Скука - Альберто Моравиа 28 стр.


Не успев толком понять, что я делаю, я рывком сжал руки на горле Чечилии, выкрикивая ей в лицо все ос­корбления, какие только мог придумать. Говорят, что в особо интенсивные моменты жизни человек, делая что– то, способен одновременно думать о чем-то другом. Так вот, когда я сжимал ее горло, я подумал, что единствен­ный способ завладеть Чечилией по-настоящему - это, наверное, ее убить. Убив, то есть лишив ее всего того, что делало ее неуловимой, я навеки запер бы ее в тюрьме смерти. В течение какого-то мгновения я действитель­но думал ее задушить - прямо тут, на постели матери, посреди банковских билетов, от которых она отказа­лась, в том самом доме, где мы жили бы, если бы поже­нились. И я бы, наверное, это и сделал, если бы вдруг меня молнией не пронзила мысль, что преступление это будет бесполезным, во всяком случае если иметь в виду цель, которую я перед собой ставил. Вместо того чтобы завладеть наконец Чечилией и, значит, избавиться от нее, я предоставил бы ей окончательную и полную сво­боду: окутанная тайной смерти, она ускользнула бы от меня безвозвратно и навсегда. Я ослабил хватку и про­шептал:

- Прости, я вдруг потерял голову.

По-видимому, Чечилия даже не поняла, какой опас­ности избежала:

- Ты сделал мне больно, - сказала она, - что это вдруг на тебя нашло?

- Сам не знаю, еще раз прости.

- Да ладно, ничего.

Я приподнялся на локте, быстро собрал в кучу не­сколько ассигнаций и протянул ей, говоря:

- Тут семьдесят тысяч, хватит?

- Это даже слишком много, мне хватило бы и сорока.

- Но так же лучше.

- Спасибо.

Она поцеловала меня с простодушной обезоружива­ющей благодарностью, и я снова ее захотел, поддавшись все той же надежде: ведь она лежала в моих объятиях, но не была моею, кто знает, если я возьму ее еще раз, может, она станет моею? На этот раз безо всякой ярости, а, на­оборот, мягко, нежно, отчаянно я подсунул одну руку ей под спину, стараясь не поцарапать часами, и обвил ею талию, такую тонкую, что эта моя рука коснулась пред­плечья другой; потом раздвинул ногами ее ноги, подсу­нул другую руку ей под шею, и так, окружив ее со всех сторон собою, медленно вошел внутрь, страстно надеясь, что эта медлительность поможет мне достичь обладания, которое мне никак не давалось. Когда все кончилось, я сказал:

- Хорошо было, правда?

- Да, хорошо.

- Очень?

- Очень.

- Лучше, чем обычно?

- Да, пожалуй, лучше.

- Ты довольна?

- Да, я довольна.

- Ты любишь меня?

- Ты же знаешь, что люблю.

Все эти фразы я произносил множество раз, но ни­когда еще - с чувством такого безысходного отчаяния. Говоря их, я думал о том, что завтра Чечилия уедет на Понцу, и этот отъезд, овеществленный символ ее недо­ступности, придаст новую силу моей любви, а значит, и желанию от нее освободиться, овладев Чечилией по-на­стоящему. И таким образом, когда Чечилия вернется, все пойдет по-старому, только станет еще хуже. Внезапно мне захотелось остаться одному, без нее. Я сказал, как только мог нежно:

- Пора идти. Иначе может вернуться мать и застать нас здесь. Будет неприятно.

- Я сейчас же оденусь.

- Не торопись. Я сказал "неприятно", но это только неприятно, не больше. В сущности, это совершенно не важно. Самое большее, мать может выразить недоволь­ство не по поводу происшедшего, а по поводу того, как именно все произошло.

- Что ты хочешь этим сказать?

- Моя мать очень дорожит тем, что называет "фор­мой". Если мы занимаемся любовью в ее комнате, а не у меня в студии, мы нарушаем форму.

- А что такое форма?

- Может быть, то единственное, что остается, когда слишком много думают о деньгах.

Мы кончили одеваться в молчании. Потом я собрал деньги, разбросанные по постели, пошел в ванную, на­писал на конверте карандашом: "Я взял семьдесят тысяч. Спасибо. Дино" и положил конверт в сейф. Чечилия тем временем привела в порядок постель. Потом сказала:

- А куда мы поедем теперь?

Внезапно на меня нашел приступ ярости.

- Никуда мы не поедем, - заорал я, - тем более что в этом теперь нет смысла. Я просто провожу тебя домой.

Я смутно надеялся, что она выразит неудовольствие или сожаление по поводу такого резкого изменения на­шей программы. Но вместо этого она равнодушно ска­зала:

- Как хочешь.

Но я продолжал яриться:

- Как хочу я? Нет, как хочешь ты! Ведь это ты уезжа­ешь завтра утром. И значит, ты должна решить, хочешь ты или нет, чтобы мы пробыли вместе до полуночи.

- Мне все равно.

- Почему?

- Потому что я знаю, что через две недели увижу тебя снова.

- Ты в этом уверена?

-Да.

- Ну хорошо. Давай я провожу тебя домой.

Во время этой небольшой дискуссии мы вышли из комнаты и спустились на первый этаж. В коридор из-за закрытых дверей по-прежнему доносилось громкое жуж­жание голосов: прием продолжался. Мы вышли в прихо­жую, а из нее на подъездную площадку.

Неожиданная свежесть летней ночи заставила меня, пока я открывал дверцу, инстинктивно поднять глаза к небу: гроза, которая весь день собиралась над городом, прошла где-то далеко; в очистившемся небе ярко сияли звезды, и только кое-где легкое белое облачко сливалось с сияющей белизной Млечного Пути. Я подумал, что Че­чилию ждет на Понце хорошая погода, и вновь почув­ствовал, как ревность кольнула мое измученное сердце. Да, я буду ждать ее возвращения, считая дни, часы, мину­ты и секунды, зная, что в эти дни, часы, минуты и секун­ды она шутит, смеется, гуляет, катается на лодке, спит с Лучани, то есть снова от меня ускользает. И когда она вернется, мне останется только бегать за ней, как бегал Балестриери, весь путь которого мне, видимо, было суж­дено повторить.

За время, пока мы ехали от виллы до дома Чечилии, я заговорил с ней всего раза два, и то очень коротко. Один раз я, как идиот, попросил ее мне писать, хотя прекрасно понимал, что Чечилия, скупая даже на слова, в том, что касается письменной речи, должна быть совершенно не­мой и, значит, ничего не напишет, даже открытки. Мы добрались до ее улицы, я остановился, она вышла, и я попрощался с ней, коснувшись ее щеки легким поцелу­ем. Глядя, как она переходит улицу, я думал: "Будем на­деяться, что она хотя бы обернется на пороге и, улыбнув­шись, помашет мне рукой". Но мои надежды не оправда­лись, Чечилия перешагнула порог и исчезла, не обернув­шись.

Как только она скрылась из виду, я понял, что не хочу ни возвращаться в студию, ни отправляться куда-нибудь еще. Единственное, чего мне хотелось, это очутиться в квартире Чечилии. У меня было чувство, что я отпустил ее слишком рано, мне хотелось подняться к ней, заста­вить ее открыть мне дверь, пройти следом за ней в комна­ту и взять ее там третий раз за этот день. Я понимал, что все это бред, что, если даже я возьму ее еще раз, она не станет моею больше, чем была, потому что от меня ус­кользало не тело ее, слишком даже податливое, а что-то, с телом никак не связанное. И тем не менее я все-таки чувствовал, что войти к ней - это единственное, чего мне сейчас хотелось.

Не помню, сколько времени я бился над этой пробле­мой, сидя в машине, на пустой улице, перед подъездом Чечилии.

В конце концов я сказал себе, что Чечилия сама не хотела со мной расставаться, она думала, что мы оста­немся вместе до полуночи, а значит, не будет ничего странного, если я, раскаявшись в том, что покинул ее так рано, приглашу ее со мной поужинать. Я знал, что терпе­ние Чечилии совершенно безгранично, и если она мне в чем-нибудь отказывала, то делала это не потому, что не хотела, а потому, что иначе просто не могла. Внезапно решившись, я подал машину к углу, вышел и зашел в бар.

Но телефон в баре оказался занят, притом занят чело­веком, от которого трудно было ожидать, что он быстро закончит свой разговор: то была скромного вида девуш­ка, может быть горничная, говорившая очень тихо и пе­ремежавшая разговор долгими прочувственными пауза­ми - так обычно разговаривают влюбленные. Ни на ми­нуту не поколебавшись, я повернулся и направился пря­мо к подъезду Чечилии. Действительно, к чему звонить? Я поднимусь в квартиру, найду ее там и поведу в комнату.

Я взлетел вверх по лестнице, подбежал к двери, по­звонил и теперь, тяжело дыша, стоял на площадке, ожи­дая, когда дверь откроется и я смогу вбежать в квартиру. Но открыла мне не Чечилия, а ее мать, причем ее усталое накрашенное лицо было искажено каким-то странным волнением. "А Чечилия?" - спросил я.

Она грустно ответила:

- Чечилии нет, профессор.

- Как нет?

- Она ушла буквально две минуты назад.

- И куда она пошла?

- Ужинать.

- А когда она вернется?

- Она не вернется, профессор. Она взяла с собой чемодан. Они с подругой завтра едут на Понцу, и сегодня она ночует у нее. Вернуться она должна через две недели.

Стало быть, пока я раздумывал, удобно ли мне ей позвонить, Чечилия прибежала домой, схватила уже при­готовленный чемодан, вышла, как обычно, через дверь, которая вела на параллельную улицу, и отправилась к Лучани. Я взглянул на мать и увидел, что она кусает пла­ток и глаза у нее полны слез. Я вынужден был спросить:

- Что случилось?

- Чечилия уехала, а ее отец умирает. Она оставила меня совсем одну в пустой квартире. Мужа вчера увезли в клинику, и надежды нет никакой.

- Никакой?

- Никакой. Врачи дают ему не больше двух-трех дней.

- Но разве Чечилия не любит отца?

- Э, профессор, Чечилия никого не любит.

Не знаю почему, но я вдруг вспомнил, что Чечилия пыталась увидеться со мной в тот самый день, когда Ба­лестриери умер. Я сказал резко: "Мне очень жаль" и, выслушав отчужденно и нетерпеливо еще несколько жа­лоб, ушел.

В машине я понял, что мысль о том, что Чечилия сейчас у актера, для меня непереносима. И как всегда, снова почувствовал, что способен сейчас делать только то, что как раз не должен был делать, причем я прекрасно понимал, что не должен, но это было сильнее меня. Я сел в машину и вскоре заметил, что еду в сторону улицы Архимеда, где жил Лучани. Я говорю "заметил", потому что действовал совершенно безотчетно, с автоматизмом ярости. Доехав до улицы Архимеда, я стремительно про­ехал по ней, узкой и извилистой, вниз, к бару, там оста­новился и взглянул на окна Лучани. В них было темно, и я сразу почему-то уверился, что любовников там нет. Тем не менее я вышел, вошел в дом и позвонил в квартиру Лучани. Не знаю, о чем я думал, слушая долгое дребезжа­ние звонка внутри пустой квартиры; знаю только, что двумя минутами позже я был уже в баре и набирал по телефону номер сводницы, к которой обращался в свое время, когда мне нужна была девушка. Она оказалась дома и сказала мне, что такая девушка есть и что она, как и прежде, будет ждать меня в той же вилле на Кассиевой дороге.

Уже сидя в машине, я подумал, что девушка, к кото­рой я ехал, представляла собою полную противополож­ность Чечилии: за определенную сумму она поступала в полное мое распоряжение; именно деньги опрокидывали все барьеры независимости и тайны. Таким образом, то, чего я не мог добиться на Аппиевой дороге, несмотря на полмиллиона лир и предложение руки и сердца, сейчас я получу за самую скромную сумму в доме свиданий на Кассиевой дороге. Но если эта девушка не Чечилия, то зачем, спрашивается, я туда еду?

Задав себе этот вопрос, я с удивлением осознал, что в основании моего абсурдного звонка к своднице была странная, почти невероятная надежда. В своей ярости я надеялся - я действительно надеялся, - что на Кассие­вой дороге я найду именно Чечилию, которая ждет меня там, готовая отдаться. Не знаю, откуда взялась эта на­дежда, может быть так подействовали на меня уверения сводницы, которая, как все сводницы, обещала мне именно то, чего никоим образом не могла обеспечить, - любовь. А может быть, дело в том, что, убедившись в тщетности всех рациональных попыток добиться Чечи­лии, я надеялся теперь только на чудо.

Погруженный в эти мысли, а вернее в то странное душевное состояние, где ярость мешалась с почти мисти­ческой верой, я выехал из города и двинулся по Кассие­вой дороге. Вилла стояла где-то в глубине равнины; два­дцать минут пути - и вот передо мной распахнутая ка­литка, а за калиткой проселочная дорога, ведущая на вер­шину холма, где виднелось белое здание. Я миновал калитку и стал подниматься вверх по аллее, окаймленной какими-то хилыми, видимо недавно посаженными деревцами. Склоняясь над рулем, я взглянул на окна виллы и увидел, что они темные; потом в одном из них появился свет. Машина вывернула на посыпанную гравием подъездную площадку, я остановился и вышел.

Вилла представляла собою скромное трехэтажное здание с тремя окнами на каждом этаже и наружной лестницей деревенского типа, по которой прямо с улицы можно было попасть на третий этаж. Лестница вела на маленький балкончик, где в тот момент, когда я выходил из машины, неожиданно зажегся фонарь. В желтом свете фонаря обрисовалась черная фигурка - девушка с пыш­ными волосами, большой грудью, тонкой талией, иными словами - я был в этом уверен - Чечилия.

Я подумал: "Она!" - и бросился вверх по лестнице, а черная фигурка смотрела, как я подымаюсь, мирно опер­шись локтями на балюстраду. Когда я добрался до верха, она выпрямилась и пошла мне навстречу, говоря: "Доб­рый вечер".

Фонарь был позади нее, и я не мог разглядеть лица, но голос показался мне голосом Чечилии, и я ее обнял. И только тут, обняв, увидел смазливое личико очень моло­денькой девушки: толстый слой мертвенно-белой сине­ватой пудры, которая была тогда в моде, лиловые от по­мады губы, черные тени вокруг глаз, соломенно-желтые волосы. У нее была большая грудь, как у Чечилии, и та­лия, которую я обнимал, была тоже тонкая, как у Чечи­лии, но это была не Чечилия.

Тем не менее я тупо сказал:

- Чечилия?

Девушка улыбнулась и ответила:

- Меня зовут не Чечилия, меня зовут Джанна.

- Но я хотел Чечилию!

- Я не знаю, кто такая Чечилия, здесь нет никакой Чечилии. Так что? Хотите вы войти в дом?

Я сказал:

- Чечилия, я ехал к Чечилии. - Рывком высвобо­дился из ее рук, сбежал по лестнице, перебежал через площадку и сел в машину. Минуту спустя я уже мчался по Кассиевой дороге, но не к Риму, а в сторону равнины.

Через некоторое время я заметил, что мне почему-то хочется съехать с дороги и на всей скорости врезаться в первое попавшееся препятствие. Это было искушение не­вероятно соблазнительное, сладостное и в то же время внушающее уверенность в собственных силах - нечто подобное испытывает ребенок, когда играет с револьве­ром отца, время от времени поднося его к виску. Однако я и не думал убивать себя, мысль о самоубийстве даже не приходила мне в голову. Жажда смерти жила, видимо, только в моем измученном теле, потому что я то и дело ловил себя на том, что хочу повернуть руль так, чтобы машину ударило об ограду или выкрашенный известью ствол платана. Как я уже сказал, то было необыкновенно приятное и в то же время успокаивающее искушение: так искушает нас сон, которому мы уступаем, сами того не замечая; нам снится, что мы по-прежнему с ним борем­ся, в то время как в действительности мы давно уже спим. Вот и я уже заранее знал, что если мне суждено будет разбиться, то произойдет это помимо моей воли, так, словно в тот момент я поеду не по настоящей дороге, а по той, которая мне снится, по дороге, где ничего не значат ни дома, ни деревья, ни ограда и в конце которой меня ждет смерть,

Ведя в тот вечер машину по Кассиевой дороге, я вспомнил фразу, которую когда-то слышал: "Люди де­лятся на две большие категории: на тех, кто перед лицом непреодолимой трудности испытывают желание убить, и тех, которые, напротив, чувствуют желание покон­чить с собой". Я сказал себе, что первый вариант я се­годня уже попробовал и потерпел поражение: я не смог убить Чечилию, лежавшую в постели моей матери. Зна­чит, мне оставалось только покончить с собой. Я поду мал, что, если я покончу с собой, я поведу себя так, как испокон веку ведут себя влюбленные: Чечилия уехала с Лучани на Понцу, а я покончил с собой. Но именно эта мысль о банальности и заурядности того, что со мной происходит, вызвала у меня особо разрушительный при­ступ ярости. В тот момент я ехал по ровной прямой доро­ге, обсаженной деревьями, а передо мной на небольшой скорости двигался грузовик. Я переключил скорость, что­бы его обогнать, и, может быть, это переключение, за­ставившее меня немного затормозить, спасло мне жизнь. Сразу же после того, как я переключил скорость, мне привиделась по левую руку от меня еще одна, другая дорога, и, пытаясь на нее въехать, я направил машину прямо на ствол платана.

Эпилог

Прямо напротив моего окна, в больнице, куда меня привезли после аварии, поднималось посреди сада высо­кое дерево - ливанский кедр с огромными, плакучими, голубовато-зелеными ветвями. Лежа на спине, я смотрел на него часами, перекатывая голову по подушке; практи­чески это было все время, не занятое сном или едой, потому что я почти всегда был один; в первый же день я предупредил немногих друзей, что не желаю никаких по­сещений. Я смотрел на дерево и испытывал чувство пол­ного отчаяния, но отчаяния спокойного, так сказать урав­новешенного; такое отчаяние охватывает человека, пере­жившего кризис, который ничего не решил, но показал ему предел, дальше которого он бессилен. То, что, за отсутствием более точных терминов, я вынужден назы­вать самоубийством, ничего не решило; но то, что я по крайней мере попытался его совершить, убеждает меня в том, что я сделал все, что было в моих силах. Иными словами, тот факт, что я попытался покончить с собой, подтверждал серьезность моих намерений. Я не умер, но по крайней мере доказал самому себе, что той жизни, которой я жил до сих пор, я предпочел смерть, и предпочел серьезно. Все это не уменьшало чувство отчаяния, которое переполняло мою душу, но это же чувство посеяло в ней какое-то смиренное, словно бы предсмертное спокойствие. Я действительно побывал в темном царстве смерти, я оттуда вернулся, и теперь, хотя и безо всякой надежды, мне оставалось только жить.

Как я уже говорил, я проводил долгие часы, рассматривая дерево, что ужасно удивляло сестер и санитарок, утверждавших, что не встречали более спокойного больного. На самом деле я был не спокоен, а просто очень занят единственной вещью, которая в этот момент меня интересовала: деревом. Я ни о чем не думал, я только пытался понять, когда и как мне впервые удалось поверить в его реальность, то есть признать, что есть на свете предмет, который совершенно не похож на меня, не имеет ко мне никакого отношения и тем не менее существует, и я не могу его игнорировать. Видимо, что-то случилось в тот момент, когда я направил машину в сторону от дороги, что-то, что в бедных словах можно определить как крушение непомерных амбиций.

Я рассматривал дерево с неиссякающим удовольствием, словно то, что я ощущал его отдельным от себя и совершенно самостоятельным, и доставляло мне наибольшую радость. Но при этом я понимал, что лишь по чистой случайности, из-за того, что гипсовая повязка вынуждала меня лежать на спине, я увидел в окно и стал рассматривать именно дерево. Я знал, что любой другой предмет сумел бы внушить мне ту же страсть к созерцанию, то же ощущение неиссякающего удовольствия.

И в самом деле, как только я начал снова думать о Чечилии, я заметил, что испытываю при этом то же самое, что и глядя на дерево.

Назад Дальше