Судить Адама! - Анатолий Жуков 34 стр.


Вскипела горячая короткая схватка. Колокольцев пробился к судейскому столу, махал соломенной шляпой, прижимал к груди руки, просил понять и его, редактора, и сотрудников, извинялся за себя и за них, доказывал, что ему необходимо быть на суде, а Митя Соловей стоял на своем, гнал его, пока за Колокольцева не заступился Мытарин, сказав, что нельзя мешать человеку исправить свою ошибку. Пусть присутствует и потом даст в газете объективную информацию. Его поддержал народ, хотя при этом пришлось услышать не очень лестные для газеты оценки: бюрократический листок, казенный бюллетень сводок и совещаний… Колокольцев помотал головой, но проглотил и устроился на тарном ящике рядом с Федей-Васей.

Главный дознаватель и следователь на этом процессе, Федя-Вася не сводил взгляда с широких стариковских рук Монаха, сжимавших его серп, и вытирал потеющее лицо и шею выцветшим милицейским картузом. Он признал свой серп сразу и вот ждал подходящего момента, чтобы вызволить его. Такой момент пока не приходил, и Федя-Вася с напряжением слушал рыбаков, их пререкания с судьями и инспектором рыбнадзора. Когда Иван Рыжих, поддерживая своего дружка, сказал, что они давно забыли вкус водки, Федя-Вася не выдержал, вскочил:

– А почему? Самогон гоните потому что, прямо в лесу лакаете, в землянке.

– А ты видал? – Черт угрожающе сжал кулаки.

– Собственноручно видал. Обоих. С бидоном и флягой.

– Что же не задержал?

Федя-Вася смущенно покашлял:

– Я тогда ездил за чем? За вениками. И вас заметил как? Случайно. А веники у меня какой-то подлец украл.

Тут уж не стерпел и Монах:

– Это я подлец, да? Чтобы я – и воровать веники! Да я их взял как улику подлого преступления! – Монах шагнул к судьям и положил им на стол именной серп. – А вот этой вот уликой он уродовал наши родные березы, блюститель…

– Не уродовал я, веники вяжут все наши жители.

Вспыхнул новый спор – о вениках и о вреде, какой наносится березам, символу, красе и гордости русской жизни. Какая это гордость, когда каждую весну их полосуют ножами и топорами для березового сока, потом дерут с них бересту для разжигания костров и вот теперь обрезают ветки. А когда приходит пора ягод и грибов, хмелевцы, особенно молодые, ведут себя в лесу не лучше туристов, диких городских людей, не понимающих, что природа есть наша кормилица и родная мать.

Монах так рассердился, что толкнул Федю-Васю, и тот чуть не упал. Народ зашумел с непонятным воодушевлением, с нервной какой-то радостью. Наверно, устали, подумал Митя Соловей и, посоветовавшись с Черновым и Юрьевной, объявил десятиминутный перерыв.

Балагуров и Межов пришли к началу свидетельских показаний Заботкина. Чтобы не привлекать к себе внимания, они скромно пристроились позади толпы, но оттуда им, не очень рослым, ничего не было видно и плохо слышно. Они подошли поближе к судейскому столу и встали за квасной бочкой. Продавщица заметила их и хотела поздороваться, предложить кваску, но Балагуров поднес палец к губам: помалкивай, не мешай.

Заботкин стоял у судейского стола, вполоборота к публике, чтобы отвечать всем. Пожилой хозяйственный мужик, ветеран войны и труда, он не пил, не курил, отличался семейным благонравием и был почитаем как человек добрый и честный. Хмелевцы его уважали, сочувствовали, что ему приходится руководить продавцами, но от упреков удержаться не могли. Ведь в этой торговле только ты один честный, товарищ Заботкин, спасибо тебе, дорогой ты наш, но скажи, пожалуйста, какой толк в твоей честности, если она одинокая, если сирота – рассуди-ка сам седой-то головушкой!

Вот ты стоишь перед нами в рабочем темном халате, – должно быть, прямо с базы или из магазинного склада. Знаем, не белоручка, везде сам норовишь, черной работой не брезгуешь, дефицитные товары нам выбиваешь. А ты знаешь, где эти товары вскоре оказываются? Под прилавком и идут к нам уже по выбору, с наценочкой, с чаевыми, с благодарностями в конвертах. Да, да! За многое приходится доплачивать. В "культтоварах" – за цветные телевизоры, за магнитофоны, диски; в мебельном – за все, кроме полупудовых подушек, сделанных скорее для драк – больно будет, а синяков не останется; в промтоварном – за носки, белье, колготки, фланель, вельвет; в обувном и в продовольственных всегда какой-нибудь дефицит. Даже в хозяйственном на полках только вилы, лопаты да амбарные замки, а все строительные материалы и товары с черного хода. Может, не правда? У вас только водка не дефицит, да и то потому, что разбавляете.

– Правда! На четверть разбавляют, паразиты…

– Это что-о. А вот Камал Ибрагимович говорил…

– И как же приладились, стервецы: через пробку шприцем, и только точечка остается, а когда и точечки нет.

– А вот Камал Ибрагимович рассказывал, как водка замерзла. На Кавказе замерзла-то. Мороз девятнадцать градусов, а замерзла во всех аулах. Во-одка! Сорока градусов! Комиссия из Махачкалы проверила – все пробки целые: на заводе, оказывается, разбавили.

– Это они с пьянством так борются!…

Заботкин подобрался весь, расставил ноги для устойчивости, будто под сильным ветром, вынул руки из карманов черного халата.

– Что ж, я отвечу, слушайте. Думал, сами знаете, а вам, оказывается, надо разъяснять. В районе нас живет восемьдесят с лишним тысяч человек, и многие из них, а в райцентре так почти все – иждивенцы. Не шумите, я в том смысле, что мы сельские люди, а живем с прилавка магазинов да с базара. Одну картошку вы не покупаете, а остальные продукты, не говоря уж о промтоварах, дай, дай, дай". А город, что ли, хлеб выращивает? Да и лук, свеклу, морковку… Некоторые хозяйки дошли до того, что капусты на зиму не запасают, нарубить лень, свежую давай весь год. Мы что, в Африке живем, в Южной Америке?

– Ты про дефицит скажи!

– Скажу. Про все скажу, не торопитесь. Вот сейчас в моде дубленки, двойную и тройную цену платят, только дай. Вы платите, вы взвинтили такие цены! А у нас ведь Заволжье, степи начинаются, прежде здесь у каждой малой деревни тысячные отары овец гуляли, романовские дубленые полушубки были повседневной одеждой крестьянина.

– Это ты с нашего директора спрашивай, с Мытарина.

– Овцеводство у нас планом не предусмотрено, – ответил с места Мытарин, – но мы думаем о возрождении этой отрасли.

– Надо не только думать, но и делать, а то нас обвиняют, а мы тут при чем!

– А при том, что слишком легко бросили крестьянское дело. Огороды вон у некоторых– бурьяном заросли, в палисадниках – цветочки, дворы пустые, даже кур перестали держать, не то что коров.

– А кормить чем? Поросенка держишь с горем пополам, печеный хлеб для него покупаешь. Где это видано, чтобы батонами свиней кормить!

– Пусть про "чаевые" скажет, или слабо?

– Не слабо, Аннушка, не слабо. Ты вот доярка, двести с лишним получаешь, так?

– Когда так, когда побольше. С премиальными.

– Значит – в два с лишним раза больше моего продавца. А у него семья. И ты постоянно его совращаешь, суешь чаевые. Чтобы кусок мяса получше, чтобы сапожки импортные, телек цветной, магнитофон портативный… А другим, значит, и хуже сойдет, в лаптях могут ходить, черно-белый смотреть? Ты об этом думала? Чего ты в толпу.спряталась, а? – Заботкин укоризненно покачал головой. – Совести у вас нет. Собрались полсела, от дела меня оторвали. Да за эти чаевые, за подарки вы отвечаете в первую голову. Вы же их даете, вы моих продавцов развратили, избаловали!

– Ага, мы! Попробуй не дай, хрен чего получишь.

Митя Соловей вскочил:

– Граждане, что за выражения! Придерживайтесь приличий и соблюдайте порядок. Сейчас слово предоставлено гражданину Заботкину, вот и пусть говорит. И нечего муссировать эти ваши чаевые, у нас нет социальной почвы для подобных явлений.

– Почвы-то нет, а явления еще есть! На воздушных корнях растут, что ли?

Шум не стихал, публика рассердилась, что ее обвиняют, но весы Фемиды еще не были опрокинуты, и чаша, на которой сидели Адам со своим хозяином, захорошевшим от частого прикладывания к фляжке, то поднималась, то опускалась. Заботкин, как всякий смирный человек, выведенный из себя, не щадил уже никого:

– Да, работа у нас не престижна – иначе вы и думать не можете. В газетах о нас только фельетоны, в книгах мы только отрицательные людишки, стихи и песни про нас не слагают. Поэт, как жаворонок, может заливаться над трактористом, комбайнером, будет воспевать геолога, летчика или врача. О продавце у него и мысли-то не возникнет. И в кино нас только для смеха показывают, и в театре, и на эстрадных концертах. Тут на сцену выйдет, оглядываясь, жалкий недоучка кулинарного техникума и станет виноватым голосом говорить о своих бедах, а вы над этими бедами будете довольно ржать. Вы же правые, сильные, престижные, вам смешны ничтожные наши страхи, трудности наши. Но послушайте, вы, честные, покажите свою смелость, придите к нам на работу, научите трудовой самоотверженности – я завтра же выгоню жуликов к чертовой матери! Ну, кто пойдет, подымите руки… Ага, никого? Вот и помалкивайте, герррои!

– Герои не герои, а труженики без дураков.

– Это вы – труженики? Не смеши, знаю я вас всех как облупленных. Не зря же мы земляки Обломова. Мы – обломовцы, мы восемь часов сонно работаем, а остальное время спим, спим, спим! Вы знаете, по скольку часов мы спим?

– А сколько надо? Или на сон тоже нормы установлены?

Поднялся Мытарин и сказал, что норм существует несколько. Самую экономную установил Наполеон: солдату – пять часов, ученому – шесть, дураку – семь, женщине – восемь.

Женщины оскорбились и обвинили Мытарина во всех возможных грехах, выставив главным его склонность к курьезам. Ведь и этот суд над котом заварился с его помощью. Или не так? Насмешничать любит, а совхоз до сих пор отстает по мясу-молоку. До затопленья, когда здесь луга были, мы как сыр в масле…

Мытарин усмешливо помотал головой, но все же ответил, что сооружение гидростанций и затопление пойменных земель – необратимый факт, надо укреплять кормовую базу на другой основе, и она будет укреплена, но работать надо, не разгибаясь. Заботкин прав, упрекая нас: плохо работаем, кое-как.

– Опять мы виноваты! Ну ты скажи, до чего ловко выходит!

– У них так: как чуть что, так – народ. А начальники где?

Балагуров толкнул локтем Межова:

– Давай, Сергей Николаевич, объясни народу как депутат райсовета. Выходи, выходи, не упирайся.

И едва Межов вышел к судейскому столу, на него посыпался град упреков: доски тротуаров сгнили, осенью грязь начинается, ноги поломаем, улицы тоже пора замостить, газ могли бы провести в дома, сколько нам с баллонами бегать! Разве власти не виноваты?

– Виноваты, – сказал Межов. – Они всегда были виноваты, власти, из века в век. Но власти меняются, причем кардинально, а пороки остаются. Причем всё те же. Вот сейчас у нас выборная власть, мы выполняем ваши наказы, стараемся благоустроить вашу жизнь. Других целей у нас нет. И у депутата Ба-лагурова нет, и у меня. Дурных примеров вроде бы не подаем. Значит, с горя пьете, что ли, от нужды воруете?… Ну вот, сказать в оправдание нечего. Так кто же все-таки виноват?

С задней скамьи поднялся сутулый от старости седой Илиади:

– Виноват человек, его природа. Сегодня мы услышали много фактов человеческой жадности, ненасытности, эгоизма, тщеславия, завистливости… Что такое человек?

– Минуточку! – Митя Соловей постучал по графину. – Наш суд превращается в диспут на самую общую тему. Подождите, товарищ Илиади. А вы свободны, товарищ Заботкин. Прошу внимания, граждане! Слушание свидетелей и потерпевших окончено, мы удаляемся для выработки решения на совещание.

– А как же мой план? Я же предупреждал, понимаешь! – К столу пробился Башмаков с папкой в руках, но члены суда уже вышли и направились к восьмиквартирному дому. Башмаков сунулся к начальству: – Товарищ Балагуров! Товарищ Межов! Я же план персонального коммунизма Хмелевки составил, понимаешь, а они с котом возятся столько дней. Извини-подвинься, понимаешь, но слушать вам придется.

– Извините, но меня перебили, и я должен закончить. Что такое человек? Грубо говоря, человек состоит из трех частей…

– Да ладно, Склифосовский, слыхали!

– Извини-подвинься, человек тут ни при чем. Тут главное, понимаешь, сама жизнь, а не человек.

Межов покачал головой и присел на переднюю скамейку, а Балагуров занял за столом место председателя и поднял руку, призывая к тишине. Когда утихли, дал слово Башмакову, поскольку вопрос у него особой важности. Ни у кого еще такого конкретного плана нет, а у нас в Хмелевке есть. Ведь план для Хмелевки, верно? Для построения коммунизма и благоустройства быта.

– Верно, – сказал Башмаков, уже надевший очки и развернувший свою папку. – План построения…

– Построения или благоустройства? – уточнил Балагуров.

– Это все равно.

– Нет, не все равно. Построение – это как бы новый процесс: вот ничего не было, а вы составили план построения, мы его обсудили, приняли за основу, потом внесли поправки, дополнения и уточнения, затем приняли в целом. Так?

К столу пробралась старуха Прошкина и поклонилась:

– Так, батюшка, так, правильно. А только кто же мне заплатит за новый просяной веник? Старый был бы, ладно, а то ведь раза два только горницу подмела. Который день хожу, слушаю, обо всем говорят, а про мой веник ни словечка. И он сидит неподступный.

– Кто он? – Балагуров не обиделся, что его перебили.

– Да Титков, кто же еще! Вот он, идол, дремлет без печали.

Титков спал сидя, Адам дремал у него на коленях, изредка приоткрывая глаза на постоянно говорящих людей: они, кажется, забыли про них с хозяином.

– Такие вопросы я не решаю, – сказал Балагуров. – На то суд есть, вот он посовещается, подумает и тогда уж заставит кого надо возместить вам. Дело-то серьезное, правда?

– Не пустяшное, батюшка, – просяной ведь, новый.

Публика развеселилась опять, но Балагуров быстро навел тишину и вернулся к разговору с Башмаковым.

– Так план построения или благоустройства? – снова переспросил он.

– Построения, – сказал Башмаков. – Я, понимаешь, заново все хочу, чтобы и фундамент быта был, извини-подвинься…

– Неправильно! – крикнул прораб Ломакин и вышел, раздвинув толпу, в первый ряд. – Позвольте, Иван Никитич, я ему растолкую по-своему, как строитель.

– Попробуй, Ломакин, попробуй, – улыбнулся Балагуров.

Ломакин застегнул распахнутый черный халат, вечно забрызганный цементным раствором, и раздельно, как учитель отстающему ученику, начал объяснять Башмакову, не сводя с него требовательного взгляда:

– Фундамент у нас, товарищ Башмаков, давно уже есть – жизнь не сегодня началась, мы ее продолжаем и обязаны благоустроить. Вот как если бы мы возводили многоэтажный дом и нам осталось сделать один этаж, последний. Ведь дом когда благоустраивается? Только тогда, когда он достроен, подведен под крышу, когда подключен к инженерным коммуникациям. Проще говоря, когда в отделанный полностью дом дали свет, радио, горячую и холодную воду, газ, когда работают санузлы, мусоропровод, лифт и так дальше. Мы правильно обсуждаем разные недостатки, правильно, что непримиримы к ним, но не надо расстраиваться, что они не сразу исчезают. Надо помнить, что происходят они от недостроенности жизни, что последнего этажа еще ист, инженерные коммуникации, которые должны дать все удобства, еще не подключены. Так, нет?

– Правильно! Верно! – отозвалось несколько голосов.

– Неверно, – сказал Балагуров. – Ты, Ломакин, хоть и строитель, но твое сравнение жизни с многоэтажным зданием никуда не годится. Не так все просто…

Титков неожиданно громко чихнул, проснулся и, увидев за столом Балагурова, подался назад и опрокинулся вместе с котом и скамейкой на землю. Пустая фляжка со звоном откатилась к столу, Адам скакнул на квасную бочку, перепрыгнул мороженщицу и скрылся. Всем стало весело, даже Балагуров улыбнулся, глядя, как Титков пытается встать. Не смеялся только Межов. Он подал руку старику, поднял его, потом фляжку и удивился:

– Послушай, Титков, да ты захорошел, что ли? Как ты мог?!

– Сам удивляюсь. – Титков с трудом удерживался на ногах. – Все время здесь, с Адамом сижу… с пяти часов… у всех на глазах… и фляга вот пустая, а оно вон как получилось…

XIII

– Мне пришлось рыться в книгах, много читать, делать выписки, – говорил Митя Соловей, – и тревожила меня одна проблема: какова вообще цель наказания – содействовать уничтожению преступлений или только отомстить за содеянное? Вопрос усложнен тем, что ответчик не сознает своей вины и никакое наказание не предотвратит рецидивов подобных деяний. Даже если Адама лишить жизни.

– Не имеем права, – сказала Юрьевна, покуривая. Здесь было прохладней, чем на улице, уютней и никакого шума. Хорошо!

– Я вообще. Если допустить, что мы убьем Адама, его соплеменники, сородичи, ну, словом, другие коты и кошки, не убоятся сурового наказания по своей несознательности и будут поступать в соответствии со своей хищнической природой. Верно? Ну вот. Следовательно, на первую часть вопроса мы можем ответить отрицательно: наказание в данном конкретном случае не содействует уничтожению преступлений и не играет никакой воспитательной роли. Из материалов дознания нам, однако, известно, что хозяин кота гражданин Титков после каждого проступка наказывал Адама физически, после чего тот не повторял такого проступка дома.

– Дома! – остановил Чернов. – А в магазинах, на совхозной ферме, где нет порядка и охраны, блудил.

– Вероятно, он решил, что если там не бьют, то воровать можно.

– Нет, он знает, что и там нельзя, – сказала Юрьевна. – Иначе он не убегал бы при виде человека. А он всегда убегает.

– Тоже верно. Значит, вы думаете, что наказание способно предотвратить преступление?

– В нашем случае – нет, а вообще трудно сказать. Если о человеке, то есть мнение, что все прекрасное – хорошая музыка, например, искусство, литература, живопись – способно исправлять нравы, улучшать характеры.

– Да? Но, по логике, тогда преступников надо не сажать в тюрьму, а водить в Большой театр, в консерваторию имени Чайковского, в Пушкинский музей или Эрмитаж.

– Про это надо раньше думать, – сказал Чернов. – И наказывать с толком можно тогда, когда он поперек лавки укладывается, а когда надо стервеца вдоль класть, тогда уж поздно.

Назад Дальше