Система - Покровский Александр Владимирович 7 стр.


Чего уж тут про К-159 говорить… Удивительно, как она еще у причала-то не затонула, за 20-то лет стояния. Да ее вместе с людьми пять раз списали. Мужиков только жаль… Утянула-таки людей на дно, гадюка… Взяла свою дань… Напоследок… Лет через пять поднимут… А может и так замылят…

"Саша, ничего не понимаю. Это опять Люся. У них же сорок минут было, чтоб из лодки выскочить. Неужели так трудно? Что это? Почему?"

"К-159" тонула сорок минут. Из десяти в живых остался только один.

Эта лодка в длину чуть больше ста метров.

Они могли бы выскочить из нее за тридцать секунд.

Но они не бежали. Почему?

Для подводника нет ничего хуже отстоя. Там специалист превращается в сторожа.

А если это база в Гремихе, где полно отстоя? Брошены лодка, брошены люди. Но у этих людей есть память, память прошлой жизни. Она оживает, как только лодка отрывается от пирса, как только корпус ее начинает скрипеть и что-то внутри ее вздыхает: ее ведут на понтонах.

Люди внутри нее в любой момент могут пойти ко дну вместе с ней, не ней нет средств спасения.

Эти парни с "К-159" почти не спали. Как можно спать, если лодка пошла?

Если лодка пошла, у тебя включается другое видение. Ощущение того, что ты все чувствуешь кожей. Обостряется слух, чутье, интуиция, обоняние, зрение – ты видишь в полутьме.

Происходят чудеса. Будто не было тех лет, что ты провел в отстое. И ты снова командир, ты хозяин отсека. Железо – твой друг. Оно не может без тебя.

Как бросить друга? Никак. Ты будешь орать в любое средство связи: "Аварийная тревога! Вода! В отсеки поступает вода!"

А тебе скажут, что надо бороться за живучесть. И ты будешь бороться. Голыми руками.

Ты снова молодой, ты ловкий, ты снова нужен, без тебя никак.

Ты бросаешься, герметизируешь за собой дверь, даешь воздух в отсек.

А тебя спрашивают, как обстановка.

А ты говоришь, что борешься – вернулась молодость.

Вот только из отсека ты уже не выйдешь. В нем повышенное давление и, чтоб сравнять его, нужно время. А его нет. Лодка тяжелеет, и вот уже верхний рубочный люк схватил воду.

Вода идет внутрь жадно, и все решается в доли секунды.

Переборки рассчитаны на десять атмосфер. На глубине двести тридцать метров их будет двадцать три. Вода сомнет переборки, и ты в полной темноте, вперемешку с чем попало, будешь всплывать под потолок, в воздушную подушку. Вода десять градусов. В горячке она кажется кипятком. Потом очнешься – и больно, тисками сжимает все тело…"

СИСТЕМА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Мы называли училище "системой"

Мы говорили: "Пошли в систему", "Куда ты?" – "В систему".

Наше училище располагалось на Зыхе.

Это зловещее название принадлежало поселку на том конце рога Бакинской бухты.

Баку обступает свою бухту со всех сторон, с холмов сбегая к морю.

Море летом очень теплое, и в черте города пахнет мазутом. Его сюда гонят ветры с Нефтяных Камней.

Поселок русский – тихо, улицы подметены, народу мало, местных совсем не видно.

Тут живут только училищные офицеры и училищные мичмана, прошлые и настоящие.

Снаружи забор, якоря, ворота – из них вываливают в увольнение курсанты. Летом они были во всем белом – форменка, брюки.

Их было много, они казались силой.

Как-то я пригласил однокашников к себе на день рождения. Почти весь класс. Мы шли по улице толпой в бушлатах. Осень, ноябрь, сырой ветер. К нам подбежал испуганный азербайджанец: "Ребята, вы бить кого-то идете? Не надо, ребята!" – почему-то он решил, что мы идем бить.

Может, это из-за бушлатов?

Хорошая одежда – бушлат.

Он сшит из грубой фланели и непродуваем для бакинских ветров.

Под бушлатом форма номер три: фланелевая рубаха с воротником с шерстяными брюками под ремень, тельняшка – это тепло.

Как только мы сдали последний вступительный экзамен, нам запретили выходить за ворота по увольнительным запискам.

Нас подстригли под "ноль" и выдали форму.

До этого все помещались в казарме, там стояли койки с синими одеялами – на них все время кто-то лежал.

На нашем языке это называлась "абитура" и напоминало шабаш бродяг.

Там были свои лидеры.

Там у меня немедленно украли спортивные штаны.

Я увидел их на одном парне.

– Это мои штаны, – сказал я.

Он осклабился, показав нездоровые зубы.

– Снимай, – сказал я.

Он медленно, но снял.

На пятом курсе за воровство его поволокут к окну. Он кричал, как животное. Его хотели выбросить. С пятого этажа.

Его поймали за копающуюся в тумбочке руку, молча подхватили впятером и потащили к открытому окну.

Никто не бросился на защиту. Он кричал среди глухих.

Вор у нас обречен.

Однажды у штурманов на практике, в море, поймали вора. Он украл то ли деньги, то ли что. Его били всем кубриком. Ночью. По-волчьи.

Потом его комиссовали, то есть признали искалеченным, негодным и уволили в запас.

Пойманных на воровстве в училище не оставляли. Их могли убить.

Избивавшим его ничего не было, потому что никто не сознался, да и он ни на кого не показал.

А того, нашего, спас тогда командир роты: он его за ногу поймал.

Через несколько лет после выпуска тот наш ворюга дезертирует из армии, вступит в банду. Говорили, что какое-то время спустя его и вовсе укокошили.

Тот, кто мне все это рассказывал, был одним из тех, кто тащил его тогда к окну.

Подвернись ему случай, он бы его и сейчас в окно потащил.

Курсантский приговор можно привести в исполнение в любое время.

Был бы повод.

Можно забыть, затем встретиться через много-много лет после выпуска, говорить, говорить, но вот случился он, повод, и ты хватаешь человека за руки и тащишь к открытому окну.

А все из-за строя. Наверное, из-за строя. Из-за того, что полжизни я провел в строю.

– Рав-няй-сь!.. Смир-на!.. На первый-второй расчитай-сь!.. В две шеренги. Стройся!.. Отставить!.. Еще раз!..

И так до кругов в глазах.

А на плацу жарко. Лето. Роба под ремень.

На спине она покрывается солью.

Это твоя соль.

Она выступает из твоих пор и пропитывает рубаху насквозь.

– Рыть!

– Чем? Этим?!

Саперная лопатка чуть больше совка и выглядит несерьезно. Надо в бакинской земле, твердой как скала, при жаре плюс пятьдесят вырыть окоп в полный рост.

Мы тренировались недалеко от училища, на горе.

Это было хорошее училище. Огромное. Все засажено соснами, чисто, под ними ни иголочки, ни бумажечки, все убиралось, воздух пропитан смолой, а какой там был плац – на другом конце человек ростом со спичку, и на плацу – памятник Сергею Мироновичу Кирову, метров пять, с вытянутой рукой. Это обязательно. Он же навсегда принимает парад, и училище носит его имя.

– Рыть!

Лопатка от земли отскакивает, как от железа, и о камни звенит. Надо рыть. Учение. Курс молодого бойца.

После выпуска на Кирова всегда надевали огромную тельняшку. Так прощались с училищем выпускники.

Ее шили в глубокой тайне, несмотря на обыски.

В ночь перед выпуском Кирова охраняли, выставляли специальный пост, и дежурный по училищу не смыкал глаз.

Но тельняшку на него все равно надевали, и утром строи шли мимо с ухмылкой понимания.

Рассказывали, что был такой дежурный по училищу, который поклялся, что на его дежурство Кирова не оденут. Он встал под статуей в полночь, как Дон Гуан, и решил простоять так всю ночь. Часа в четыре ему все надоело, вокруг ведь не души, да и писать ему страсть как захотелось.

Он отлучился буквально на десять минут.

Через десять минут Киров уже стоял в тельняшке.

А саперная лопатка, между прочим, отличное оружие.

Заточишь – голову с удара снесет.

Я очень хотел снести ему голову. Моему командиру отделения. Он пришел из армии. С лычками, старшина второй статьи. Он сразу почуял во мне сопротивление.

– Как вы побрились, Покровский?

Он смотрел в мой подбородок так, будто хотел там разглядеть чего-то.

– Вы же небриты на утреннем осмотре! Отделение!.. Равняйсь!.. Смир-на!.. Курсант Покровский!

– Я! – следовало выкрикивать "я", когда называют твою фамилию.

– Выйти из строя!

– Есть! – надо выйти на два шага вперед, потом повернуться кругом и оказаться лицом перед строем.

Наказывают тут перед строем. Если старшине не понравится, как ты вышел, он даст команду "отставить" и ты выйдешь из строя еще и еще раз, до тех пор, пока ему не понравится.

Если ему покажется, что ты выкрикнул "Есть!" недостаточно рьяно, то можно получить еще один наряд на работу.

Эти наряды отрабатывались после отбоя. Штрафники строились в коридоре и потом приступали к приборке. Кто-то драил дучки в гальюне, кто-то палубу. Больше тридцати минут нас не задерживали, и все же я их ненавидел.

Этих ребят, пришедших из армии и поставленных над нами старшинами.

От ненависти раздуваются ноздри, и ты чувствуешь запах стоящего перед тобой человека.

Они были только на тот период "молодого бойца". Дальше должны были прийти старшины с третьего курса.

У них были поблажки при поступлении. Они могли сдать экзамены на все тройки. Многие из них приезжали из армии просто отдохнуть.

Эти не готовились ни секунды, получали на экзаменах свои двойки и уезжали назад в свои части. Отдых в течение целого месяца им был обеспечен.

Они ходили в увольнение и пили водку.

Был такой пограничник Федя. Тот гладил сапоги утюгом, и на них появлялись штрипки, как на брюках. Он был огромен и туп.

И еще был такой Богатырев – мелкий, вертлявый.

Как-то Федя нагладил на ночь, чтоб утром надеть, но Богатыреву ночью от пьянства стало плохо и его стошнило прямо в наглаженные сапоги Феди.

Один из них он здорово наполнил.

Утром Федя сунулся в сапоги, попал в настоявшееся и немедленно понял, кто ему все это удружил, потому что промахнуться было невозможно – рядом спал счастливый после ночных мук, чумазый от рвоты Богатырев.

Дикий, потерявший от подобного речь Федя, убедительно выпучив глаза, тут же, с хяканьем, надел ему тот сапог прямо на спящую голову.

А на экзамене по химии Федя вдруг захотел поступить в училище. О существовании химии как предмета, он до сегодняшнего дня даже не подозревал, но он захотел-захотел.

В этом было что-то от искалеченной птицы, которая волнуется и машет своими культяпками, когда в небе появляются перелетные стаи.

Федя стоял у доски и с мольбой смотрел в зал. Он искал подсказку. Любую. Хоть три слова. Хоть два.

От Богатырева не укрылось его волнение. Он сидел за первым столом в прекраснейшем настроении, расположении духа, и когда Федя начал рыскать взглядом, в сей секунд потянулся к нему весь, вроде с подсказкой, а тот сейчас же качнулся всем телом в его сторону. Так они и тянулись. Этот к нему, а тот к этому.

Лицо Феди исказилось мукой, он не мог так далеко и так долго тянуться. Лицо его страдало, как если бы внутри его тела истово напрягалось все физическое и душевное.

Богатырев, ловко поймав самый пик фединого напряжения, тоненько, и гнусно пропищал ему на всю аудиторию вместо подсказки: "Фе-ее-едя!"

После экзамена тот внес Богатырева в ротное помещение, держа его одной рукой, прошел в гальюн, бешено оглянулся, сказав: "Никому не входить!" – и захлопнул за собой дверь.

Из-за двери тут же послышались истошные крики.

Когда бросились туда, то взорам окружающих предстала следующая картина: Федя из шланга поливал голого Богатырева крутым кипятком.

Федя с Богатыревым уехали потом восвояси.

Но кое-кто из срочной службы остался и поступил. Теперь они над нами были начальниками.

– Встать! Сесть! – так они нас на самоподготовке дрессировали.

Особенно один – очень старался.

Я ему это не забыл.

Столько лет прошло.

Мне говорят: "Брось! Встретишься, и рассмеетесь"

Может и так, только я не уверен.

Я видел кожу у него на горле. И кадык. И то, как у него слюна в уголках рта скапливается.

Белая, плотная.

Почему-то она была белая и плотная.

Я поймал себя на том, что вижу свою руку и как она с прыжка впивается ему в глотку, а потом рвет ее на себя и в сторону.

Вот только кадык такой подвижный, что трудно ухватить.

– Вы меня слышите, Покровский!

– А?.. да… конечно.

– Не "да, конечно", а "есть".

– Есть, конечно.

Мы тогда не приняли еще присягу, и они нас мордовали так просто. Для острастки. "Курс молодого бойца".

Когда к нам пришли командиры отделений с третьего курса, наших командиров сместили и они стали обычными курсантами.

Двое из них сейчас же перешли в другой класс, а потом и в другую роту.

Один остался.

Этот был ничего. Его звали Степочкин Володя. Он частенько обращался к нам "пацаны" и не очень-то выделялся.

Он был у нас старшиной класса, любил петь "Червону руту".

Он был старшиной нашего класса до того, как пришли третьекурсники.

На нашем выпуске Степочкин напился и ругался, потому что надо было какие-то дополнительные деньги сдать на оркестр в ресторане, а все уже стали лейтенантами и припрятали две лейтенантские получки.

Все уже стали другими, а он хотел, чтоб по-прежнему, по-курсантски, до последнего рубля.

А на севере в отделе кадров за ним бежал кадровик и кричал: "Степочкин, вернитесь!"

Вовик вылетел от него с криком: "Не поеду в Гремиху! Во дают? На лодку, в Гремиху! Я ему: я не дозиметрист! Я – радиохимик! А он мне говорит: "Там на пароходе пиво", – как будто я пиво никогда не пил! До этой Гремихи еще двое суток на пароходе! Во дыра! Не поеду!"

Вова поехал в Гремиху.

Радиохимики – это наш класс. Среди химиков мы считались элитой, полагалось, что из нас вырастают будущие ученые – впереди только наука, женщины и белые халаты.

В училище было два факультета. Наш – второй. Первый – штурмана. У нас над учебным корпусом висел лозунг: "Штурман – в морях твои дороги!" – мы не возражали.

У штурманов старый отдельный корпус и в ротах двухярусные койки.

У химиков был новый корпус, и койки в ротах стояли в один ярус. Принято было считать, что мы живем роскошно.

Когда поступал в училище, то в заявлении, а его обязательно надо было предоставить, я написал: "Хочу быть офе-цером!"

– Сколько у вас по русскому? – спросили меня.

– Четыре, – ответил я.

– Похоже, – сказали мне.

Но я все сдал на "пять", а потом была мандатная комиссия. Все документы поступали на ее рассмотрение, там же заявление и всякое, характеристики из школы.

Комиссия все это изучала, потом приглашала кандидата, то есть меня и моих товарищей, потом беседовала и говорила: "Вы зачислены, поздравляю!"

После этого следовало сказать не просто "спасибо", а хорошо бы выкрикнуть какой-нибудь лозунг.

Так меня научил капитан второго ранга Дружеруков, муж судьбоносной тети Ноны, которая и соблазнила меня тем, что я меньше всего знал, военно-морским флотом.

Я выкрикнул лозунг, не без того.

Сейчас уже не помню какой.

Тогда же и решили, что я буду радиохимиком – халаты, берег, женщины.

Это так мы решили с тетей Ноной и ее мужем, но как только я оказался в роте и без своего белья – выяснилось, что меня записали не в тот список, и я теперь дозиметрист – лодки, лодки, изредка берег и мельком женщины.

Я с этим был не согласен. Я нашел мужа тети Ноны, и этот мудрый и очень спокойный человек внимательно выслушал мою сбивчивую речь, в которой сквозила обида на судьбу и на тетю Нону, я не хотел в море, я укачиваюсь, меня тошнит, и потом, как же на лодке я буду ученым, вот?

Заслуженный капитан второго ранга отправился куда-то и переписал меня из дозиметристов в радиохимики, при этом вызвали одного парнишку из деревни, случайно попавшего в тот самый радиохимический класс, и спросили его: ну не все ли ему равно, ну будет он дозиметристом и станет служить на подводных лодках, ну и что?

Парнишка смутился, пожал плечами и сказал, что ничего и что ему все равно.

Нас немедленно поменяли.

Парня звали Витя Тюнин.

Странно, но после выпуска он оказался на берегу, а я – на подводных лодках. Как ни меняй – один хрен.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Напротив нас через бухту находится Баилов, окраина Баку – там размещается Каспийская флотилия.

Недалеко от Баилова старый город, его называют Крепость, рядом с ней Девичья Башня, дворец Ширваншахов и прочие исторические красоты.

Я любил эти места. Все-таки родина.

Крепость, Башня, дворец, узкие петляющие улочки, деревья – тополя, платаны, вязы, бульвар с набережной, запах моря, ветер, порыв которого налетает неизвестно откуда и так же неожиданно пропадает.

Был еще Губернаторский сад – там когда-то стоял дом генерал-губернатора.

А в Крепости помещалась городская комендатура и гауптвахта. На втором курсе мы будем нести там караул.

Училищный забор решетчатый, высокий.

За забором с нашей стороны густая училищная трава, кусты граната.

Там охотились пятикурсники. Они, лежа в траве, из рогатки стреляли маслинами проходящим девушкам в жопу.

Девушки вскрикивали и терли поврежденное место, а пятикурсники, давясь от хохота, уползали как змеи.

В училище есть еще и кадровая рота. Там матросики служат срочную службу. Это рота обеспечения.

А пятикурсников мы всех знали в лицо.

Это были здоровенные дядьки.

Через пять лет мы должны были стать такими же.

Мы им завидовали и восхищались.

Некто, по клике Кайман, мог выпить пятнадцать кружек пива на спор, а кто-то здорово крутил сальто на перекладине, кто-то греб, кто-то бегал.

Паня Рябов и Илюша Горбунов сложением напоминали античных героев. Оба были членами сборной училища по гребле на шлюпках. Эти дрались друг с другом, используя двухметровые весла как двуручные мечи.

А был еще Вишневский из Одессы. Того за длинный язык начальник нашего факультета капитан первого ранга Бойко все время сажал на гауптвахту. "Товарищ начфак, курсанту Вишневскому не хватило койки", – докладывали ему. "Вишневскому? – говорил он, – на гауптвахту его, на гауптвахту", – это после возвращения из летнего отпуска, во время обустройства в казарме.

Через некоторое время Вишневский приходил с гауптвахты, подбегал к начфаку, переходя за пять-шесть шагов на строевой шаг, и докладывал: "Курсант Вишневский с гауптвахты прибыл. Поправился на три килограмма!"

Начфак при этом принимал строевую стойку, – это рефлекс, если к тебе подбегают с докладом и рубят при том строевым, надо принимать строевую стойку, подносить руку к фуражке и в таком состоянии принимать доклад, ничего не попишешь, ты же не знаешь о чем тебе сейчас доложат в столь торжественной обстановке.

Узнав о чем, начфак багровел. Он легко багровел.

У него был нервный тик. Так что он кричал, дергался лицом и всячески багровел, переживал за нас, за факультет, за территорию, за большую приборку, за дисциплину, за успеваемость.

Назад Дальше