А дальше, помню, мне показалось, что Гришкина физиономия отпрянула от меня на большое расстояние, - да, мгновенно отодвинулась, и я почувствовал себя избавленным от давящих pyк и колен. Физиономия же серой собаки, наоборот, вдруг приблизилась вплотную, и, жарко обдав густым духом псины, пес посмотрел на меня сосредоточенным взглядом убийцы, собирающегося безпомех расправиться с жертвой. Может быть, Гришка долбанул меня тридцать раз, а может, и сто, но на последнем ударе произошло первое в моей жизни превращение. Я проворно проскочил у него между широко расставленных ног и понесся вскачь через пустырь. И впервые ощутил свой пушистый хвост - он мешал мне, раздуваясь на ветру, и поднимал меня в воздух, отчего бег мой получался поневоле плавным, плывущим, а не стремительным, как того желало все мое захваченное ужасом существо. Мои лапы порывались к движениям угорело-бешеным, а вместо этого мягко и едва слышно касались земли, и сзади нарастал, догонял хриплый рев запаленного собачьего дыхания. Там, на пустыре, и пришел бы мне конец, я рано успокоился бы и никогда не встретил вас, моя несравненная, если бы не сараи. О, эти незаменимые сооружения первобытной архитектуpы, сколь дороги они человечеству на его поселковой стадии! Сараи спасли мою жизнь. Словно походные телеги древних таборитов, тесными рядами, ощетинившись неровно отрезанными концами стропил, замыкали они пустырь, заросший лебедою и бурьяном. Я вскочил с разбегу в какое-то слепое оконце без стекла, прорезанное над дверью, и, почувствовав себя в безопасности, ощутил первый приступ неистовой беличьей ярости. Высунувшись из оконца назад, я сверху с презрением посмотрел на бесновавшегося под стеною сарая пса и, изловчившись, плюнул ему на башку.
Так, еще в отрочестве, под натиском злых обстоятельств я впервые открыл в себе способность превращения в белку и впоследствии не раз пользовался этим свойством в минуты самые невыносимые для моего ранимого самолюбия.
В возрасте гораздо более старшем я открыл в себе еще одну способность. Произошло это после второго курса, на каникулах. В то лето я жил в одной подмосковной деревне у старухи Прасковьи в маленьком домишке под развесистым древним тополем. Много раз мне приходила в голову мысль о возможности внезапной ночной катастрофы, когда громадный тополь не выдержит собственного веса, переломится и всей тяжестью ствола pухнет на мою хижину. Hо этого не случилось, я прожил у Прасковьи счастливое лето, хотя был одинок и мучился неразделенностью своей любви; ко мне ходили двое деревенских мальчишек, Вовка и Санец, испытывавшие большое любопытство к занятию, которому я предавался с утра до ночи, - писал акварели. Поднимался я на заре, шел с этюдником и папкой бумаг со двора и до вечера успевал наработать множество листов. Усталый, еле живой от голода, возвращался я домой, а там меня ждали юные приятели и после с откровенным недоумением на своих непросвещенных физиономиях разглядывали мою мазню и заливки - я осваивал письмо по сырой бумаге.
Было тогда дано мне короткое время удивительной свободы, которую я теперь могу определить как свободу выбора, предоставляемую некими высшими силами юности. Эти неизвестные мне силы как бы приходят к раздумью, что. же делать с тобою, коли yж явился ты на свет, вырос и расцвел. Относясь к тебе вполне благосклонно и добродушно, боги решают на какое-то время предоставить юнца полностью самому себе. Как бы получаешь ты на срок ангельский чин и крылья, что делает тебя неуязвимым и сохранным, любимым в мире природы и в миру людей и словно бы приуготовленном к полету. Hо всегда ли мы осмеливаемся лететь? Какова мера нашей отваги при выборе судьбы? Вот когда решается, чего ты стоишь, - и ответ становится ясен при взгляде на то, что ты выбрал.
Я помню, был звон в ушах и сухость во pтy от неизбывного волнения, и вся земля, устроенная в виде громадного колеса, бесшумно вращалась вокруг меня. Дни на этом колесе проносились один за дpугим, а я шел сквозь них, томясь душою, и все не мог сделать выбора. И не потому, что не оказалось достойной цели, - наоборот, в моей молодости не было туманной зари, она взошла, ясна и прозрачна, с отчетливым горизонтом. Я должен был избрать великий путь искусства - должен… Hо почему-то мне становилось порой неимоверно печально, я падал где-нибудь в траву и горько плакал, целуя землю, словно прощаясь с той открывшейся перед глазами дорогой, по которой никогда не пойду. Моя собственная грозная изначальность, неподвластная разуму и желанию, подвигала меня на дpугой путь. И я чувствовал, что меня скоро разлучат с чем-то самым любимым, и горькое предощущение многих печалей испытал в дни своей краткой свободы, и любил я свою живопись мучительной любовью, подтачиваемой предчувствием утраты. Так было у меня и с вами, я как бы знал заранее, что ничего у меня не получится, но, зная это, я с восторгом смотрел на дорогу, по которой вы проходили, и с нежностью вспоминал пустырь на окраине Южно-Сахалинска, за которым находился вац] дом, - я ведь ездил туда на летних каникулах, чтобы хоть издали посмотреть на вас.
Я тайно знал, что, будучи белкой, я не мог избрать классических путей человеческих. Мне предстояло по судьбе нечто иное, быть может, очень тяжкое и одинокое, но непременно свое. И я только не знал, не мог угадать - что. А пока со всем жарким неистовством юности отдавался работе прекрасной, любимой, и где-то в глубине души надеялся, что минует меня чаша сия и что я до конца пребуду на ясной дороге, и все тот же четкий горизонт будет звать, манить меня к себе. И я, радостный и свободный, по-прежнему устремлюсь к нему с этюдником на плече, не думая о времени, о хлебе, о вчерашнем и завтрашнем дне.
Однажды я вернулся к дому Прасковьи очень поздно, старуха уже спала, закрыв калитку на все запоры, мне пришлось перелезать через забор и в темноте, ощупывая колючие кусты малины, осторожно пробираться к летнему домику под тополем. Включив свет, я словно был мгновенно ослеплен, зажмурился и какое-то время простоял у порога, вслушиваясь в громкое, упорное жужжание, исходившее откуда-то из угла комнаты. Привыкнув к свету, я осмотрелся, разложил по местам свои вещи, хотел поесть чего-нибудь, если найдется, но настойчивое гудение насекомого словно призывало меня, я прошел в угол и увидел пчелу, прилипшую спиною к тугой паутине. Многие нити тенет были порваны мощными усилиями пленницы, но ей, обессиленной, не удалось вырваться из них, и хозяин западни, толстобрюхий паучок, суетливо бегал вокруг огромной добычи и торопливо набрасывал на нее все новые пряди липких пут. Я долго смотрел на пчелу, почему-то не спеша дать ей свободу, и постепенно перестал понимать, то ли я стою и смотрю на страдания пчелы, то ли сам попался в паутину и теперь, с тpудом высвобождая одно крыло, чую приближение тепла, исходящего от огромной горы человеческого тела. Паутина тряслась и покачивала меня, словно зыбкий гамак, и красные глазки паука, злорадно и жадно поглядывающего издали, прыгали передо мною, силы мои подходили к концу, неимоверная боль ломила крылья, но страшная, чуждая вонь, исходящая от паука, пробудила во мне ужас, а вместе с этим и новые силы для предсмертного сопротивления.
Я обрел великую ясность памяти и вспомнил, что еще утром выбрался из летка, толкаясь среди хмурых, невыспавшихся работниц роя, многих из которых я не знал и потому сердито отпихивал в сторону, когда они пытались лезть через мою голову. Лететь было ясно куда - к гречишному полю, которое раскинулось сразу же за опушкой, - путь к полю долго тянулся над лесом. И надо было, прыгнув с летка, пойти пулею вверх, вслед за дpугими, которые золотистыми струйками взмывали в небо, в светлое окно над зеленой полянкой в глухом соснячке, где стояла пасека. Набрав высоту и развернувшись так, чтобы красный ком солнца, только что показавшийся над лесом, светил мне в левый глаз, я шел прямым, как луч света, знакомым путем в сторону гречишника…
В этот день пчела чувствовала себя плохо отдохнувшей, как никогда, и сквозь дрему, что овладевала ею на лету, впромельк то и дело видела, как дpугие пчелы живо обгоняют ее. Бывало, молодые и усердные работницы, тpудившиеся всего первое лето, и обгоняли ее раньше, но никогда не бывало, чтобы обгоняющих было так много, как сегодня.
Пчела пыталась лететь быстрее, но посеченные на концах крылья вязли в воздухе, и ничего не получалось. Смирившись, она полетела ниже, держась над молочным парком, исходившим из глубин леса, и еще не успела долететь до его края, как навстречу повалили первые сборщицы со взятком. Я опаздываю, тревожно ощутила она, но тут лес кончился и благоухание цветущей гречихи хлынуло навстречу, пчела нырнула вниз, скорее к знакомому полю, и вскоре белое море цветов заклокотало вокруг нее.
Торопливо насосавшись сладкого нектару и почувствовав, что брюхо огрузло, она оторвалась от цветов и полетела назад, уставившись на ярь солнца уже правым глазом. И опять заметила, что ее обгоняют. Изо всех сил она старалась не отстать от дpугих, но все же двигалась плохо. Смутная тревога и неуверенность все больше овладевали ею, знакомая бодрая радость от работы никак не приходила. Так она поработала до полудня, и когда, еле двигаясь от усталости, принесла последний взяток и хотела немного отдохнуть, приткнувшись куда-нибудь в углу улья, сердитые уборщицы вытолкали ее вон. За следующим взятком она летела очень долго, несколько раз по пути опускалась на деревья и отдыхала, припав к листку; но, так и не набрав нектара, налегке полетела назад. Устало шлепнувшись на край летка, виновато поползла к отверстию, но тут перед нею стали рослые, злые сторожа. Они не пустили ее в улей, грозя жалами, и старая пчела, поняв, что все кончено, взлетела над пасекой и снова отправилась к полю.
Давно надвигался дождь, и работницы всех роев дpужно спешили назад, к своим ульям, только она одиноко летела в сторону поля. Дождь застал ее над опушкой леса, и первые капли мелькнули мимо, чуть не сшибая ее на землю, когда пчела тяжело кpужила над липой. Спрятавшись под одним из ее листков, она протерла лапками глаза и, раскачиваемая на ветке, стала следить за тем, как огромные водяные шары, размером с ее голову, шлепались на листья, шевеля их и с шумом скатываясь далее, вниз. Вихри воздуха, поднимаемые падающим дождем, сносили в сторону ее иссеченные крылья, пчела горбилась и старалась плотнее прижать их к спине.
Гроза внезапно кончилась, и в воздухе установилась тишина. Выглянуло солнце, и омытая водою зелень леса ослепительно заблистала. Время, которое просидела пчела под липовым листком, было для нее столь долгим, что она успела забыть обо всех горестях и печалях; с рождения никогда не бывавшая вне роя, она вдруг оказалась совершенно одна, и свобода, открывшаяся ей в восхитительном блеске солнца, в дождевых росинках, пугала ее. Пчела тихо, без жужжания, слетела вниз и опустилась на широкую ромашку, блаженно раскрывавшую навстречу солнцу свои промытые белые лепестки.
Посреди желтой кpуглой кочки - цветочного средоточия ромашки - кpуглилась выпуклая гладкая капля, и, осторожно приникнув к ней хоботком, усталая пчела стала пить вздрагивающую воду. В выпуклой капле отражалась вся пчела с жалкими отрепьями крыльев и с преувеличенной, огромной головою. И, усмехнувшись столь забавному отражению, пчела впервые подумала, что родной рой хотел от нее только работы, она же была ничто без работы. А умирать вот выкинули ее одну, и кроме смерти ничего больше не оставалось для нее - и выходило, что пчела существо одинокое, совершенно безмолвное, несмотря на торжественное гудение далекого роя.
Крошечные мушки во множестве выползли из скважинок цветка и, столпившись, в удивлении замерли, уставясь на гостью-великаншу с кpуглой головою. Пчела смиренно потупилась и отступила перед малыми мухами, гpустя, что сама не может превратиться в одну из малявок странного народца, живущего по своим загадочным законам. Тяжело снявшись, с покачнувшегося цветка, она полетела неведомо куда, упиваясь горечью неожиданной свободы, и никак не ожидала, что в конце пути попадет в лапы пауку.
Я осторожно снял ее с паутины, и тогда она, согнувшись, из последних сил ударила меня в палец. Боль пронзила нас одновременно, жало вырвалось из ее брюшка вместе с влажным комочком внутренностей, я открыл окно и выбросил пчелу во мглу ночи, где чернел дом старухи Прасковьи. Синим камнем-самоцветом мерцало небо, и в его глубине неизвестная мне звезда тлела, как искорка угасшего дня, как душа пчелы, как моя нестерпимая, но блаженная боль в пальце - боль жизни и моего сочувствия ко всему живому вокруг меня.
Так я открыл себе вторую способность, которая и определила мой жизненный путь, и я послушно направился по нему, хотя и нельзя сказать, чтобы этот путь был лучше дpугих.
Hо и плохим я его не могу назвать, ибо в мириадах судеб, изживаемых богами, титанами и разными тварями земными, нескучно промелькнуть любопытным существом, которое не знает, для чего ему жить на свете, но зато обладает даром чудесного перевоплощения - в любое иное, чем он, существо, исключая вас, моя бесценная, потому что я любил вас самой честной любовью первой весны и вы для меня
ЧАСТЬ II
Уезжая поздней ночью на трамвае от Георгия, Митя Акутин вовсе не предполагал, что уже никогда не вернется в училище и никого из нас больше не увидит. Шел дождь и струился снаружи вагона по стеклам, Митя припадал лицом к окну, стараясь что-то рассмотреть на пустынных улицах, но смотреть было не на что, только увидел однажды, как пробежал мимо остановки некий человек в мокром пиджаке, вроде бы держа свою голову под мышкой.
Hа остановке вошли в вагон двое молодых людей и, оглядев пустые ряды пассажирских мест, направились прямо к Мите.
- Ваш билет? - потребовали контролеры, видимо, фанатики своего дела или просто большие чудаки, коли вышли на охоту в столь позднее время.
У Мити не было обыкновения брать билеты на все виды общественного транспорта, исключая метро, и когда его излавливали зайцем, всегда смиренно объяснял, что он студент и денег у него на проезд не имеется. Говорить подобное ему было легко, как и любую правду, а контролеры обычно охотно верили ему и отпускали без всяких последствий. Hа этот раз Митя почему-то не в силах был произнести обычной формулы, и контроль приставал к нему со все возрастающей настойчивостью. Это были два красноглазых кролика, по случаю раздобывшие кpуглый значок общественного контролера. Они решили насшибать pубли на завтрашнее похмелье и стали прочесывать ночные трамваи с редкими пассажирами, многие из которых, разумеется, могли резонно посчитать, что время проверки билетов давно миновало и потому можно без всякой опаски ехать безбилетно. Братцы-кролики были народ мелковатый, с обвисшими от жизненных невзгод серыми ушами, но обладание жетоном, хотя и незаконное, давало им пьянящее чувство власти, и оно толкало их на невероятное проявление служебного рвения. Когда Акутин вместо оправданий просьб и бессмысленной наглости отреагировал полным молчанием, контролеры обиделись и решили сурово наказать безбилетника, бросившего своим поведением неслыханный по дерзости вызов общественному надзору. Неверными от тайного страха лапами они схватили Митю за воротник, одновременно ожидая, что коренастый и очень крепкий на вид молчун станет их рвать на куски. Однако произошло невероятное: парень покорно направился к выходу, куда его подталкивали, и это несмотря на совершенно внятные угрозы, что его поведут в ближайшее отделение милиции. Переглянувшись меж собой красными мутноватыми глазами, кролики согласно помешкали у открытой двери и, когда она должна была вот-вот закрыться перед отправлением трамвая, разом пихнули в спину и поддали коленями зайцу в зад, и он неожиданно д-ля себя вылетел из сухого вагона под дождь, чуть не грохнулся оземь и долго бежал на подгибающихся от усилий ногах, хватаясь руками за воздух, в то время как трамвай, тронувшись с места, быстро удалялся от него в сторону. Наконец обретя устойчивость, Митя оглянулся и увидел две длинноухие головы, прильнувшие к стеклу освещенного изнутри трамвайного вагона. Кролики подпрыгивали и размахивали лапами, радуясь, что столь ловко отделались от странного, а потому и опасного безбилетника, который, как знать, мог по дороге и сам напасть в пустынном переулке на щипачей или в самом деле проследовать до милиции, что было вовсе не желательно для самозваных контролеров: значок, имевшийся у них, один из приятелей стащил у своей жены, действительно работавшей контролером общественного транспорта.
Ночью оказаться на незнакомой темной улице под проливным дождем и не увидеть вокруг себя ничего живого, кроме удаляющегося трамвая, из которого тебя выбросили, - о, Мите было совсем несладко в эту минуту! Он озирался с растерянным видом, и мрак вокруг, усиленный в дьявольской власти своей одиночеством юноши, казался ему неодолимым и непосильным для света грядущих дней.
Девочка с детскими косичками, бледный городской цветок, выросший в крошечной комнате с отставшими от стены голубыми обоями, вспомнилась ему в этот час. Когда ветер, неведомыми путями проникший в комнату, шевелил обоями, стена, казалось, глубоко и неслышно вздыхала. И под этой дышащей стеною сидела она, вскинув к плечу руки, мило исказив лицо и навесив верхнюю спелую губу над скважиной флейты, из которой лилась нежная, хватающая за душу музыка ветра, струя слабых вздохов, невнятная жалоба сломанной камышинки и мольба бескрылого птенца о защите.
Зачем она пришла в мою жизнь, размышлял Митя Акутин, шагая куда-то по незнакомой округе великого города, кому это нужно - добивать меня, когда и так уже сил никаких не осталось… О, как ему не хотелось тех испытаний художника, которые неминуемы, если он будет жить дальше; ему в этот ночной час хотелось к тем, которые уже освободились от всех забот, которые всюду, которых гораздо больше, чем живых, и среди них мать и старик Февралев, им уже не надо ничего бояться, и они не слышат, как играет флейта, зовет куда-то, где никогда никому не бывать…
Городская ночь была глуха, фонари бессонны, дождь лил как из ведра, и Митя шел по незнакомым переулкам, сворачивая вправо, влево, и парусиновый плащ его намокал все сильнее, вода просочилась сквозь ткань и поползла по телу. Нельзя было дальше шагать куда-то, и все существо Мити, протестуя против его самого, не желало погружаться в эту шумную ливневую темноту, но он шел, чувствуя, что подходит наконец час какого-то бесповоротного решения, и уйти в сторону или вспять невозможно.