В доказательство того, что он существовал и до нашего появления на свет, отец обычно показывал два старых фотоснимка, присовокупляя к ним множество историй. Фотографиям я не верил, потому что "Студия Дадурьян" успешно наделяла своих клиентов одеждами любых народов, видами любых стран, а при надобности - также и лицами любых людей. Рассказам я тоже не вполне доверяю, потому что они имеют обыкновение от разу до разу меняться, но поскольку я и сам не из таких уж правдивых рассказчиков, то умею очищать злаки от плевел. Я полагаю, что и ты способна поступить таким же образом с этими моими письмами к тебе.
Как бы то ни было, в ночь нашего бегства отец покинул Иерусалим в третий и последний раз. Первый раз он сделал это из-за военной службы, а второй - чтобы взять в жены нашу мать Сару. "Раз для войны, раз для любви", - говаривал он. Третий раз он отказывался определить.
О своем отце, "хахане Леви", или "Леви-мудреце", он рассказывал чудеса. "Ашкеназские раввины просили у него совета, из сарайи, от турецких властей, ему присылали к праздникам подарки, а из Вакфа, который заправляет мусульманской недвижимостью в Иерусалиме, к нему приходили, чтобы он их рассудидил. Но сквозь эти слова проступал образ едва сводившего концы с концами гладильщика фесок, в доме которого царили нужда и болезни и пятеро из восьми детей умерли, не дожив и до шести лет. В десять лет отца нашего Авраама послали в пекарню Ицхака Эрогаса зарабатывать на пропитание семьи. "Хозяин у него хороший, - говорила булиса Леви, - хороший, но несчастный". И правда, пекарь Эрогас обращался с ним милостливо и не издевался, как другие хозяева. "Мягкий и добрый, как тесто у армян", - рассказывал Авраам о своем хозяине. Сорока одного года был тогда пекарь - лысый, целомудренный и тощий, и уже числился среди тех, кто так никогда и не женится. В детстве он был жестоко бит палкой руби, учителя малышей, и с тех пор заикался. Старые булисы квартала рассказывали, что не только его глаза, но и все прочие органы источают слезы в тесто и они-то придают его франзулеткам и питам ту особую, воздушную соленость, которая принесла им славу.
"У него дрожжи замешаны на боли", - объясняли они.
И действительно, черные пучки волос страдальчески выпирали из ушей пекаря Эрогаса, унылыми папоротниками свисая на мочки и доказывая всем и каждому, что его плоть подвергается мучительному давлению изнутри. Рабочие в пекарне шептались, что он лепит себе из теста женские фигурки, накладывает черную горку маковых зерен внизу их живота, кладет хевронские изюминки им на груди и наблюдает, как всходят, подымаются и набухают их белые тела. В одну из пятниц Авраам и сам стал свидетелем большого скандала. В пекарню пришли женщины с накрытыми кастрюлями чолнта в руках. Пекарь Эрогас забрасывал кастрюли одну за другой в глубины печи, пока не приподнял длинной рукояткой своей лопаты подол одной из юбок. На вопли прибежали братья оскорбленной и стали бить Эрогаса плющильными молотками и сапожными колодками до тех пор, пока он не потерял сознание от великой боли и изумления, и только примочки из цветов багрянки и миртовых листьев вернули его к жизни. Он лежал на своей постели, бормотал: "Нечаянно… нечаянно…" - и пачкал простыни кровью и слезами.
Сразу же по исходу субботы собрались мудрецы квартала и приказали свату Сапорте прервать все текущие дела по сватовству и спешно найти женщину, которая успокоила бы тело пекаря Эрогаса и дух всей общины.
Сапорта блаженно улыбнулся. Пекарь Эрогас не был соблазнительным женихом, но сват видел в нем профессиональный вызов, а заодно и возможность решить проблему какой-нибудь из лас йагас - женщин, обиженных судьбою и еще не нашедших себе мужей.
"Тенжере и тапон, - утверждал он всегда. - Каждому горшку в конце концов найдется своя крышка".
Сват Сапорта подал знак, и устрашающая процессия кандидаток - горбуний, безумиц, нерожалок, которых мужья вернули их отцам, несчастных, по случайности потерявших девичество, женщин тугоухих и тугоумных, с гноящейся маткой, с ляжками, пораженными лишаем, с мокнущими подмышками - внезапно появилась из подвалов Иерусалима и поползла к пекарне, как многоножка несчастий. И хотя Ицхак Эрогас в глубине сердца понимал, что не может быть переборчивым, он тем не менее скрылся в недрах своей печи и потел там, пока рабочие не пришли разжигать огонь.
В конце концов для него нашли сироту - "корову с изъяном", хромоножку с дивными черными глазами, раздвоенной заячьей губой и кожей, как нежное яблоко, такой гладкой и душистой, что она стяжала ей прозвище "Мансаньика".
- Она будет тебе хорошей женой, - убеждал его сват Сапорта.
- А ноги… - попытался возразить Эрогас.
- Ноги? А что с ногами? - спросил сват.
- Хромает… - прошептал пекарь.
- А ты что? Танцуешь? - спросил сват. - Ноги не имеют значения! - Он наклонился к уху пекаря и сложил ладони лодочкой. - Как раковины в море, сеньор Эрогас. - И он медленно раскрыл ладони. - Ракушка не имеет значения, но стоит ее открыть… вот так…. и внутри тебя ждет жемчужина.
Эрогас смутился, и сват положил ему руку на плечо:
- Ну, скажи сам, что главное для мужчины? Самое-самое главное!
- Любовь, - стыдливо пробормотал Эрогас.
- Амор эз соло уна палабра! - фыркнул сват с презрением знатока. - Любовь - это пустое слово. Суета сует. Ни обманчивость обаяния, ни преходящесть красоты, ни даже, упаси Боже, страх Господень не стоят прославления. Самое главное для мужчины - это благодарность. Женщина, которая благодарна своему мужу, сделает для него все. Она и сварит, и постирает, и малышей будет растить, да приумножится их число. Она даст тебе отведать от фигового дерева прародителя Адама, и обогреет тебя зимой, как сунамитянка Авишаг, и охладит тебя летом, как Авигайль с Кармеля, и подкрепит тебя фруктами, как Шуламит подкрепляла Соломона, и доставит тебе такие удовольствия, которых даже Батшева не доставляла Давиду, - такие наслаждения, что мужчина даже в глубине своего сердца боится о них попросить.
Пекарь Эрогас представил себе вкус созревшего Евиного первоцвета и все те сунамитянские и кармельские радости, которых не удостоился даже лучший псалмопевец Израиля, и все его тело затрепетало.
- Благодарная женщина и бесстрастный мужчина. - Сапорта мечтательно прикрыл глаза. - Это наилучшее сочетание.
- Бесстрастный, - впитывая всем сердцем, повторил впечатленный мудростью свата Эрогас.
- Потому что у женщины, - процитировал Сапорта, - ее орудие всегда наготове. И запомни еще одно. Когда дело идет о том, что "между ним и ею", женщина может притвориться, но мужчина никогда. Не забывай этого.
Но когда дело дошло до того, чтó "между ним и ею", и пекарь Эрогас взошел на полную благодарности Мансаньику, любовно поцеловал ее веки и погладил ее яблочную кожу, все его бесстрастие улетучилось, словно его и не бывало. Он впервые познал то подлинное блаженство, что подобно боли, времени и любви: все говорят о них, но никто не способен описать их словами.
Тут отец обычно прерывал свой рассказ, экономя детали, и напрямую переходил к печальному концу. Но, несмотря на это, было ясно, что на вершине того, что "между ним и ею", когда пекарь Эрогас попытался войти и целиком спрятаться в фиговом первоцвете Мансаньики и подняться по райским ручьям ее матки, он внезапно почувствовал, будто маленькая и теплая ладонь высовывается из ее тайника, хватает венчик его детородного члена, пожимает его и трясет со странной сердечностью, как будто приветствуя его в своих владениях.
Сердце пекаря сжалось в комок от жуткого страха. Такие неожиданности никогда не входили в скромный репертуар его фантазий. Он тотчас опознал прикосновение руки Броша де лос Новьос, ведьмы-губительницы новичков-тех, что по первому разу. Потрясенный глубиной своего страха и наслаждения, он с горестным воплем выскочил из постели и выбежал из комнаты в переулок. Ужас вселил в него такие силы, что потребовались семь мясников и грузчиков, чтобы скрутить его и приволочь обратно в дом.
С той ночи у пекаря никогда не прекращалась эрекция, и его лицо навсегда осталось бледным, как мел, потому что вся его кровь собиралась в этом постоянном, болезненном и оскорбительном затвердении. Все годы, до самой смерти во время погрома 1929 года, он страдал от телесных мук и душевных терзаний, от любопытствующих и сочувственных взглядов и от насмешливо указующих пальцев. "Женщина страшнее смерти", - предупреждал он Авраама. Он никогда больше не приблизился к Мансаньике, и все знали, что он ни разу не притрагивался к ней даже кончиком своего мизинца.
ГЛАВА 5
Был у Авраама близкий друг по имени Лиягу Натан, сын великого микрографиста Бхора Натана, известного своим умением уместить Благословения Иакова на ногте большого пальца, а всю Книгу Рут - на одном голубином яйце.
Когда началась Первая мировая война, Авраам Леви и Лиягу Натан пытались улизнуть от воинской службы. Каждые несколько дней в Еврейский квартал заявлялись охотники за дезертирами, которых приводил штатный осведомитель мутасарефа, некий Аарон Тедеско, - человек, который способен был учуять пот перепуганных людей, даже если они погрузились по горло в колодец или укрылись за каменной стеной. Авраам и Лиягу спрятались в подвале Кортижо де дос Пуэртас, но Аарон Тедеско только повел кончиком носа в сторону мраморной плиты, указав ее приподнять, и обоих тотчас схватили. Уже на следующий день Авраама отправили в Дамаск, а оттуда в Арам Нагараим, в Двуречье, - эти слова поразили мое детское воображение, но в действительности были для отца попросту названием того, что сегодня называется Ираком.
В Арам Нагараим Авраам служил хузмачи, денщиком у офицеров. Он чистил им сапоги, стелил постели, смазывал маслом седла, стирал и гладил их мундиры. Лиягу Натан остался в Иерусалиме. Его семья вышла из города Монастир, что в Македонии, и, как все прочие монастирцы, он был светловолос и светлоглаз и с молодости горел желанием изучать языки, математику и астрономию и размышлять о тайнах бесконечности - том предмете, которым занимались все монастирцы, поскольку в своих горах им доводилось еженощно созерцать небесные тела и глубины мироздания. Теперь Лиягу поразил турецкого офицера своей научной образованностью и знанием языков и поэтому был оставлен в Иерусалиме и провел все дни войны в Бейт-Колараси, что напротив Шхемских ворот, в качестве переводчика и шифровальщика при штабе генерала Кресса фон Крессенштайна.
Через несколько лет после войны Лиягу женился на Дудуч, сестре нашего отца. Женитьба сделала его ревнивым до безумия и косвенным образом способствовала его преждевременной смерти, но отец не переставал скучать по нему, преклоняться перед ним и рассказывать о нем. Он свято верил, что монастирцы "не родились на Земле, а спустились на нее со звезд", и по той же логике утверждал, что их тяга к астрономическим наблюдениям - не что иное, как тоска по отчему дому. Немного зная тебя, я полагаю, что ты бы назвала это их созерцание звезд "ретроспективным".
Когда война закончилась, Авраам поднялся, взял флягу с водой, немного сушеных фиников, небольшой кусок кишека и пошел обратно в Землю Израиля. Он боялся драк с возвращавшимися с войны солдатами, которые утратили всякий человеческий облик, и этот страх побудил его идти на родину пешком. Кстати, кишек - это твердый и сухой арабский сыр, который, как камень, сохраняется долгие годы, и тут легко соблазниться, превратив его в метафору, ибо стоит его намочить, и он возрождается к жизни, распространяя вокруг свой аппетитный запах и заново обретая приятный вкус.
Мой брат Яков не верил, что отец прошел пустыню пешком. "Да ты посмотри на него, - говорил он мне, когда мы повзрослели. - Он и в сортир-то дорогу с трудом находит. Говорю тебе, таких калек даже в турецкую армию не брали".
Но словечки, подхваченные в турецкой армии, то и дело слетали с отцовских губ. Когда мы слишком быстро смешивали дрожжи, он кричал: "Яваш, яваш", а созывая нас к обеденному столу - "Караванайа". Если мы забывали закрыть дверцы гарэ, в котором всходило тесто, и оно твердело, он называл его "галата", а порой просил мать приготовить ему "солдатское блюдо" - отвратительное варево из бобов, чечевицы, фасоли и изюма, приготовление которого наполняло дом чудовищной вонью, а его сердце - непонятной ностальгией.
"От страха человек может стать храбрым, как орел Царя Соломона", - настаивал отец на правдивости своего перехода через пустыню. То была единственная героическая история во всем его прошлом, и он никому и ни за что не позволил бы ее отнять. "Днем я прятался, а ночью шел. Шел и пел", - объяснял он моему брату-скептику, мне и себе самому. В турецкой армии он встретился с призывниками из гимназии "Герцлия" и научился у них песням, которых не знали в старых иерусалимских дворах. Его голос звучит громко и приятно, глаза широко открыты, морщины на шее натянуты - он поет:
Там, где нивы Бейт-Лехема,
По дороге к Эфрату,
Там надгробье высокое,
Где древний курган.
Когда полночь приходит
Из мрака заката,
Из могилы красавица
Появляется там.
И шагает к востоку,
Где река Иордан.
Камни пустыни рвали его ботинки, рот был полон пыли, а ноги то и дело застревали в норах тушканчиков. Он видел следы дроф, этих пустынных птиц, бег которых так стремителен, что их уже невозможно различить, - одни только столбики пыли, поднятые невидимыми ногами. Он видел глаза рогатой гадюки, выглядывающие из песка, и каменные катышки, оставленные онагром, этим диким ослом пустыни, который не пьет и не мочится, "а дышит через задницу, - объяснял отец, - чтобы слюна во рту не пересыхала".
Но однажды утром, когда отец улегся передневать в тени валуна, он увидел над собой огромную, медленно трепетавшую волну мягкой меди. То были бабочки-нимфалиды, совершавшие свой великий перелет назапад. Они летели со скоростью человеческого шага, и это зрелище настолько возбудило Авраама, что он вскочил и пошел вместе с ними, и темное золото их крыльев освещало его лицо. Под вечер, устав от ходьбы, он лег было на высохшую землю, но не смог вынести холода, вскочил и стал танцевать, размахивая руками. Со всех сторон слышался звук лопающихся скал. Весь день они впитывали солнечный жар, а теперь трескались от жгучего ночного холода.
По ночам пустынные волки проходили чуть не рядом с ним своим быстрым бесшумным шагом, тощие, жилистые, не знающие усталости. Они ели и спали, играли и рожали на бегу, и даже эти волки не замечали его, потому что его запах уже не отличался от запаха пыли, и когда он ложился на землю передохнуть, то совсем исчезал из виду. Закутавшись в маскировочный плащ и вжавшись в песок, наподобие окружающих камней, он лежал на спине и смотрел в небо. Небо в те дни было усеяно великим множеством звезд, и они казались ему крохотными дырочками в сплошной скорлупе, за которой пылает холодное скрытое сияние. Он следил за ними, проводил линии от звезды к звезде, создавал рисунки и созвездия, неизвестные даже вавилонским астрономам, которые смотрели на это же небо и эти же звезды за тысячи лет до него.
Порой он слышал плач пустынных шакалов вдали и позвякиванье проходящих где-то невидимых караванов, и эти звуки казались ему близкими и пугающими, потому что тогда он еще не знал, что пустыня - как море, она тоже переносит голоса на огромные расстояния. Только по возвращении в Иерусалим, когда он рассказал Лиягу Натану о звуках, которые слышал в пустыне, друг объяснил ему, что благодаря медленности звуковых волн до него донеслись через века плач изгнанников на реках вавилонских, тяжелая поступь армий Пальмиры и Персии и дребезжанье щитов фаланг Александра Македонского, шагавших навстречу своей смерти на Востоке. "Это звуковая фата-моргана, слуховой мираж, - взволнованно объяснял ему Лиягу, - обманчивое эхо, услышать которое удостаиваются лишь немногие избранники".
Затем нимфалиды приустали, и Авраам продолжил свой путь один. Как-то раз его испугали резкие и пронзительные крики неподалеку - "будто тысяча болгарских девственниц визжала разом", - и когда он вскарабкался на гребень холма, то увидел по другую его сторону бедуинов, которые теснили в загон стадо пустынных оленей. С помощью факелов, криков и барабанного боя они гнали этих великолепных животных к проходу между двумя стенами из земли и камня, тянувшимися на несколько километров вдаль. Поначалу эти стены представляли собой попросту две низкие насыпи, далеко отстоящие друг от друга, и не вызывали никаких подозрений, но постепенно они все более росли и сближались, и к тому времени, когда гонимые животные различали ловушку, им уже не было спасения, потому что стены смыкались к огромной яме. Авраам видел, как они пытались перескочить через стены, падали в яму, ломали тонкие ноги и умирали в ужасе, с лопнувшими венами, отплевывая кровь своими нежными ртами. Бедуины набрасывались на них, оттягивали назад их шеи, зажимали головы меж колен и убивали одним резким взмахом кривого ножа, еще до того, как их душа отлетит от тела и оно станет непригодным для еды.
Спустя десять недель Авраам достиг большого ручья, текущего среди цитрусовых деревьев, и шел вдоль него четыре дня, питаясь рыбой, которую вылавливал из теплых осенних луж, и червивыми сливами, которыми изобиловала долина. По этому ручью он дошел до Ярмука, а оттуда направился к Иордану - тот в это время года обмелел и оскудел. Он перешел реку вброд и тотчас пал на землю. Вот так, в несколько десятков слов, думаю я про себя, отец пересек огромную пустыню. Благодаря отцу я понял, что слово - это самое быстрое средство перемещения, что ему нет никакой преграды и что оно обгоняет не только ветер и свет, но и самое правду.