Система - Покровский Александр Владимирович 10 стр.


Распластавшись в воздухе, как летающая лисица, я заметил, что лечу я прямо на адмирала Глебова, неторопливо бредущего со стороны иностранного факультета, а если и приземлюсь когда-нибудь, то уж точно у его ног, поэтому еще в воздухе я приложил руку к головному убору, чтоб на земле сразу же отдать ему честь.

Надо заметить, что он увидел меня и сейчас же понял мое состояние, потому что он остановился, развернулся в мою сторону, и, наблюдая за моими отчаянными попытками достичь земли, тоже приложил руку к головному убору, таким образом приветствуя и меня, и мои летательные достижения.

Наконец я достиг почвы. Удар был так силен, что ноги мои согнулись донельзя, а грудью я чуть не коснулся земли. Следует добавить, что честь я ему все еще отдавал, а выпрямившись, произнес что-то среднее между "здравия желаю" и "прошу разрешения". Он кивнул и сказал: "Разрешаю!" – я пулей помчался на факультет.

Второй раз мы встретились с ним, когда он мне вручал кортик и лейтенантские погоны.

Он мне их вручил, я развернулся лицом к строю и стал офицером.

Евгений Павлович Глебов умер через полгода после нашего выпуска.

Флот узнал об этом мгновенно – кто-то кому-то сказал, позвонил.

Я тогда купил водки, налил себе стакан, подошел к зеркалу, сказал сам себе: "За упокой души настоящего человека", – и выпил в полном одиночестве.

Остатки той водки я тут же вылил в раковину, потому что я ее вообще никогда не пил – ни до, ни после этого.

Через много-много лет мой бывший замкомдив капитан первого ранга Люлин Виталий Александрович пришлет мне письмо:

"Александр, здравствуй!

Я не случайно упомянул в прошлый раз о Евгении Павловиче Глебове.

Глыбище по уму и порядочности. Мне хотелось узнать о нем твое мнение. У меня, кроме восторга и желания хоть чуть-чуть быть похожим на него, другой оценки нет. И как же было больно услышать о том, что его не стало! В мои времена он руководил кафедрой технических средств кораблевождения и впихивал в нас познания гироскопии. Евгений Павлович каждым своим жестом поднимал обучаемого до своего уровня. Самой страшной его "ругачкой" в адрес курсанта было шутливое обещание добавить ему извилин.

Училище Фрунзе отличалось множеством темных и узких коридоров. На переменах курсанты носились по ним, как угорелые.

Бежал однажды коридором мой однокашник, Борис Мурга, и впилился он со всего разбега башкой в живот Глебову. Боря (метр с небольшим) – упал и сомлел от страха. Глебов (два метра и вширь без ущерба) – поднял его и говорит: "Счастье твое, Мурга, что эм вэ квадрат делится на два. Потом мне расскажешь, что было бы, если бы не делилось. Беги дальше".

В аудитории, где он нам читал свои лекции, были размещены тренажеры локационных станций. Их резиновые "намордники", величиной с хорошую кастрюлю, в перерывах непременно швырялись друг в друга. На истечении перерыва тот же Мурга очень удачно "отстрелялся" такой "кастрюлей" по приятелю и выскочил за дверь. Приятель изготовился для поражающего ответного залпа (уже звенит звонок и Мурга должен войти), дверь открывается, "кастрюля" летит и…влепляется в грудь Глебова, а за его спиной прячется Мурга. Здесь уже "сомлел" весь класс. Глебов берет за ухо Мургу и говорит: "Ты видишь, от чего я тебя прикрыл своей грудью? Это тебе предназначалось", – потом он обращается к классу: "Садитесь все. Предупреждаю, повторное использование материальной части не по назначению вынудит меня добавить вам извилин. Ищите другие шалости. Хотя, перерыв для того и существует, чтобы разрядится. Недавно я читал лекцию в академии Генштаба и, после перерыва, увидел такую картину – четыре генерала жопой пятого стирали с доски. Вот как надо вдумчиво, по-генеральски, разряжаться. А вы все еще школярничаете. Продолжим дальше…"

Потом, уже после выпуска, отгуляв отпуск, мы – десять однокашников-штурманов, оказались одновременно в гостинице "Ваенга" в Североморске. Мы получили направления в госпиталь для прохождения медкомиссии на предмет годности к службе на атомных подводных лодках. Деньги моментально кончились. Припухать бы нам с голодухи крепенько, если бы не Глебов.

На наше счастье он прилетел на флот учить уму разуму флагманов и флотоводцев и на пару дней поселился в той же "Ваенге". Коллектив "изголодавшихся", просветлев умом, поручил мне перехватить у него "взаймы" хоть что-то. Вечером я отыскал Евгения Павловича в номере. Его реакция была мгновенной:

– Виталий! Большой сбор всем, у меня в номере. Ступай.

Через десять минут, гурьбой, мы ввалились к нему в номер. Пока здоровались-обнимались, в номере зазвонил телефон. Глебов снял трубку: "Спасибо, мы сейчас будем", – это ему доложились о готовности из ресторана.

– Други мои! – сказал он нам. – Мне хочется отужинать вместе с вами. Приглашаю. И вот еще что. На всякий случай, для вас я выкроил небольшую сумму из своих командировочных запасов, отдаю их Виталию. Живите по средствам. А сейчас – к столу.

Накормил нас "от пуза" и дал мне двести пятьдесят рублей (по двадцать пять на нос)".

Ну, какое может быть мнение об адмирале Глебове? Это был человек.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

На мысе Султан, что рядом с училищем (пешком можно дойти по тропе мимо заболоченной низины), стоял отряд катеров, и мы проходили там шлюпочную практику и на "курсе молодого бойца" упрямо гребли.

Шестивесельный ял – это я вам скажу штука, а две морские мили по одна тысяча восемьсот пятьдесят два метра каждая, да под волну, до вешки туда, остальное назад, – это визг и ветер.

А валек весла держать, если у тебя ладошка еще совсем детская, да не просто держать, а еще и грести под мичманское "Весла! На воду!!!" – это что-то.

Старшими на шлюпке ходили мичмана с кафедры морской практики – "Табань!.. Весла!.. На воду!.. Та-бань!.." – и так часа на три.

С той же шлюпки мы и купались, раздевшись голышом – "Не ссы, Маша, – смеялись мичмана, – с берега все равно не видать!" – и мы плюхались в прохладную воду, при этом приятно щекотало ничем не защищенную промежность.

От весел мозоли на руках, от баночек – то бишь, скамеечек для гребцов – мозоли на юных задницах. Первыми с кормы самые сильные, называются они "загребные".

Потом, на училищных танцах, показывали девицам мозоли на ладонях и под их восторженное аханье говорили им: "Это еще что, а видели бы вы, что у меня на жопе творится!"

В шлюпке меня сажали загребным. Рядом со мной обычно сидел Валера Собко – высокий и сутулый.

Валера был полунемец, что выяснилось много позже, и от этого жутко страдал.

Тогда у нас никто не обращал внимания на такую ерунду – кто, откуда и почем, у кого какая мама, а Валера, оказывается, обращал.

А еще у нас в клубе все время фильмы шли про то какие немцы обалдуи – в общем, чушь.

Рассмешить его было сложно, все время ходил с опущенной головой, говорил мало.

Он был самбист, чуть ли не мастер спорта, и к нему особенно никто не лез.

Валера попал на лодки.

Перестройка его оттуда вымела, в конце-то концов, а потом – сердце, два инфаркта и инсульт – и схоронили мы его.

Умирал он дома в полном одиночестве. Умирал целый год.

Его болей семья не выдержала, и он лежал один.

Как-то ночью от удушья он испустил дух. Кажется, его утром нашел сын.

Он все время жаловался жене: "Мне так больно!"

Она потом звонила мне и говорила: "Ты меня не осуждаешь?" – "Ну, что ты, Ирина!"

Валерка – это моя юность, в одном кубрике по подъему вскакивали вместе.

Однажды он явился с увольнения часов в двенадцать ночи под шафе и зажег свет в нашем ротном помещении под собственное ехидное: "Спите?!!" – в него немедленно полетел ботинок юфтевый по кличке "говнодав", который Валера принял на себя, после чего он аккуратненько и молча потушил свет.

А однажды сцепились в классе, и он позволил мне себя к парте прижать. "Ну что, все, что ли?" – сказал он мне тогда. – "Все!" – сказал я и отпустил его – и чего мы тогда сцепились?

В классе редко дрались.

К примеру, Олег Смирнов схватился с Башаровым. Свирепо и коротко – за ворот и молотком по лицу. Еле растащили.

Башаров помнится мелким и вредным. Мы его звали "Украшение шкентеля".

"Шкентель" – это, по-нашему, конец строя.

До выпуска Башаров не дожил, ушел на флот.

Те, кто не доживал до выпуска, уходили дослуживать на флот, года на полтора.

Те, кто остались, учили, кроме всего прочего, химию, да еще и не одну.

В разные года у нас были: неорганическая, органическая, физическая, коллоидная, аналитическая, химия отравляющих и взрывчатых веществ, и собственно радиохимия – химия радиоактивных изотопов.

В ходе изучения различных видов химии мы сталкивались с гениями.

Вова Вьюгин за банку сгущенки на вкус определял анионы и катионы на аналитике. Там каждый получал свою склянку с раствором и должен был определить, с помощью различных методик, что у него там.

Вове достаточно было одного глотка. Потом он говорил: "Катионы: марганец, натрий, алюминий и медь", – а хлебнет из другой посудины, и – "Анионы: хлор, эс-о-четыре, эн-о-три и кажется, це-о-три, ну-ка, дай еще, да, точно, це-о-три."

Вова никогда не ошибался.

После этих лабораторных его воротило от сгущенки.

Был еще Лобов или Лобыч, по кличке Лоб, который обожал на лабораторных работах все реактивы сливать в одну плошку до взрыва; а если на работах по органической химии говорилось, что надо следить за вот этим вот пузырьком и чтоб он ни в коем случае до вот этого места не доходил, то Лобыч доводил его до "этого" самого "места", а потом зажмуривал глаза, когда оборудование разлеталось на куски.

Правда, когда на практических занятиях по "процессам и аппаратам" у Гешки Родина гигантский кипятильник в руках рванул и все окружающие были посыпаны специальным белейшим песком из его внутренностей, Любыча рядом не было, зато там рядом был я и Олег Смирнов, и я был поражен той скоростью, с которой Олежка оказался под столом с полным ртом этого песка.

В классе меня немедленно стали называть "Папулей", потому что некоторым я прямо с порога объяснил, что такое грамм-молекула вещества.

"Папуля" – это кличка. Сокращенное от "Отца русской математики", потому что математику я им тоже объяснял.

Обычно это были нахимовцы. Этих зачисляли в училище без вступительных экзаменов на том простом основании, что они заканчивали нахимовское училище, а выпускники этого дивного учреждения в военно-морские училища поступали без особой натуги. Они здорово знали английский язык, а вот химия доходила до них в сильно искаженном виде.

Грамм-молекула способна была вызвать шок.

– Это количества вещества в граммах, численно равное его молекулярному весу, – я старался изо всех сил.

– А для чего?

– Что "для чего"?

– Для чего оно ему равно?

Сначала я думал, что надо мной издеваются, а потом понял, что мы имеем дело с девственностью сознания.

– Хорошо! – я решил, что на пальцах получится быстрее. – Ты себе на член можешь сразу двух женщин посадить? (Насчет члена нахимовцы все понимали.) Нет? Вот так же и молекулы. Парами они! Ебутся! Понятно?

– Парами? Понятно. А вес здесь при чем?

Блин! Разум мелкий, торопливый, взор таинственный.

– Вес – это и есть молекула. У каждой молекулы свой вес! Молекулярный! Ты пишешь реакцию для одной молекулы, а подразумевается, что.

– Ебутся миллионы?

– Копать мой лысый череп! Ты все понял, сын мой!

Ну, и так далее.

А теорию спинов я вообще объяснял на примере ботинок.

– Они уложены на орбите в разных направлениях.

– Зачем?

– Что "зачем"?

– Зачем в разных?

– Для экономии пространства. В коробке из-под обуви ботинки тоже лежат носами в разные стороны, для того.

– …чтоб в коробку влезли?

– Да ты у нас гений, Козлодоев! Тебе это еще никто не говорил?

С математикой было хуже. Юра Васильев, читавший с шести до семи утра каждый день Диккенса в подлиннике, для чего его дневальные будили в пять пятьдесят пять, никак не хотел согласиться с тем, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов двух катетов. Мы с ним начали с интегралов и дошли до Пифагора, имея целью, видимо, таблицу умножения.

– Юра, блин! – кипел я.

– Папа! – говорил он мне и фальшиво плакал, а потом он еще раз кричал, – ПАПА!!! – и уже падал мне на грудь.

Так что в училище меня называли "Папой".

В училище было много кличек. Меня звали "Папой" или "Папулей". Лобова – "Лобычем" или "Лбом". Минькова – "Миней" или "Миндозой", Маратика Бекмурзина – "Маратадзе, Чавчавадце, Коки" (это я придумал), Юру Васильева – "Васей", а Вову Шелковникова – почему-то "Петей".

Не оброс вовремя волосами – значит, ты у нас будешь "Лысым".

Перетянули в училище из института – значит, ты навсегда "Студент".

Юрку Колесникова звали "Колесо".

– Колесо, Колесо, – говорил ему преподаватель физической культуры майор Стожик, обладатель только одного легкого, второе ампутировали, – Колесо, встал на краюшке, вытянулся весь, и не смотрим вниз, и падаем.

Это у нас идут занятия в бассейне. Надо прыгнуть с пятиметровой вышки.

Юра отчаянно кивает головой, стоя на самом краюшке.

Потом он падает. Плашмя – туча брызг, майор Стожик стряхивает воду с середины штанов, а Юра всплывает из пучины, как лист фанеры, из стороны в сторону, после чего он, красный телом, опять лезет на вышку – надо прыгнуть правильно, зачет.

– Колесо, Колесо, аккуратней. Да не смотри ты вниз!

Хлоп! – тучи брызг. Опять плашмя.

– Колесо! Ты меня слышишь? Ты все понял? Смотри на меня! Ты все понял? – Юра кивает отчаянно, как влюбленный ишак, на ресницах у него капли воды, они никак не слетают, отчего те ресницы кажутся жутко лохматыми.

– Давай, Колесо!

Хлоп! – опять плашмя.

А Сережа Юровский никак не мог себя заставить подойти к краю вышки. Он только большие глаза делал да мотал головой – нет, ни за что!

И вот он решился – с разбега. Разбежался, прыгнул, но в последний момент, на одних рефлексах, выбросил руку в сторону и, как шимпанзе, поймал перила – его на лету развернуло и как лягву об асфальт – на!

Еле выловили потом в бассейне.

Бассейн – это всегда приключение. При сдаче вступительных экзаменов надо было проплыть в бассейне сто метров. Один парень из Дагестана так хотел поступить, что никому не сказал, что он плавать не умеет.

По команде он прыгнул, погрузился на дно и уже по дну, цепляясь когтями, пополз к финишу.

В бассейне не соскучишься.

Олег, к примеру, Смирнов плавал брассом так шикарно, что при каждом нырке казалось, он обязательно хочет воды напиться. Он делал гребок, открывал пошире рот, потом нырок с открытым ртом, потом выныривал, отплевывался, обязательно вытирал себе рукой лицо, потом делал еще один нырок – и так, все время запивая, плыл себе сто метров.

Я же плавал, как молодая выдра, но это у меня с детских желез.

Мне только трудно было сдать на вступительных экзаменах бег – я в десятом классе перенес ревмокардит – это такая замечательная болезнь миокарда. Возникает она как осложнение после гриппа, когда он дает осложнение на гланды, а уже они на сердце, и вы учитесь сперва ходить по стеночке, а сердечко противно, как резиновое, стучит в ушах, и даже не стучит, а как-то шелестит; а после вы добираетесь до врача, и он за двадцать рублей – в те времена неплохие деньги – вырывает вам гланды почти по живому – не успело, видимо, как следует заморозиться, взяться новокаином, – после чего вы ходите по земле с каждым месяцем все лучше и лучше; а вот уже и побежали-побежали, сначала всего несколько шагов, потому что сердце из ушей сейчас выпрыгнет, а там и вовсе пробегаете сто метров – вот бы не умереть, а на экзаменах побегаете и того больше, кажется, тысячу.

У меня сердце в ушах шумело еще несколько лет, затем шум потихоньку стих.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Запах хлорки напополам с дерьмом. Это я про училищную столовую – запах хлорки напополам с дерьмом.

Летом перед входом в столовую стояли лагуны с хлоркой, а потом этими руками надо было есть.

Той же хлоркой посыпались туалеты.

Дивно.

На училищной фотографии мы стоим с Гешей Родиным. Лысые и счастливые – это мы после присяги.

Принимали мы ее с автоматами. Утром почистили автоматы, и на плац. Солнце и в душе ликованье, а вдалеке – стайка родителей, потому что день открытых дверей, и их пустили на территорию, и они ходят по ней взволнованные, особенно почему-то отцы.

Как-то считалось, что отцы-то уж точно волноваться не должны, это мамы льют слезы, непонятно почему, а вот отцы – это да, эти лить не должны, но они часто отворачивались и чего-то там шмыгали, подозрительное это дело.

Только к собственным пятидесяти годам я понял, что это такое – быть отцом, когда мой личный сын три ночи ночевал где попало. Он ушел просто из дома, а мы все звонили по его знакомым: где он и как. Был праздник города, и он в свои семнадцать напился так, что сам идти не мог и его тащили окружающие. Устали тащить – бросили, и его подобрала милиция, потом скорая, больница.

А мы обзвонили уже все милиции, все морги – так что нашли, поехали, да, привезли, накормили, да, отмыли-отмыли.

Отправляясь спать, он все твердил: "Простите меня, пожалуйста! Простите меня, пожалуйста!"

А в скорой он еще подрался с санитарами, потому что они его назвали обезьяной – он у нас черненький, маленький, ершистый.

А я потом себе говорил, что это все от любви, оттого, что мы его любим, а он нами пренебрегает и надо любить его меньше, а лучше сделать над собой усилие и вообще не любить, и быть готовыми ко всему – убьют, закопаем.

Как его можно любить? Как? Он же каждый день другой, он растет и сегодня он уже не тот, что был вчера, а ты любишь вчерашнего, а перед тобой стоит чужой уже человек. Ты любишь чужого – так я себе говорил, убеждал, что все приму, все, что ни случится, только так, чтоб без дрожания губ и ресниц, чтоб заранее себя настроить, навострить.

А поехали из больницы забирать, и одежду теплую для него захватил. Там, правда, я ее ему швырнул, но потом, ночью, подходил к его кровати и слушал, как он дышит.

Так что тогда, на нашей присяге, отцы не знали куда себя деть – все верно, и мы были взволнованы и тоже не знали куда себя деть, ходили и улыбались.

А Генке Родину я отдавал свое яйцо.

Но это на пятом курсе.

Паек курсантский увеличили, кажется, на девять копеек, и нам стали каждое воскресенье давать на завтрак вареное яйцо.

За нашим столом в столовой четверо – я, Генка Родин или "Гешка", Вова Стукалов – кличка "Стукал" и Олег Смирнов – кличка "Сэ-Мэ-эР".

Мы со Стукалом были местные и с пятого курса ходили на ночь в увольнение, так что мое яйцо забирал Гешка, а Стукаловское – Олег, так и кормились.

До сих пор помню коричневые макароны, капусту кислую, а затем тушеную и сало свиное, заменяющее мясо.

– Ро-та-ааа!.. Сесть!.. – когда заходит рота в столовую, то она выстраивается вдоль своих столов и по этой команде старшины садится и ест, потом – заправить тарелки, ложки, то есть сложить их горочкой на угол стола, старшина пройдет, проверит и.

– Ро-тааа!.. Встать!.. На выход марш!..

Назад Дальше