- Этот человек принудил ее к разврату, однако сберег ее девственность, ибо желал заполучить помимо ее тела и весь дом. - И он добавил: - Раб ждал, когда девушка созреет и станет пригодной для сношений. Закройте же изображения предков! Он насилует не свою любовницу. Он насилует свою жену. О бессмертные боги, пусть они оба идут либо в постель, либо на крест! (Будь проклят этот брак, более позорный, нежели любая супружеская неверность!)
Эта контроверза заканчивалась следующим изречением - если не дореволюционным, то по крайней мере дохристианским:
- Si voles invenire generi tui propinquos, ad crucem eundum est (Если хочешь найти родителей своего зятя, ищи их на кресте).
Явившийся в суд отец отвечал на это так:
- Катон и тот женился на дочери земледельца.
И тут Альбуций создает замечательный пассаж: "Ни один человек не рождается ни свободным, ни рабом. Только случай впоследствии навешивает на людей этот ярлык..." Таким образом, Альбуций Сил формулирует на маленькой буксовой табличке крошечную декларацию прав человека времен Августа: "Neminem natura liberum esse, neminem servum: haec postea nomina singulis impossuisse fortunam..." (Люди не рождаются ни свободными, ни рабами, ни равными, ни неравными в правах и обязанностях. Социальные различия воплощаются лишь в названиях. Свобода заключается в том, чтобы человек как можно меньше был рабом другого человека. Реализация естественных прав каждого человека имеет лишь одно ограничение, а именно: он обязан подчиняться законам общества, в котором живет, и властям, что подчиняют его обществу).
ОРУЖИЕ С МОГИЛЫ
ARMIS SEPULCHRI VICTOR
Во времена войны с армянами некий отважный воин лишился своего оружия в боевой схватке. Он завладел оружием, лежавшим на могиле одного героя. Совершив ратный подвиг, он вернул оружие туда, где взял его. Генерал вынес ему благодарность за отвагу. И в то же самое время воина обвинили в осквернении гробницы.
- Arma vix contigeram: secuta sunt (Я завладел этим оружием всего на несколько мгновений).
- То было не боевое оружие, но напоминание о славных подвигах усопшего.
- Мы отдали друг другу то, чего недоставало каждому из нас: он - свое оружие воину, я - воина его оружию.
- Храбрый солдат не теряет оружия в схватке. Благочестивый человек не грабит усопших. Факт возвращения украденного не оправдывает преступления. Насильник может вернуть супругу его жену, которой он овладел силою, ее позора он этим не искупит. Боги Маны оскорблены этим деянием. Мы должны отомстить за усопшего. Павший воин, лишившийся оружия, взывает к нам с берегов Ахерона.
Существует замечательный роман Папирия Фабиана, посвященный гражданским войнам. Его можно назвать таким же революционным, как Альбуциева "Патрона". Мессала Корвин называл большинство знатных сенаторских семейств "акробатами гражданских войн". Наилучшим тому примером служит Деллий перебежавший от Долабеллы к Кассию, от Кассия к Антонию, от Антония к Цезарю, а под конец ухитрившийся запустить руку под юбку Клеопатры. Декламация Папирия Фабиана была изничтожена убийственными сарказмами Вибия Галла. Лично я считаю ее прекрасной, как, впрочем, и все другие "декламации", которые многие поколения эрудитов и преподавателей с удовольствием втаптывали в грязь. Роман Папирия начинается следующим образом:
"Родичи стоят лицом к лицу, готовые схватиться насмерть. Эти семьи являют собой вражеские армии. На холмах, занятых противоборствующими, теснятся лошади и воины. В одно мгновение вся полоса земли, только что их разделявшая, усеяна мертвыми телами, а живые спрашивают себя, стоя посреди сотен трупов солдат и лошадей, посреди банд набежавших мародеров:
- Кто же натравливает человека на человека? Отчего брат поднимает руку на брата, отец на сына, племянник на дядю? Если это люди, кого же тогда назвать зверем?
- Звери не воюют меж собою. Даже хищники не ведут войн против своих братьев и отцов. Вздумай они сражаться друг с другом, войны лишились бы своего ореола благородного, цивилизованного действа, угодного богам.
- Гражданская война, отцеубийство, детоубийство, братоубийство - это болезнь. Это кара богов и слепого случая.
- Нет, это сокровища, милые людским сердцам. Война отличает нас от зверей. Произведения искусства и необузданная алчность способствуют войнам.
- И люди воюют ради золота из нескольких дворцов, ради лона нескольких женщин, ради славы нескольких мужчин, ради храмов нескольких богов; люди проливают моря крови, лишь бы урвать себе эту добычу.
- Богатство совращает. Слава также совращает. И красота совращает. И благочестие совращает.
- Стремление сохранить свое имя в памяти живых или на мраморе, после того как тело предадут огню, свело с ума двоих мужчин.
- Они возжелали бессмертия для смертных, гор и лесов у себя на столе, океанов у себя во рту. Реки изменили свое течение. Соломенные лачуги превратились в роскошные высокие дома, где боишься упасть или сгореть, дабы обогатить гвардию Красса.
- Цезарь - ребенок, который возжелал завернуть весь мир в полу своей тоги. Дети с отвращением выбрасывают куклу, что принадлежит им самим. Зато они исходят завистью к обрывку грязной бечевки, зажатой в кулачке другого.
- Когда Цезарь завоюет весь мир, жадность уйдет из него, как уходит море от берегов Бретани.
- И останутся лишь пустота и озлобленность - осадок пресыщения.
- И останутся лишь пустота и жестокость - следствие бессмысленной, бесполезной игры".
Глава четвертая
КРАСОТА НИЗМЕННЫХ ВЕЩЕЙ
Он говорил слишком быстро. Никогда не импровизировал. Ему это было неимоверно тяжело. На память он не жаловался. И однако все, кто близко знал его и восхищался его стилем, утверждали, что он не был обделен даром импровизации - просто полагал, что ему этого не дано. Из всех творческих личностей он был самым робким, самым неуверенным в себе. Азиний Полли-он окрестил его "sententiae" "белыми": они были прозрачны и излучали свет. Он умел бередить людские чувства, пробуждать страсти (affectus). Многие плакали, слушая его. И смеялись. И все боялись одного: что он умолкнет, повергнув слушателей в бездну тишины. По словам Аррунтия, самой патетической из его декламаций была "Potio ex parte mortifera" (Яд, смертельный наполовину). Публика едва сдерживала эмоции. "Яд, смертельный наполовину" - это род детективного романа, напоминающего романы Агаты М. С. Кристи.
ЯД, СМЕРТЕЛЬНЫЙ НАПОЛОВИНУ
POTIO EX PARTE MORTIFERA
Во времена Помпеевых проскрипций некая женщина сопровождает в изгнание своего мужа. Однажды среди ночи она внезапно просыпается и видит, что ложе рядом с нею пусто. Она встает. И находит своего супруга в темном атрии: он плачет, держа в руке египетскую чашу. Она спрашивает, почему он покинул супружеское ложе и какая причина лишила его сна. Он отвечает, что хочет предать себя смерти, ибо лишился всего своего состояния. Тогда она спрашивает, что за напиток у него в чаше. Он говорит, что это смертоносный яд. Жена просит его оставить ей часть яда, так как не хочет жить после смерти супруга. И вот он выпил половину чаши, а она допила остальное. Женщина умерла, крича от страшных болей в животе. Когда вскрыли оставленное ею завещание, выяснилось, что единственным своим наследником она назначила мужа. По отмене проскрипций муж вернулся на родину, и тут отец умершей обвинил его в отравлении своей дочери:
- Он единственный из всех осужденных, кого обогатили проскрипции.
- Я любил свою жену. И она меня любила. Нет для меня горшей муки, чем та, от которой я страдаю: я пережил единственного человека, с которым был счастлив.
Аргумент, представленный Альбуцием, отличается точностью англосаксонских судебных протоколов конца XIX века: "Summis fere partibus levis et innoxius umor suspenditur, gravis illa et pestifera pars pondere suo subsidit" (Почти всегда на поверхности остается легкая и безобидная часть жидкости, тогда как ядовитый осадок, увлекаемый собственной тяжестью, опускается на дно). Альбуций заключает свое повествование словами: "Bibit iste usque ad venenum, uxor venenum" (Он выпил то, что было над ядом, супруга же выпила сам яд).
Он умело использовал фигуры речи. Подробно описывал место действия. Альбуций чрезвычайно обогатил и разнообразил речь латинян. Когда он мучился нерешительностью, когда терзал слух своих близких сомнениями, одолевавшими его в процессе творчества, это неизменно объяснялось его желанием осмыслить следующее: не как повествовать, но о каких вещах повествовать. Он часто говорил о себе самом: "Когда ум мой занят сочинительством, слова осаждают его со всех сторон". Сенека также записал его определение романа: "Это единственное пристанище в мире, гостеприимно открытое всем "sordidissima", иначе говоря, самым непристойным словам, самым вульгарным вещам и самым низменным темам". В Риме словом "sordes" назывались в первую очередь грязные вещи, затем грязные существа, то есть бедняки, и, наконец, грязные одежды, то есть траур (во время которого полагалось не снимать платье, но раздирать его на себе в знак скорби; нельзя было мыться, стричь волосы и ногти на руках и ногах, брить бороду или удалять ее посредством скобления пемзой и подпаливая). О трауре свидетельствовал не столько черный цвет, сколько грязное одеяние, беспорядок в одежде, говоривший о хаосе в смерти, несущей ужас живым. "Splendidissimus erat: idem res dicebat omnium sordidissimas. Nihil putabat esse quod dici in declamatione non posset" (Он был блестящим сочинителем: повествуя о самых низменных вещах, он делал это талантливо. Он считал, что в романе все можно называть своими именами). Отец Сенеки философа однажды попросил его привести примеры этих "sordidissima". Альбуций ответил: "Et rhinocero-tem et latrinas et spongias" (И носороги, и отхожие места, и губки). Позже он добавил к названным "sor-didissima" домашних животных, супружеские измены, пищу, смерть близких и сады.
Пятьсот пятьдесят лет тому назад Иоанн Французский, герцог Беррийский, обуреваемый ненавистью к уродцам, взялся коллекционировать часословы, сказавши себе: "А не поискать ли добычи в царстве колдовства?", то есть в местах, весьма близких к тому, что римляне называли "sordidissima" и что они с величайшим усердием изображали на своих мозаичных полах или на стенных фресках (англосаксы называют это "homing"), а именно женщин в бесстыдно задранных туниках перед очагом (отчего видны их нижние губы, багровые и словно распухшие), крошечных человечков, занятых пахотой или обрезанием виноградных лоз.
Рыбаки забрасывают сеть в Орж. Мужчины и полнотелые девы, и те и другие обнаженные, купаются в реке, широко, по-лягушачьи, раздвигая ноги. На первом плане сороки и вороны клюют зерно на набережной Вольтера. Крестьянин колотит палкой по стволу дуба, сбивая желуди на корм свиньям.
С начала времен, покрытых мраком, самым черным, самым непроницаемым мраком, с детства любая сказка, достойная этого имени, подчиняется незыблемому закону, повелевающему включать в обыденную жизнь один-два элемента волшебства - белые камешки, пряник, красную шапочку, леденцы, пудинг, пятна крови числом три, лепешки, капельку раскаленного масла, случайно упавшую на спящего. Вот эти-то вещи Альбуций Сил и называл словом "sordidissima": черный африканский носорог с буйволовой птицей, усевшейся к нему на спину, едкая вонь отхожих мест и при сем неизбежно принимаемые низменные позы; к этому присовокуплял он еще болотную мяту или уксус. Роман в его глазах уподоблялся ивовой корзине, куда следует складывать любую оставленную втуне или, скорее даже, беспризорную вещь. Эдакое гостеприимное местечко, единственное на свете, где любое явление может обрести имя. Для того, что копится у человека в голове, нет лучшего зеркала, чем роман. В этом отношении поэзии, философии, музыке и живописи до него куда как далеко.
Он боялся, что его лысая голова пострадает от ветра. Испытывал тот же страх, когда лил дождь, когда шел снег, когда палило летнее солнце. Он редко покидал Рим. Если и выходил из дома, то всегда шагал торопливо, чуть ли не вприпрыжку, в своей белой широкополой шляпе с развевающимися тесемками. Он дрожал при мысли, что его могут принять за "scholasticus" (школьного преподавателя риторики), хотя даже шляпа противоречила этому статусу. Он полагал, что, вульгаризируя свой стиль, он усиливает его воздействие на публику. Одному из друзей он сказал: "Не подходи к моей записи слишком близко. От нее воняет дерьмом". Он сетовал на то, что его осаждают вульгарные слова (sor-dida verba), но что он вынужден произносить их.
Глава пятая
АЛЕСИЯ
ALESIA
Ребенком я часто спускался на станцию метро "Алезья". Мне было невдомек, что я ступал по рыхлой, незамощенной земле древнего города Алесии, между крепостными стенами галлов и осадными рвами Цезаря. Такая же граница пролегала и перед укреплениями Ла-Рошели, лежавшей у ног Ришелье. Малые дети, как личинки, ели землю, набирая ее в ладони. Это были скопища живых скелетов, едва шевелившихся на узком пространстве, разделявшем позиции воюющих сторон. Я, замешивался в эти толпы умирающих детей, бродил возле женщин, чуть слышно проклинавших жестокую судьбу. Старики безмолвно испускали дух и оставались лежать с открытыми ртами. Я садился в лифт с застекленными стенками. Передо мной отворялась дверь в квартиру бабушки. И я попадал в общество ученых мужей или шарлатанов. Здесь бывали Эмиль Бенвенист, Верден-Луи Сольнье, - я здоровался с ними, но почтительно обходил Рене Этьембля или Альбера Доза. Мой дед-грамматист, всеми уважаемый и саркастичный старик в пурпурной домашней куртке, уделял внимание лишь формальной стороне всего, что произносилось. Человеческая речь, по его мнению, никогда не имела смысла. Он пожимал плечами. Говорил: "И чего блеют!" Он изучал структуру этого блеянья. Его губы не касались моего лба.
Во времена штурма Алесии Цезарь замешкался и не накинул на плечи пурпурный плащ, который надевал обычно в решающий момент. Армия ждала. Этот заговоренный плащ был символом победы. Все атрибуты, которые любил Цезарь, были украдены им у Помпея. Девятью годами ранее, в конце 61 года, в своем сентябрьском триумфе Помпей облачился в плащ Александра Великого: он захватил его вместе с сокровищницей Митридата.
Но в настоящее время Помпей спит в Риме: упоение победами повергло его в сон. Цезарь наконец облекся в кроваво-красный плащ, застегнул его на плече. Победа достигнута. Вокруг Алесии витал аромат лип. Он приказал отсечь руки всем, кто держал оружие и остался в живых, сказавши, что, как правило, человеку с отрубленными или недействующими руками труднее орудовать мечом. Плащ Цезаря - это одна из тех деталей, которых жизнь, протекающая как роман, требует в качестве признака, характеризующего героев. Таков белый плюмаж короля Генриха Наваррского или пронзенное горло Вильгельма Молчаливого. "Elata laeva, - пишет Светоний в "Жизнеописании Цезаря", - ne libelli quos tenebat madefierent, paludamentum mordicus trahens, ne spolio poteretur hostis" (Цезарь, спасавшийся от пламени пожара Александрийской библиотеки, плыл, загребая одною лишь правою рукой, подняв над водой левую, чтобы не намочить таблички со своими записями, и сжимая в зубах генеральский плащ, дабы этот талисман и символ побед не достался врагу). Я восхищаюсь этим "paludamentum mordicus", этим зажатым в зубах плащом. Он держится зубами за атрибут успеха, как мы за свое имя: mordicus. Все мы безумны, и это речь сделала нас таковыми.
Цезарь говорил, что люди лишены инстинкта. Они не бегут от смерти. Они не ищут наслаждения так жадно, как того требует их тело, и никогда не преследуют корыстные цели, которые тем не менее руководят ими. Они смотрят в ту сторону, где чуют силу, подобно тому как пчелы безошибочно находят тычинки цветов. Клодий писал: "Так оцепеневшие жертвы неотрывно глядят на сверкающий кинжал". "Притом, - говорил Цезарь, - человеку трудно обрести свободу. Даже лучшие из нас - всего лишь стадо вольноотпущенников, сожалеющих о былом рабстве с его тяготами".
В 58 году в амфитеатре показывают пятерых крокодилов и гиппопотама. Именно тогда Альбуций и увидел их впервые. Ему было одиннадцать лет, вот почему он и запомнил это на всю жизнь. А три года спустя ему довелось увидеть носорога, привезенного самим Цезарем. В январе 58-го Цезарь приказывает подготовить книги, которые намеревается увезти с собою в Галлию. Цицерон в траурной одежде спасается на улицах Рима от наемников с палками, подкупленных Клодием. Они рычат и бьют наотмашь. Так они мстят за людей, служивших Катилине и осужденных на смерть Цицероном. Цицерон изранен брошенными в него камнями и вымазан нечистотами, которые швыряют в него сограждане. Плебеи присоединяются к бандам Клодия, крича, что Цицерон посягнул на их законную свободу. Он покидает Рим. Гельветы массами уходят из Швейцарии, рассчитывая обосноваться на берегах Бискайского залива. Цицерон омывается в большом водоеме из серого камня. Так он надеется избавить себя от зловония; тем временем Цезарь разрушает мост через Рону.
Он разглядывал пятерых нильских крокодилов. Они не то кашляли, не то рычали; их глаза, ноздри и уши располагались на самой верхушке головы. Он смотрел на их квадратные челюсти, на мощные желтые клыки. По моему мнению, от одного вида крокодилов человеку становится не по себе. Он приблизился к барьеру, возведенному у края амфитеатра, приблизился к зеленому зрачку - бесстрастному, холодному, темному зрачку этого зверя, самого древнего из всех, надежно защищенного своей броней; египтяне рассказывали, будто крокодилы умеют плакать жалобно, как брошенные дети, заманивая женщин на илистые речные берега. По-французски так и говорится: крокодиловы слезы. Там же был и крокодиль-чик-детеныш, длиной всего сорок сантиметров, который следовал за матерью, как утенок за уткой. Для них вырыли бассейн. Над водой выступали только шишковатые, плоские их макушки да глаза, полуприкрытые тяжелыми веками. Потом они вылезали на траву.