так и продолжили там, где ничего не изменилось к худшему благодаря тому, что царский генерал барон фон Маннергейм, тоже из наших шведско-финских, навел порядок в бывшем княжестве, разогнав всю красножопую шантрапу.
Так вот и надо было - к Маннергейму.
Зачем он ждал ареста?
Дед отвечал, что Петроград был перекрыт, что без разрешения Смольного никого не выпускали, что на Финляндском вокзале, как и на всех других, специальный большевистский КПП был, через который офицеру было не проскользнуть.
Но я имел в виду "бежать" не в смысле уехать в поезде по билету. Я видел перед собой побег на своих двоих - сначала через центр, проспекты и мосты, затем через фабричные окраины и заставы, а там через заснеженные болота и все редколесье, что вырастало навстречу препоном естественным, но ведь преодолимым. Именно так тренировал себя я там, где вменили жить мне после Питера. Там, на военных полигонах "Белой России", как снисходительно называл дед лимитрофную советскую республику, моим любимым занятием именно и был не спортивный бег на лыжах или в сандалетах, а "побег с препятствиями". Убежать по причине возраста мне было некуда, поэтому, конечно, я возвращался к маме с отчимом, но порох в этом смысле держал сухим.
Я горячился, дед, которому мое "следствие по делу" доставляло большое удовольствие, лишь усмехался. Вообще-то, сказал он, собирался я не на север, а на юг - к Каледину. Можно, конечно, было драпануть. Необязательно через карельские леса-болота. Можно было, как все наши. Через Финский залив, который имеет манеру замерзать. По заснеженному льду. С проводником. Золотишко на подкуп, конечно, было. Но вся эта авантюра требовала подготовки, на которую в то время мы не были способны. Видишь ли, внучек, мы ждали твоего отца.
- Как это "ждали"?
- Бабушка была в интересном положении.
- С животом?
- С таким вот пузом, - и дед захватил руками пустоту перед собой.
Арестовали по доносу.
За намерение реставрировать монархию.
Хорошо, при обыске ничего не нашли. Когда бабушка оказалась в положении, дед предусмотрительно разоружился, оставив фантазию бежать на юг. Вплоть до того момента, когда взялся за перо, вынашивал я планы постройки батискафа для сугубо приватной подводной экспедиции, поскольку совершенно точно знаю место между гранитными беседками Чернышева моста, откуда бельгийский браунинг был выброшен в Фонтанку.
Донес его же ординарец, буквально воспринявший слова "Интернационала" кто был ничем, тот станет всем. Другой причины дед не видел, на фронте не обижал он Славку, который, будучи из бабушкиной родни, чисткой дедовых сапог был защищен от боевых действий и, кстати, при новой власти всем не стал. Ну разве что прижился где-нибудь работником на хуторе в Финляндии, где сгинул без вести в Зимнюю войну.
Когда в незабываемом девятнадцатом родился мой отец, дед сидел на Гороховой, 2, дожидаясь, когда уконтропупят. У бабушки связи с ним, конечно, не было, и назвала она моего папу в честь предка-чародея, который "крепким словом" ограждал в Новгородской магическим кругом леса, поляны, озера, деревни и даже сам город Крестцы, который ни одним противником взят не был - исключая разве что большевиков.
Что еще она могла?
Молилась, разумеется.
И в то время, когда прочих офицеров, связанных колючей проволокой, вязанками топили в Финском заливе на съедение корюшке, дед избежал участи стать ничем. Разве что красная волчанка в "Крестах" отъела ноздрю так, что заголило хрящик. Нордическая красота сохранилась только в правый полупрофиль, которым с тех пор он надменно и оборачивался к объективам "ФЭДов".
В справке о трудовом перевоспитании заодно изуродовали и фамилию, которую с тех пор мы носим не столько в русифицированной версии, сколько, как говорил он, - в большевизированной.
Чисто питерский сюжет. Поручик Киже. Экс-прапорщик - нен.
Но ошибка чекистского писаря, сменившего нам букву "г" на мягкий знак, скорей всего, спасла наш род, когда вслед за нэпом, Великим Переломом и Большим террором стали мочить носителей сомнительных фамилий, упреждая "пятую колонну" в перспективе дальнейшего освобождения Европы.
Сам же автор по поводу своего рокового - нен полон иронии, которую теряет, лишь напевая для своего же вдохновения редкую по гнусности и красоте боевую песнь времен своих отцов, которые вдохновлялись этим вот на патефонах конца тридцатых:
Мы приходим помочь вам расправиться,
Расплатиться с лихвой за позор.
Принимай нас, Суоми-красавица,
В ожерелье прозрачных озер!
Целая программа действий тут, не правда ли? Хотели сгоряча взять за Испанию реванш. Была бы своя Испания - под боком. Полярная.
От братской помощи наганы б раскалились.
Но до конца тридцатых молодым лишенцам еще предстояло дотянуть.
В нэп бабушка с тетей Маней, младшей сестрицей и соперницей деда по части остроумия, целыми противнями жарили пирожки. Дед продавал их на Пяти углах с лотка, висящего на шее. Дело шло небойко. Люди, которые еще будут покупать и с человечиной, избегали с капустой, саго и грибами, боясь, что продавец заразит их сифилисом или проказой. Не справку же было предъявлять на каждый пирожок. Пластическая хирургия если и была тогда в стране, где как-то больше развивалась ампутационно-полевая, то не про нашу честь.
Бабушка села за "Singer" - мое первое чтение по-английски, потому что американская швейная машина была расписана не только сфинксами и древнеегипетским орнаментом, но и золотым по черному лаку сопроводительным текстом. Меняя ноги на педали с чугунными узорами, не разгибалась бабушка до самого тридцать девятого, когда дед закончил учебный комбинат по архитектурно-реставрационному направлению. Одновременно в своем Институте инженеров водного транспорта, где был на факультете "водных путей и портов", отец сдал на "отлично" сопромат. Премировали обоих. Отца огромной темно-синей книгой "Пушкин", тогда как дед получил тяжелый том "Вопросов ленинизма", ледериновый переплет которого доставлял мне столько тактильных наслаждений, что я уже не говорю про колер (который только в парижский период эмиграции опознал как артишоковый).
Обмывали вместе; на этот случай стол в Большой комнате имел под столешницей дополнительные раздвижные доски (которыми любил я, появившийся впоследствии, громыхать, приподнимая макушкой и представляя, что похоронен заживо).
Все эти радости случились в канун эфемерной, но невероятно кровавой кампании, к которой братья Покрасс (Даниил и Дмитрий) сложили на слова Анатолия Д’Актиля, он же Френкель, духоподъемную песню "Принимай нас, Суоми-красавица". Диск на 78 оборотов ленинградской фабрики граммофонных пластинок с Ростральной колонной на круглом ярлыке. Первое и лучшее исполнение принадлежит ансамблю песни и пляски Ленинградского военного округа. С точки зрения сублиминальной тайнописи больше всего здесь впечатляет обращенный к томящейся красавице призыв: "Раскрывай же теперь нам доверчиво / Половинки широких ворот!".
Лирично-хороши и наступательные строфы:
Ломят танки широкие просеки,
Самолеты кружат в облаках,
Невысокое солнышко осени
Зажигает огни на штыках…
Не исключаю, что Главпур Рабоче-Крестьянской Красной Армии оплатил и творческую командировку на место предстоящих действий: так все точно в смысле скупого карельского пейзажа.
Что испытывал отец мой, когда слушал патефон?
На год младше Солженицына, он, разумеется, был всего лишь среднестатистический представитель - но поколения загадочного. Поколения романтиков "разнаиспоследних атак", наклонность которого пытались выразить юные его трубачи, вскоре исчезнувшие на войне большой и знаменитой. "Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал!" Неудивительно, что вся "освободительно" настроенная молодежь Ленинграда бредила войной на лыжных зигзагах, а в особенности отец-биатлонист, еще во время институтских тренировок в Парголово и на Пулковских высотах предусмотрительно совместивший зимний вид спорта со стрельбой из карабина. На желто-коричневом фото одной из тех зим конца тридцатых он, только что сделавший лихой вираж на лыжах, азартно - и навсегда - берет меня на мушку.
Почему так рвался? Не ради же осуществления вековых чаяний финского народа по воссоединению с карельским - как настаивала "Правда". Хотел доказать свою советскость? Смыть кровью несоветскость своего отца? Или, действительно, выход искало надличное и безобманное предчувствие, что коммунизм опять так близок, как в 19-м году? Юная энергия любви к человечеству, запруженная и в нужное русло пущенная спартанским сталинским пуританизмом? Так или иначе, но носителю фамилии на - нен страстно хотелось форсировать заледеневшую Сестру и освободить лежащую за ней фригидную красавицу до самого до Северного Ледовитого.
Не повезло.
Не успел попасть в мясорубку, вместе с сорокапятиградусным морозом за зиму перемоловшую народу раз в десять больше, чем за десять лет - и правое, к тому же, дело - война во Вьетнаме.
Как говорил Маннергейм, обращаясь к финской армии:
И если сейчас двести тысяч ваших врагов лежат в сугробах, невидящим взглядом всматриваясь в наше звездное небо, то в этом нет вашей вины. Вы не испытывали к ним ненависти и не желали им ничего плохого. Вы всего лишь следовали жестокому правилу войны: убить или самому быть убитым.
Отца среди звездочетов не было.
Но без жертв в роду не обошлось.
Правда, несколько раньше и с противоположной стороны.
Старший брат деда Базиль в свое время дальновидно отбыл на родину отцов, но за год до той войны совершенно безрассудно сошел на берег в ленинградском порту туристом, полагающим себя защищенным паспортом со львом, идущим по кривой сабле, как по лезвию бритвы. Не дошел. Дали добраться только лишь до "Европейской", где поселили в номер, а затем арестовали и приговорили к высшей мере социальной защиты. Но предсмертную волю белофинна, как ни странно, выполнили - что, наряду со сточной трубой для крови прямо в Неву, есть тайна Большого дома, над которой ломаю голову. С Литейного, 4 привезли на Пять углов проститься с младшим братом.
При условии, что не раскроет рта.
Вот я и задаю себе вопрос: к чему такие сложности? Дед мой, мало что недострелянный при первобольшевиках, мало что переживший своих зиновьевых (как раз повсеместно тогда стреляемых второй уж год), оказался в придачу кровным братом иностранного шпиона, который во всем сознался. Да деда можно было - ф-фук - и сдуть с лица священной советской земли в любой произвольный момент. Поэтому, хоть убей, не вижу, не могу усмотреть оперативного резона в этой сложно обставленной операции прощания. Возможно, как раз тот случай, который давал возможность не совсем уж голословно твердить про гуманизм советского закона.
Руки в карманах застегнутых регланов, не снимая в присутствии образов и женщин светло-синих фуражек с малиновой окантовкой и пламенеюще-краповыми околышами, нежданно-незваные гости из Большого дома стояли в дверях Большой нашей комнаты, бдительно взирая, как осужденный, тоже не снимая головного убора, будто научившись тому от нехристей, садится посреди комнаты на стул, отделанный тисненой кожей, а на выступах спинки имеющий драконов с высунутыми во гневе языками. Дед визави - на такой же. (Бабушка подарила мне пару этих, на "Красной стреле" перевез к себе в Москву, где стулья пропали вместе с моссоветовской квартирой и страной СССР.) Близко, но не соприкасаясь. Коленями. О которые уперлись. Все было, как по русскому обычаю "присесть на дорожку", с той разницей, что проводы были без особой надежды на возврат. Представляю я себе eye contact. Глазной, так сказать, контакт… Что, брат?! - Да худо, брат… "Но мы еще не понимали, - рассказывал дед, неименно избегавший пафоса, - что дело братцу моему - табак". Базиль, прожегши его взглядом, не проронил ни слова. Но в заключение, поднимаясь, снял кепку, чтобы отвесить поясной поклон, но заодно продемонстрировать сократический свой череп, покрытый разноцветными язвами от затушенных о лысину папирос производства знаменитой табачной фабрики имени Урицкого.
Вот чего стоит честное слово разоблаченного врага. Как, невзирая на рабочую усталость, не впасть тут в гнев и ненависть?
Был ли двоюродный мой дед наказан дополнительно: "Доверие же, с-сука, оказали!". Было ли постановлено взглянуть сквозь пальцы, благо все равно в расход? Где привели в исполнение? Куда девали тело? Все безответные вопросы, как и сообщенная таким наглядным образом информация из ада, вошли в предание, чтобы со временем стать молекулярной частью подателя сего.
Кому досталось наследство в Хельсинки, где Базиль держал отель, покрыто мраком неизвестности.
Гнев многомиллионного, многонационального советского народа, требовавшего расстрелять "гадину, отравляющую воздух трупным зловонием", разил в роду и носителей более удачных фамилий - тех же бабушкиных Грудинкиных по колхозам Новгородской и Ярославской областей. Враги народа… Ладно там - нены! Но Грудинкины? Ударило и по дедовой сестре - опять же в Ленинграде. Супружескому счастью Мани с бухгалтером ЦПКиО имени Кирова конец положен был арестом этого скуластого бугая по фамилии Топорец, любителя выпить-пошутить в своей компании. Как ни странно, но теперь я обладаю снимком самой последней вечеринки с его участием, и это гипнотическое фото наполняет меня ужасом в Америке - просто мороз по коже в вашингтонский зной. Совершенно непонятно, кто из этих гуляк мог заложить собутыльника. Тридцатые! Мутантов еще мало, народу еще много. Пустая бутылка на заднем плане, маслянятся глаза-носы. И у всех, обращенных к объективу, такие простые, распахнутые, честно-русские лица.
Десять лет.
Без права переписки.
Вот и формула безумия моей крестной, которая всю жизнь потом искала своего отца, в свои неполные три года оставшись с моими дедушкой и бабушкой у Пяти углов, тогда как маму, тетю Маню, сделав вдовой, дополнительно выслали в Кировскую область на лесоповал. Как выбралась оттуда, неизвестно, но выжить им с дочкой позволила война - в составе банно-прачечной бригады Ленинградского фронта, которая квартировала в Крестцах, заговоренных, как мы не забываем, нашим предком-чародеем.
Война спасла и моего отца. Бабушка, впрочем, как-то раз обмолвилась, что не война, а святой в нагрудном левом кармане гимнастерки. Отмеченный пулей образок снесла в старинный храм Николая Чудотворца при Большеохтинском кладбище - можно сказать, фамильном.
Непонятно, как сами выжили в блокаду. Дед в народном ополчении ловил клещами "зажигалки" на старых крышах Куйбышевского района, но продовольственных карточек все равно им не хватало. Срывали обои ради клея. Сыромятную, "царской" выделки портупею, в которой он красуется на свадебной их карточке, нарезали бритвой, предварительно сварив. Но отец недаром прикрывал их на передовой. Как членов семьи фронтовика их на носилках, кожа да кости, вывезли по ладожской Дороге жизни, кстати, с запада надежно прикрытой санкт-петербургскими чувствами главкома финской армии. В союзе с фюрером, однако же, ни залпа…
На всю жизнь наевшись дынь в Туркмении, вернулись в разблокированный Ленинград. Под Новый, сорок пятый год, ставя девять лет как разрешенную Сталиным елку, в довоенной картонке с украшениями бабушка нашла печатный пряник - пятиугольную звезду на суровой черной нитке.
На моей памяти никогда не распадалась; что же касается всей жизни в целом, то это был как раз тот редкий случай: "Как это, дуреха, не догадалась заглянуть?..". Углом косынки промокая злую слезу, поскольку не могла себе простить.
Картонка, кстати, всегда стояла на зеркальном платяном шкафу, сокрытая резным щитком. Когда в детстве я добрался и туда, звезда окаменела так, что стала не по зубам, которые соскальзывали с голубой глазури.