На первом курсе мы бегали с ним по пампасам, и Шурик сразу взял на себя функции тренера. Но мне с ним было тяжеловато, ему со мной – скучновато, и пробежки прекратились. На втором курсе мы вместе работали в библиотеке у Сары во время отъезда роты на московский парад. Хорошо работали, весело, Сара нами нахвалиться не могла. Но работа закончилась, а итоги ее для нас были разные. Я почему-то получил денежную премию (5 рублей), всем остальным объявили благодарность. Шурик не то чтобы смотрел на меня волком, он на меня вообще никак не смотрел. Дня через два ко мне подошла Сара: "Саша Покровский отворачивается от меня, проходит и не здоровается. Очень неловко получилось, но я не виновата. Я всех подавала на денежную премию. Ты как-нибудь скажи ему."
Она не виновата, я тоже ни при чем, а Саша Покровский – "фрукт". Говорить я никому ничего не стал. А пятерку мы проели в "Океане" с Литвиновым и Матыцыным. Но это уже далекое прошлое нашей истории. Идем с Шуриком по улице, болтаем о том, о сем. Впереди идет девушка, изящная, тонкая, в батистовой безрукавке и в огромных размеров цветастой ситцевой юбке. "Хорошая юбка, – говорит Шурик, – ею можно занавесить окно на время полового акта… а содержанием человеческой жизни может стать обыкновенная… жопа… ну, например то, как она движется под платьем. Тебе это не приходило в голову?" – Не приходило, как же. Но подобные вещи рассматриваются мною пока еще довольно отвлеченно, теоретически, я еще не ощутил в себе, в достаточной степени, их завинчивающее действие. Все это придет позднее. Шурик смотрит на меня вопросительно, но мне нечего сказать в ответ на это его эпохальное открытие, и я помалкиваю. Мы подошли к вокзалу, дальше Шурику прямо, а мне налево".
Черт! А вот я эту историю с награждением пятью рублями совсем не помню.
Но то, что я могу не замечать обидевшего меня человека – это да, это правда.
Годами могу не замечать, а могу и вообще вычеркнуть из списков. Это мы умеем.
Странная способность – смотреть сквозь человека – и я этой способностью обладаю.
Бедняга Юрик в те года не знал, что я способен был "послать" даже родного папу. Как-то, в сердцах, я пообещал ему в своих мыслях, что никогда не приду на его могилу.
Это обещание я выполнил, не пришел. Он умер под Лугой. Зимой возился с колодцем на даче, провалился в него и простудил почки.
Скорая до больницы не довезла.
А тот парад я видел по телевизору. Москва. Холодно. Ноябрь. Мокрый снег.
Министр Обороны читает речь после команды: "Смирно!"
Он читает минут пятьдесят. За это время несколько человек в строю могут упасть в обморок от перенапряжения. Обычно первым с грохотом падает карабин, потом – курносый обладатель этого карабина – плашмя, курносостью своей на асфальт, после чего его оттаскивают – тянут за ноги и на себя, рожа по полу – и его место занимает человек из следующей шеренги.
На заднем плане дежурили машины скорой помощи. Курсантов носили к ним, как поленья.
Иногда падали целыми шеренгами. Обморок – заразительная вещь.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
На четвертом курсе к нам пришел Радинский.
А Раенко от нас ушел в Страну Великой Охоты – то есть перевелся на кафедру морской практики. У нас это называлось "через портянки в науку".
Сан Саныч сразу же после своего перевода встретил на пути в учебный корпус Колю Видасова, которого он, будучи ротным командиром, на принятие строевой стойки дрессировал постоянно – Коля был у нас старшиной класса общехимиков, а потом он же у нас был и старшиной роты.
– Видасов!
– Я! – рявкнул Коля. У Коли рефлексов на Раенко было до такой-то матери, и он отработал это обращение к себе бывшего командира четким поворотом направо и замиранием с усердием в глазах и в фигуре.
– А я ведь теперь, Видасов, красная профессура.
На том они и расстались. Раенко, с этих пор во всем красном, отправился в сторону лучей, испускаемых настоящей наукой, а Коля пошел доучиваться на лейтенанта.
Радинский был красив. А еще он был ленив и опрятен.
Холеное лицо с прищуром внимательных глаз. Капитан третьего ранга.
Белые руки с подстриженными ногтями.
Одного взгляда на него хватало на то, чтобы понять: этот за очередное воинское звание пресмыкаться не будет. Курил он презрительно. Каждый жест артистичен.
За ним следили две сотни глаз, и он это знал.
Он мог управлять нами голосом, походкой, взмахом руки, фразой "я утомлен высшим образованием".
Там, где появлялся он, от него немедленно ждали каких-то слов.
Его слова ловили. Их запоминали, ими козыряли.
Он мгновенно приучил нас к тому, что слова могут быть вкусными, значительными, к тому, что каждая фраза – это игра, каждый шаг – представление.
Мы все время ждали как он себя поведет, как пойдет, как подбежит с докладом к начальству, или, может, не подбежит, хотя по уставу положено подбегать, как доложит – тут важна любая деталь.
Тут учишься ее уважать.
Эта деталь скажется потом на отношении к тебе подчиненных. Они же как собаки. Им важны оттенки, оговорки.
Он шел к строю, и мы уже знали, что все серьезно, что началась работа, что сейчас будет дело.
Он перед строем мог быть резок, а мог быть и игрив – тогда строй улыбался, строй веселился, восхищался, не пойми чем.
Наверное, им.
Им все восхищались.
Так думалось нам.
Радинский был с флота. На его фоне все были калеки. Он пришел с должности "помощник командира корабля". И этим кораблем была подводная лодка.
Как химик мог быть помощником? Непостижимо. В те времена это еще было возможно. Потом такое безобразие прекратили.
Ему предлагали должность старпома, но на Дальнем Востоке. В те года подобным образом вежливо напоминали о том, что структура в вас больше не нуждается.
Северяне не шли на Дальний Восток.
Радинский отказался и очутился в училище.
Уже после выпуска я узнал, в чем там было дело. Радинского не пропускал особый отдел. У него мама была полячка, и она до пятидесятых годов не меняла подданства.
Полячка с Западной Украины.
В училище он учился на тройки. Я видел его училищные фотографии. Со снимков того времени в наше время смотрела настоящая шельма. Нахальный, насмешливый взгляд.
Я научился у него этому взгляду, и как только я это сделал, меня лишили Менделеевской стипендии.
Была такая стипендия – тридцать семь рублей – дикие деньги. Я ее получал месяца три, как круглый отличник.
Потом сняли.
Чем-то я не понравился заместителю начальника факультета по политической части, капитану первого ранга Ибрагимову.
Может, ляпнул что-то – это я мог.
Может, подбежал не так подобострастно – это я тоже мог.
А может, я над ним посмеялся при свидетелях – это у нас запросто.
Капитан первого ранга Ибрагимов, произнося все равно что вслух, всегда про себя добавлял "еби его мать", что угадывалось по губам. Так что в речи, посвященной великому празднику освобожденных женщин 8 марта, он на трибуне сказал это раз триста: "Дорогие женщины, еби его мать, сегодня, еби его мать, мы все празднуем ваш день, еби его мать."
В зале были дамы. Я веселился от души.
Меня вызвал Радинский – четвертый курс, я – командир на младшем курсе и уважаю себя.
Я вошел, представился.
Он мне с порога, тоном, не терпящим возражений:
– Вы лишены Менделеевской стипендии.
Удар неожиданный и сильный, но я спокоен, чего мне это только стоило.
Наверное, он проверял меня на это спокойствие. В училище все время кто-то кого-то на что-то проверяет.
Я сказал: "Есть. Разрешите идти?"
– Официальная версия: поносил, дай другим поносить.
– Есть, товарищ командир, разрешите идти?
Он помолчал, потом говорит:
– Восточная месть.
Так он мне сказал, что стипендии меня лишил Ибрагимов.
Потом, при выпуске, когда выясниться, что мне не дают золотую медаль, хотя можно подсуетиться и пересдать курсовой по механике – там на самом-то деле "четыре", – и даже не пересдать, а просто сходить и попросить.
А еще надо попросить на кафедре тактики морской пехоты – "Вы там, юноша, тоже напачкали".
А еще на кафедре политэкономии – "Не любите вы социализм, плохо сдаете его экономику".
Все этого говорил мне Радинский, на что я ему сказал, что просить не пойду.
– Значит, медали не будет?
– Значит, не будет, товарищ командир.
– Хорошо, идите.
И я вышел.
С политэкономией социализма действительно когда-то произошел скандал. Я сдал ее на "три". Преподавала нам эту экономическую красоту педагог-женщина, и она мне что-то сказала о том, что я – запрограммированный отличник, на что я ей немедленно заявил прямо на экзамене, что она вправе ставить мне такую оценку, какую я заслуживаю.
Тогда командир Раенко ходил и просил для меня "пять", а потом он меня вызвал и наорал на меня, а в ответ я на него наорал – сам не знаю как это получилось, а Раенко вдруг стих и сказал: "Ладно, идите!" – и тут мне стало совестно, я понял, что ему эти унижения тоже поперек горла, и унижался он, в общем-то, из-за меня, а я тут стою перед ним и показываю какой я гордый, что глупо, конечно, потому что человеку все это, как нож в печень. Тогда я, уходя, сказал: "Извините меня, товарищ командир", – на что он мне сказал: "Ладно, давай!" – и махнул рукой.
Радинский при выпуске пробовал просить за меня начхима ВМФ – я отличник, может, в центральном аппарате найдется место.
Не нашлось – я отправился месить бетон на Северном флоте. Я не жалуюсь. Может, мне и надо было помесить бетон с полгодика.
Через полгода я попросился на лодки. На берегу я все равно бы не высидел. Не мое.
Радинский учил нас, как надо себя держать перед строем, что говорить, как двигаться, что надо сделать в первую очередь, придя на флот, как себя вести в разных ситуациях, что это за ситуации.
По-своему он предохранял нас от этой жизни. Мы ему многим обязаны. По сути, он в кубрике, под видом трепа, читал нам такие лекции, какие нам никто не мог прочитать. Он был свежий, с флота, это чувствовалось, это не отнять, он это нажил своим горбом, теперь вот делится.
Важно было его только слушать, потому что не все он говорил для идиотов. Он не разжевывал. Понял – твое счастье.
Это была наука выживания. Ее нам никто не преподавал.
Чем-то он напоминал Чаадаева, что ли. "Чаадаев, Чаадаев, ты гусарский офицер."
Радинский подарил нам при выпуске несколько дней отпуска – оформил отпуск с понедельника, а отпустил с четверга. Он не жадничал.
Мы этими лишними днями наслаждались: море, солнце, женщины, горячий песок. В нем можно утонуть, зарыться, забыть все, пустив под веки солнечных зайчиков.
После купания я ложился на песок под тентом и сейчас же засыпал. Мне снилось нечто восхитительное, замечательное, ласковое, как дыхание девушки на щеке.
В один из своих отпусков я приехал к родным в Баку, пришел в училище и встретился с ним, с Радинским. Он уже преподавал на кафедре физической химии, а я был старшим лейтенантом.
Было жарко и дул ветер. В Баку он почти всегда дует три дня, потом наступает жара на столько же, и опять ветер – с пылью, с запахом сосен.
Мы выпили коньяка.
У Радинского квартира была там же на Зыхе, недалеко от училища на первом этаже.
Кажется, я сразу напился.
Мы говорили, говорили, ему надо было говорить. Признались друг другу, что любим тактику. Только я ее любил как бы вообще, а он – с картами.
– Вот карта сражения под Москвой. (Немедленно развернул.) Того самого, с "двадцатью восьмью героями панфиловцами". "Враг не пройдет, позади Москва". Что это? Это фальсификация. Не могут люди в таком количестве противостоять танкам. Знаешь, чем они были вооружены? "Коктейлем Молотова" – бутылками с зажигательной смесью. А что было написано на каждой бутылке? "Будь героем". И инструкция. По ней надо было танк подпустить на пять шагов.
И они подпускали танк на пять шагов, потом вставали и шли на него.
Какой танк позволит приблизиться к себе на пять шагов? Их же всех выкосят пулеметами!
И выкашивали!
Что это? Это психологическое оружие. Немцы должны были понимать, что они воюют с биороботами. И они понимали.
Я тоже понимал. Кивал. Хотя иногда возражал, не очень вразумительно.
– … Там полегло не двадцать восемь человек. Там их тысячи лежат. Сотни тысяч. Я считал. Танки шли по костям. Как в ужасном фантастическом фильме. Девять наших на одного немца. Это потери? Это идеология. Никого не жаль. НИКОГО! Русская армия непобедима, потому что никого не жаль. Это у нас с Чингисхана. Он гнал перед собой на стены пленных, а за их спинами штурмовал и так спасался от стрел. Чем тебе не штрафные батальоны? Наши это усвоили. Никого не жаль. Вот принцип. И это навсегда.
Радинский раскраснелся, глаза его горели. Он нашел того, кому он мог высказаться, и он высказывался.
– …Потому что, если есть танк Т-34, то он появляется только в сорок третьем. И если есть автомат ППШ – то в нужное время его не сыскать. У нас армии пропадали "без вести". Под Сталинградом сколько окружили и в плен взяли? В кино показывали – до горизонта. И это их "до горизонта" – триста тысяч. В самом начале войны наших в плен брали по миллиону за раз.
– … Надо, чтоб голыми руками. Им надо, чтоб мы брали врага голыми руками. Вот в чем дело.
Или к дате. Ко Дню Всеобщей Солидарности Трудящихся Берлин надо брать. Для этого нужен Жуков, а Рокоссовский не нужен. Жуков положит людей сколько потребуется. Чтоб все видели – мы до Англии дойдем. Мы до Америки дотащимся. Нам плевать. Голыми руками. А потом песню – "за ценой не постоим". Им нужна была песня…
– … Социализм отстает. Безнадежно. Ему не угнаться. Ему нечего противопоставить – у них всегда будет лучше техника. Тогда что же будет лучше у нас? Что у нас? У нас – "голыми руками". Этой красоте капитализму нечего противопоставить. У них все деньги, страховка, суды. Их по судам затаскают. А у нас суды – как надо. И всеобщее молчание во имя всеобщего блага. Мы идем к катастрофам. У нас будут гигантские потери, потому что все не впрок. У нас нет опыта. Он нам не нужен. Мы на пулеметы побежим и на амбразуры ляжем. У нас мертвый лучше живого. Живой с ним никогда не сравнится. Мертвый ценней.
– … Флот еще увидит гибель своих кораблей. Увидит. Лодки, лодки… эти будут тонуть, гореть, опять тонуть. Нам ничего не служит уроком.
Потом нас прервали. Через лоджию в комнату влез его сын – первокурсник. Он пришел к папе в самоход, покушать.
– Ваше? – спросил Радинского я.
– Мое, – сказал он.
В его голосе слышалась немножко гордость, немножко любовь.
Сын его разговаривал так, что сразу становилось ясно – не дотягивает до отца.
Но может, со временем.
А может, я слишком строг.
На следующий день все были трезвые. Я подошел к Радинскому:
– Олег Михайлович, желаю вам здравствовать.
Он посмотрел на меня внимательно и сказал:
"Надеюсь".
В первый раз после выпуска я виделся с ним на севере года через полтора.
Он привозил курсантов на практику и жил на нашем ПКЗ (сокращенное от плавказармы).
Я на этом ПКЗ жил где-то год. У меня там из каюты все вещи постепенно украли.
Приходишь с моря – и нет у тебя ничего.
Его каюта была рядом с моей.
С ним жил еще один капдва.
Странно видеть своего командира, который теперь привозит на практику других.
Это, наверное, выглядит так, как если бы подросшие кутята с удивлением смотрели на свою мать, у которой теперь почему-то новый выводок.
Они сидели в каюте на диване в кремовых рубашках без галстука, абсолютно трезвые, и пели в два голоса: "Я ха-чу, чтоб жи-ли ле-бе-ди!.." – а иллюминаторы было видно море.
Море, море, с белыми барашками. Иллюминатор закроешь (для чего надо опустить стекло в массивном железном ободе, поднятое, оно крепится сверху), накинешь на него такие специальные штуки, их тоже называли барашками, закрутишь их, затянешь-задраишь если обожмешь слегка, ветер не дает спать, свистит в щели. Просто надо сильней обжимать. А зимой под этим стеклом намерзает лед.
Он умер, не дожив до пятидесяти.
Сперва он развелся с женой и перевелся из училища обратно на север.
Там он служил на огромном химическом складе, начальником.
Потом умер. Неизвестно от чего.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Ветер, сосны над головой. Они часто мне снятся. Я даже чувствую их запах.
Густой, как аптечная настойка.
В училище множество сосен в два обхвата.
Запрокинешь голову и – небо цвета ультрамарин виднеется сквозь ветки.
Северный ветер – бакинский норд. Так его здесь называют. Он трое суток гонит пыль, от него на зубах песок.
– Равняйсь! Смирна!..
Я командую взводом. Это третий взвод, бывшие радиохимики. Теперь нет радиохимиков.
На младшем курсе только общие химики.
Сперва я у них был командиром отделения, потом стал замкомвзвода.
Это были хорошие ребята. Как потом через много лет мне скажут: "У вас на флоте был хороший человеческий материал".
Михалев, Васильев, Ерохин поступали из суворовского училища.
Васильев потом отчислился. Не устраивал его флот. Не соответствовал его идеалам.
А Михалев с Ерохиным доучились.
Мы у них на курсе были младшими командирами вместе с Толиком Денисенко. Потом Толю сделали старшиной роты. Толя стал выпивать, люди это видели. Что-то в Толе сломалось, не выдержал он. Я пытался с ним говорить.
У меня во взводе был Серов. Сынок. "Сынками" назвали тех, у кого папа был капитан такого-то ранга и мог попросить за сына.
Может, я был к этому парню слишком строг, не знаю, сынков мы не любили – все служат как люди, а этих ластят. Я даю ему "неделю без берега", а папа приходит, и его отпускают в увольнение.
Тогда я даю ему еще одну "неделю без берега".
"Месяц без берега" давать было нельзя.
Интересно, где он теперь – этот Серов?
Самым лучшим был Серега Ветров – исполнительный, добрый парень.
Он дружил с Керимовым – закадычные были друзья.
Серега попал служить на склады в Северодвинск. Там он спился. И друг его бросил. Я встречался с ним в Северодвинске. Приходил к нему в гости.
Он тогда очень быстренько набрался, а потом плакал у меня на плече, все вспоминал про училище, говорил, что они нас очень любили.
Я гладил его, как маленького, по головке и говорил, что все у него будет хорошо.
Серегу потом убрали, уволили в запас "за дискредитацию высокого офицерского звания".
– Курсант Харчиладзе!
– Я!
Этот – невероятный балбес и болтун.
Как-то он мне нахамил, я схватил его за грудь в коридоре, приподнял и долго бил его о стену спиной.
Потом я пошел к командиру роты капитану третьего ранга Паровенко и сказал, что я не могу быть командиром на младшем курсе, потому что я ударил подчиненного.
Паровенко мы все считали недотепой, но он выслушал меня очень серьезно и сказал: "Я буду ходатайствовать о вашей замене".
Через день меня заменили.
Я попал снова в свою роту – там уже командовал Буба.