Детский мир (сборник) - Людмила Петрушевская 19 стр.


Какой-то длинноволосый мужик валялся под солнцем на песке, головой к морю, и, как очумевший жук, взбрыкивал поочередно ногами с такой судорожностью, что я уже поднялся поискать спасателей, но мужик резко перевернулся на живот и, весь облепленный песком, как шершавой шкурой, вскочил и особыми прыжками наискосок волн заметался по мелководью, нагружая бедра. Оказывается, он массировал организм для продления жизни.

Сын забегал в море, нырял и выскакивал греться, показывал – смотри! смотри! – в небо: кривыми волнистыми росчерками, неравносторонними клиньями во всю ширину синевы там неслись прилетевшие за нами птицы, он кричал:

– Я вижу вожака!

Жизнь мальчика – сколько в ней ясности, одна ясность и жадность впитывать весь мир, и свет – много-много света, там солнечно даже в кромешной тьме, в том, что считается у него кромешной тьмой.

Без зависти, но с жалостью непонятно к кому я смотрел за молодыми, чистенькими парами, бодро и стройно входящими в ресторан – в безмолвии, в согласии душ и сердец, в котором они заведены идти до смерти, обрастая детьми и болезнями до тех пор, пока под ноги одного из них не грохнется с небес гробовой камень, а второй обхватит каменные эти буквы и цифры и зарыдает, истекая заботами об оградке, фиалках, подновлении фото, памятных днях и не уставая свидетельствовать о несомненном сходстве, проявляющемся в потомстве, – ведь это говорит ЕГО (ЕЕ) голос (но никому, даже оставшемуся ему (ей)), голос невнятен – что-что? – но разницы нет: не устанет вставать посреди семейных торжеств и чаепитий наскучившим, строгим свидетелем защиты, неуместным, как… Чтобы: был бы жив (жива)… Как говорил (а)… Вот бы порадовалась (ся)…

Хотя всё может быть по-разному.

Вечная любовь – это та смола, что проступает на весенней коре, – каждый хочет увидеть, услышать ее голос, да хотя бы слух о ней… Возможно, притягивает именно "вечный". Всем неприятно видеть безмятежно хохочущих (оттенок предательства) вдов и детей, обыкновенно проживающих годовщины маминого ухода. Почему-то живучая жизнь быстро входит в противоречие, растет в направлении "против" вечной любви, за которой – совсем близко или за знаком равенства – монастырская тьма. И сырость.

Я смотрел на белокожую девчонку – высокую, тонкую, с плотными, круто изогнутыми бедрами, – полька? Нет, говорит по-немецки. Как она прыгает в воду, трогательно зажимая пальцами нос. Как плавает, как двигаются ее ягодицы, поднимаясь над водой, словно сами по себе, отдельное, живое существо, плод. Как, устроившись в тени, читает она журнал, всматриваясь в картинки с напряженным удивлением. Как уже совсем другая, притихшая, выходит из кабинки для переодевания в сухое, распустив по плечам волосы, и украдкой, на краткий миг оборачивается на меня свежезагорелым лицом – так кажется, так всегда кажется, когда на кого-то смотришь, что и на тебя однажды посмотрят в ответ.

– Вот, – показал я сыну, – самая красивая девчонка на этом пляже, – и почему-то добавил: – Но на таких не женятся.

– А на каких? – деловито спросил будущий жених, словно собираясь записывать.

Я хотел сказать: выбирай девушку с будущим. Или не так, не поймет он. Вот так: ту, что будет носить твое фото с ломаными краями в бумажнике.

Но не сказал. Побоялся, что он хотел услышать, какой, с моей точки зрения, не была его мать. Тогда любой мой ответ был жестокостью. Или ложью.

На утро решающей битвы открываем дверь номера, и воробьи в пальмах внутреннего дворика, словно смутившись, обрывают свой гам, стайками и по одному разлетаются в разные стороны, как школьники, застигнутые завучем на перемене за курением на спортплощадке.

Утренний запах хлорки или чего-то такого же в вымытых швабрами коридорах, уборщицы натирают тряпками золотые поручни завитых лестниц, добродушно стрекочут подстригатели травы.

Синее там, впереди, разделяется на море и небо. Утренняя луна – бледная, как плевок. Мясистые стебли травы смыкаются в пружинистый вал. Мокрые тени облаков сохнут на горах, и парус виндсерфера далеко в море похож на слезу, дрожащую на реснице.

Охранник отеля (а может, подносчик багажа) сидел за особым столиком на тротуаре у входа, багажные карточки шулерски разворачивались в павлиний хвост и сыпались стрекочущей ленточкой у него из руки в руку, украшенную серьезным перстнем.

– Хелло! Сегодня болеем за наших, – он изобразил приветственный жест, – вон ваш автобус, – отвечал складно и весело, понятно, но не по-нашему и не в первый раз. – Я из Волгограда, зарплату не платили. Уехал. И здесь счастлив. Тепло! Ничего случиться не может. Ни войны, ни кризиса! Зарплату платят. Язык? Что там за язык – двадцать две буквы. Сам липнет! Восторг.

– Дома бываете?

Он словно впервые задумался над этим и озабоченно попытался расшевелить двумя худыми пальцами синий камень в перстне:

– Да надо бы. Там мать осталась. Шесть лет не видел. Вот денег накоплю и съезжу, – и опять вроде по-русски, но уже не по-русски: – Гостиницу не хотите построить в Тель-Авиве? Вон тот участок пустует. Хотите, угадаю, откуда вы? Из Ростова! Я как увидел, сразу понял: ребята из Ростова.

Всё, что я знал про Ростов, – хищные, цепкие девушки и регулярно появляющиеся серийные маньяки-убийцы.

– Автобус ждать никого не будет, – с видимым удовольствием объявил худющий, кучерявый, холодный и пустой гид Эрик; он выглядел стариком, болельщиков старался не замечать, говорил кому-то, кто незримо присутствовал среди нас и лучше понимал значение предстоящего Иерусалима. – Мой русский не большой. Самые красныричивые речи не выскакивали из маего ырта. А вот это здание персиками разрушено немножко полностью. Но трудный вопрос – есть в группе одно имя-фамилия, но при этом это два разных человека?

Мы с сыном подняли руки. Хорошо гиду, свободен от зависти и течения времени, живешь среди памятников и знаешь правду о них. Эрик излагал подробности иордано-израильской войны.

– Воевали-воевали… Столько лет! И один город не могли захватить. Мы бы давно захватили! – гордо сказал косоглазый болельщик, он всегда ходил в пропыленных спортивных штанах, я думал: чей-то водитель, оказалось – банкир из Тулы.

"А Константинополь?"

Сын заметил:

– Ты всё время что-то говоришь про себя. Что ты сейчас сказал?

На Масличной горе завывал ледяной ветер, Эрик остался со своей лекцией один, как только арабские мальчики подогнали для фотографирования покорных ослов – по пять шекелей. В автобусе кто-то из вологодских заметил:

– Кто-то из ослов провонял наше знамя.

– Давайте вернемся и предъявим!

Эрик поднял свой зонтик:

– Ориентир!

Мы потянулись за зонтиком сквозь вонючий арабский рынок, где рубили мясо и мухи жрали коровьи легкие, развешенные на крюках, сквозь пустынный армянский квартал, увешанный призывами признать геноцид в Османской империи, сквозь решетку послушно взглянули на остатки римской стены.

– Ей две с половиной тысячи лет.

На стене валялся резиновый мячик. Запыленный, но несдувшийся. На той стороне стены за еще одной решеткой бегали еврейские школьники. Эрик дождался первого вопроса:

– Как эти шапочки не сваливаются у них с головы?

И все хлынули в какое-то торговое жерло под вывеску "Скидка 50 %", а я спросил у ближайшего араба, сколько стоит лоскутное одеяло.

Араб отвернулся и бросил через плечо:

– Сто пятьдесят долларов.

– Пятьдесят.

Араб, не поворачиваясь, объявил после презрительной паузы:

– Сто и двадцать.

Мы двинулись дальше за зонтиком, араб бежал за нами еще два квартала, умоляя взять одеяло за пятьдесят, сорок – за сколько пожелаешь!

Храм Гроба Господня зажимали какие-то стены, давили его в тесноту, камень, деловитые медсестры в голубых передниках закатывали внутрь паралитиков в креслах, туда же по-рыбьи тихими стайками скользили наши православные, не отставая от хвостатых батюшек.

Эрика не слушали, болельщики недоверчиво вчитывались в стрелки указателей, напоминающие Диснейленд, – это подножие горы, где распяли, на камне этом мазали елеем (на камень подбито валились люди с обеих сторон), в той часовне камень, с которого воскрес, – в часовню заворачивала полуторачасовая очередь.

Вологодские обступили Эрика:

– А где, говоришь, кровь текла?

– Вот тут.

Все навалились на стеклянную витрину, разорвав и выдавив в стороны делегацию из Латинской Америки.

– Крови что-то не видно…

Сын взглянул на меня: туалет. Куда бы мы ни ездили, я всюду искал туалет. Особенно запомнились Елисейские Поля. И рейд на снегоходах по лапландской тайге. В этом смысле.

Такого туалета я не видел даже в армии. В каком-то внутреннем дворике, равномерно покрытом невысыхающей мочой, размещались кабинки, заваленные дерьмом…

Болельщики, собравшись поголовно, добивали Эрика, загибая и разгибая пальцы:

– Погоди-погоди, чо ты сразу в сторону, разговор был за то, что на этом месте Елена Прекрасная обрела первый крест, так?

– Так.

– Так. А как же она могла его поднять? Если весил он сорок пять килограммов? Куда ты отворачиваешься? Ты на меня посмотри – всасываешь то, что я говорю?

– Ну, значит, фрагменты креста, – осторожно подбирая слова, выдавливал Эрик.

Я мучился: сын – голодный, за весь день – один пресный арабский батон, не знали, куда выбросить.

У Стены Плача с автобуса попросили снять флаг, и, не без сомнений разместив на макушках засаленные бумажные кипы, неловко притихнув, московиты, великороссы, граждане РФ, встающей с колен, бесшумно прокрались вниз по ступеням меж шумно и деловито молящихся еврейских гнездовий, подставок со свитками Торы и каких-то шкафов, в которых свитки вращались особыми механизмами, в мужскую часть стены – она раза в три больше женской.

Стена не выглядела древней, хотя сверху ее обжили какие-то кустики. Потрогал – удивительно теплые камни. Оглянулся: сосед в курортной кепочке шептал, прижавшись ухом к стене, и замолкал с такой сосредоточенностью, словно из-за камней ему что-то отвечали.

Сын стоял рядом и не знал, что здесь делать.

Меж камней мусорно натыкали стопки разномастных записок, записки, туго свернутые в окурочные комки, вбили, втиснули в каждую мельчайшую впадину. На отогнувшемся крае одной я прочел аккуратное русское "здоровье".

А, не буду ничего просить.

– А теперь мы поедем осматривать место Тайной вечери.

– Погоди, Эрик, – с места грузно поднялся выбранный народом делегат в пионерском галстуке, – тот самый зал, где была вечеря? Или какойто похожий зал, который построили близко от того места, где был когда-то, блин, зал, похожий, типа, на тот, где была вечеря?

Эрик молчал.

– Ну-ка, вези нас туда, где можно выпить!

Оттуда, где можно выпить, автобус тронулся, закричав "День Победы", пьяные дирижеры, размахивая руками посреди салона, пытались понять: последние или первые ряды громче поют, никто не попадал в такт.

– Давно наблюдаю за тобой, – ко мне подсел косоглазый и глядел, как всегда, в сторону, – твой сын? Молодец. Мужчина. Уважаю, – он пожал мою руку. – Я своей позвонил, предупредил: приеду – будем делать сына. Вырастет – буду тоже повсюду с ним ездить.

И мы вместе улыбнулись, как хохочет сын, – мы обгоняли другие русские автобусы с воплем "Тарань!", там наши братья пели "Взвейтесь кострами…", а мы затянули "Последний бой, он трудный самый", сын пел и смеялся вместе со всеми, я чувствовал: всё не зря, правильно я всё вот это.

А вот и ночь, и пылающий стадион, и на стадион толпами и колоннами, смеясь, валят одни наши, нас никто не перекричит, и толстый певец по фамилии Шаповалов, взяв посреди поля микрофон, с одинаковым чувством исполнил оба гимна; с началом мы, народ, немного поспешили (Шаповалов с упоением и наслаждением медлил), но подождали у порога припева и припев грянули вместе и так, что всем ясно, кого здесь всех больше и кто главней…

Что евреев побольше, стало ясно, когда дармоеды и педерасты пропустили гол.

Оказалось – это нас почти нет.

В автобус все вернулись абсолютно трезвыми.

В отеле сын спросил:

– Пап, почему мы всё время проигрываем?

Сказал:

– Сейчас буду плакать, – и уснул, вытянувшись поперек двух кроватей, во всю ширину. Удивительно, как быстро они растут и как мы…

Я собрал вещи и пошел к морю, столкнувшись на выходе с косоглазым банкиром-туляком:

– Из ночного клуба, – отчитался он, – русским никто не отсасывает. А предлагал – тысячу евро!

На море разлили дрожащий лунный свет, пустой пляж, одна женщина в белом платье, молодящаяся старуха сидела на лежаке, принеся с собой бокал из ресторана. Я смотрел на ее кривую, сломленную спину. Вряд ли она кого-то ждала.

Я прошел туда, где свет заканчивался, к морю, набирая прохладного песка в шлепки, – море подкатывалось и вскипало, справа била дискотека соседнего отеля и голо стояли мачты парусных развлечений, наискосок тарахтел легкий самолет, впереди стоял катер – наверное, так здесь всегда; я поднял глаза – звезды, и ждал, когда одна звезда покажется особенной. Так всегда кажется, когда поднимаешь глаза на звезды, что одна звезда начинает мигать и переливаться или просто загорается на твоих глазах. Но ничего такого. Так и не понял, радоваться этому или нет. Можно уезжать. Завтрашний день – он всегда кажется новым миром. Даже если поспишь час, встаешь всё равно новым и в новом.

По самолету качались пьяные, стюардессы при снижении не могли усадить, прощались. Меня пытался обнять какой-то толстый дядя:

– Приезжай с сыном. Скажи в Челябинске любому – Валерик. Меня там все знают!

Из самолета в метель при минус девяти все шли принципиально в шортах и майках. Двоих несли.

Часть II
О себе

Людмила Улицкая
Девочки и мальчики

Жизнь посвящает очень немногих в то, что она делает с ними.

Борис Пастернак

Друг мой, давно ушедший, мужественный и легкомысленный солдат последней большой войны, знаток поэзии и поэт, школьный учитель, для всех старший и каждому равный, лагерник, любимец женщин и собак, обнаружил, кажется, первым, что в классической русской литературе все книги о детстве – мальчиковые. О детстве девичьем – почти ничего нет: девочки в локонах и в панталонах играют на клавикордах весь XIX век. А Наташа Ростова еще и пляшет.

О детстве девочки впервые, пожалуй, написала не женщина, а двадцатисемилетний Борис Пастернак. Это повесть "Детство Люверс" – детство девочки Жени Люверс. Проговорил, как мог, "историю ее первой девичьей зрелости". Язык молодого Пастернака, спущенный с цепи, раскатывающийся как гром, отдающийся эхом, торопится – бе́гом, лётом, кувырком – сбросить с себя чинность XIX века, расшириться до возможного предела, наполнить собой мир, пересоздать его… но не может произнести, никогда не сможет произнести слова "месячные", "менструация". Даже латинское mensis – и то непроизносимо! Только ввысь, и никогда вниз!

Категорическое отсутствие женского опыта восполняется поэтическими прозрениями. Но прозрения эти – общечеловеческого характера:

Так начинают: года в два
От мамки рвутся в тьму мелодий,
Щебечут, свищут, а слова –
Являются о третьем годе…

Что знаю я о детстве девочки? Много больше, чем Пастернак. И много меньше. Девочкой я была, но поэтом – никогда.

"В это утро она (Женя) вышла из младенчества, в котором находилась еще ночью…"

Ночной вид заречного берега вывел девочку из младенчества. Все шатко и недостоверно, недоказуемо и гениально. Это пробуждение "Я", которым все так дорожат. Где оно начинается? Где заканчивается? Не окажется ли это драгоценное "Я" обидной иллюзией, самым горьким разочарованием?

"Я" – отчасти – обозначается границами нашего персонального опыта. Оно отделяется от "не-Я", как твердь от неба. Космогония личности.

У меня очень ранняя память. К примеру, я помню, как, едва научившись ходить, стою, прислонившись спиной к кушетке, а наискосок от меня страшно притягательная кафельная печь-голландка, и я собираюсь с силами и, выставив вперед ладони, бегу к печке. Утыкаюсь в нее ладонями – она страшно горячая!

Так включилось чувство "горячего". Это образуется одна из внешних оград "Я". Человек проживает формирование этой границы между "Я" и "не-Я". Тепло собственного живота и холод замерзших ног – одно, тепло печки, обжегшей ладони, и холод льда, приложенного к разбитому носу, – другое. Границы уточняются, иногда болезненно.

Вторая сохранившаяся картинка: я иду по домотканой дорожке, ведущей наискосок к четвероногой этажерке. Передо мной катится мяч. Я его догоняю. Он страшно далеко, этажерка сужается кверху… иду долго-долго. Детское замедленное время? Детская устрашающая перспектива?

Вода нагревается в цилиндрическом котле, топят дровами. Ванна на львиных лапах. Раковина в хризантемах и в трещинах. В раковине вода холодная, в ванне – очень горячая.

Сын Петя интересовался водой, он спросил: "А где у воды середина?" И еще: "У холодной воды голос мужской, а у теплой – женский…"

Потом появляется "мое" и "чужое". Мама, естественное дело – мое. Кроватка, чашка, игрушка, брат, ботиночки. Мотив собственности. Мальчик научается защищать "свое" от посягательств кулаками, девочка – скорее воплями.

Различаются ли мальчики и девочки в самом раннем возрасте? Про девочек я знаю все-таки меньше, чем про мальчиков. После меня в нашей семье родилось одиннадцать мальчиков, и только через 65 лет явилась девочка, моя внучка Марьяна.

Как бывшая девочка, я хорошо помню свои ранние годы. Опытные педиатры говорят, что мальчики сильнее реагируют на изменения погоды, а девочки – на температуру в помещении, где они находятся. Охотники и хранительницы очага? Так, что ли? Не уверена. В ранние годы, как мне кажется, индивидуальные различия между людьми гораздо сильнее, чем те, которые определяются полом. Почему я так думаю? Потому что в самом раннем возрасте пол еще не нужен, и совсем юное существо свободно от его неукоснительных законов. Как и в старости, после выполнения программы продолжения рода, когда пол уже не нужен. Человек, исходя из этого, наиболее полно выражает свое человеческое содержание в раннем детстве и в поздней старости. Отсюда и рождается глубокая смысловая рифма – стар и млад. Близко к области границы.

Какая старая песня! Мальчик с деревянным ружьишком, девочка с папье-машовой куклой! Еще пылятся на полках магазинов автоматы с крутилкой-трещоткой, и "деньрожденная" кукла пялится из коробки, а дети (девочки-мальчики, без разбору) лупоглазят в экран телевизора или в экранчик телефона, и пальчики (мелкая моторика!) стучат со страшной скоростью, выбивая звуки, которые в прошлом столетии вообще не существовали.

Старомодные родители еще пытаются нацепить на косичку розовый бантик, надеть на отрока приличную белую рубашку, а они уже на дискотеке, побритые наголо девочки и распустившие дреды мальчики, с нарисованными на предплечье или на ягодице дракончиками, слушают и сочиняют музыку, которой раньше и в природе не было.

Назад Дальше