Эсав - Меир Шалев 8 стр.


Хромоножка Мансаньика иногда заходила в пекарню и улыбалась Аврааму своей заячьей улыбкой, которую расщелина в ее верхней губе делила точно поровну между смущением и соблазном. Ее кожа источала приятные запахи, напоминавшие о лакомствах с новогоднего стола. Он стеснительно поворачивался к ней спиной, и еще долгое время после этого ее глаза и руки томили его воображение. Но он заставлял себя оторваться от этих видений и возвращался к собственным страданиям, пусть мучительным и докучным, но, по крайней мере, знакомым в мельчайших деталях. С первого дня возвращения в Иерусалим его преследовал навязчивый сон: черные скалы, белые пятна гусей, проливной дождь и большая девочка. Ее мокрая голова вздернута к небу, груди подпрыгивают на бегу, и каждую ночь ее белые, стесняющие дыхание бедра возносятся над его открытыми глазами. Проходя каменными переулками города, он неотступно видел впереди себя те широкие плечи, те ноги, то бегущие, то скачущие по ступеням переулка, те широко расставленные, испуганные глаза, вдыхал запах влажной земли, поднимающийся от ее волос, слышал грубоватый детский голос, произносящий: "Сара", "Двенадцать лет" - и выкрикивающий: "Ди качкес!" В конце концов он отправился к Лиягу Натану и исповедался ему, кровоточа своими тайнами и слезами, словно очищая плоть от яда.

Лиягу усмехнулся. В то время он помешался на кино, и немые актрисы двадцатых годов укрепили его убеждение, что в любви нет ничего, кроме притворства. "Амор эз соло уна палабра", - цитировал он знаменитое изречение свата Сапорты и пророчил, что в один прекрасный день явится "новый Луи Пастер", который откроет тайну слизи, от которой в теле возникают муки любви, и найдет вакцину против этой слизи. Он прочитал Аврааму, что пишут просветительские брошюры о телесных и душевных опасностях, связанных с истощением силы яичек, рассказал ему об общеизвестной посткоитальной депрессии, которой подвержены все до единого мужчины, хотя только йеменцы признают ее существование, а затем пошел еще дальше и провозгласил, что дети наследуют свои свойства как через семя отца, так и через молоко матери.

- Нада де нада ке дишо Кохелет, - покончил Лиягу с любовной суетой сует, и Авраам вышел из комнаты своего друга и отправился в пекарню.

- Какой стыд! - цедил он про себя. - Какой стыд!

Несмотря на бедность булисы Леви, Аврааму сватали невест, потому что он был хорошим и надежным работником с репутацией потомка пятнадцати поколении иерусалимских евреев. Но Авраам не обращал внимания на предлагаемых ему девушек точно так же, как игнорировал томные взгляды и вздохи Мансаньики, нравоучения матери и сплетни соседок.

Тогда Лиягу пригласил его в автомобильную поездку. Артур Спини, тот британский кавалерийский офицер, который освободил его из подземелий Колараси, в те дни закончил военную службу, решил остаться в Палестине и, открыв универсальный магазин близ Яффских ворот, нанял Лиягу на работу. Напротив магазина, среди пролеток, что стояли у ворот, был припаркован маленький дребезжащий "форд" - то ли для товаров, то ли для пассажиров, и Лиягу заявил, что "прогулка в автомобиле внутреннего сгорания - самый проверенный способ покончить с воспоминаниями", а затем, уплатив водителю, воскликнул: "Вдохни запах бензина, Авраам, - это запах большого мира!" Но запах большого мира вызвал у отца головокружение, так что возле Сада Антимоса он выпрыгнул из машины, и его вырвало прямо на землю.

Лиягу не отчаялся. Он привел его в рабочую комнатку своего отца, знаменитого микрографиста Бхора Натана. Втедни отец Лиягу пытался уместить Десять Заповедей на булавочной головке и тем самым создать ту абсолютную, "меньшую всякой малости" точку, которую некогда воспевал Лукреций, боготворил Диоген и называл неделимой Демокрит.

Впрочем, микрографист Бхор Натан презирал "греческую мудрость" и говорил, что Лукреций ошибался и точка - понятие не геометрическое, а словесное.

"Только слово не имеет физического существования, и только оно неделимо", - усмехался он.

Авраам огляделся по сторонам и пришел в полный восторг. Крохотные слова порхали перед его глазами, и этот танец черных точек на мгновенье заслонил собой дочь геров из Галилеи. Но стоило ему выйти оттуда, и он снова затосковал. Он злился на себя за то, что позволил какой-то нескладной девчонке проникнуть в свои сны, и досадовал на родителей, которые через свое семя и молоко наделили его свойством спать с открытыми глазами. Ночью, когда он пришел в пекарню и стал разжигать щепки и дрова в печи, ему снова привиделись соломенные волосы, которые горели перед его глазами в языках пламени, точно образ, врезавшийся в сердце и не принимающий утешений. Впав в обычное для влюбленных плачевное состояние духа и весь сжавшись по бхор-натановскому методу микроточечного уменьшения, он так глубоко ушел в себя и в свинцовую тяжесть своей бесконечной тоски, что даже Лиягу не мог вытащить его оттуда.

Так он мучился три года, а потом поднялся и объявил матери, хозяину и другу, что "идет взять себе жену". Булиса Леви издала скорбный вопль, его сестра Дудуч улыбнулась, Мансаньика не промолвила ни слова, Лиягу засмеялся и насмешливо сказал: "Так пали герои!" - а пекарь Эрогас с грустью посмотрел на него, поправил ненавистный пояс, прижимавший к животу его позорище, и сказал, что лучше бы он женился на "женщине из наших" и остался в пекарне. Но Авраам, с той же неожиданной и несгибаемой силой, что вела его через пустыню, собрал припасы в дорогу, взял палку, чтоб отгонять змей и собак, вышел через Шхемские ворота и направился на север, через Самарийские горы.

Он миновал монастырь Святого Стефана, трижды сплюнул на месте стоянки Тита, "как причитается этому разбойнику", прошел вдоль стены огромного сада, примыкавшего к храму Гроба Господня, подле которого разъяренные католики и греческие православные швыряли камни друг в друга, и спустя три часа, добравшись до скалистой горки с могилами Сима, Хама и Яфета, собрался с духом и присел отдохнуть у могил. Дурное это было место. Здесь всадники-крестоносцы из Сиены некогда убили рабби Яакова Аарона, который доверился силе своей молитвы и защите первосвященнического нагрудника, вышел из-за стен города и стал проклинать их стоянку. Здесь Рицпа, дочь Айя, некогда оплакивала своих повешенных сыновей, и по утрам на окрестных скалах еще можно было увидеть блеск ее слез, ибо слезы матери, потерявшей своих детей, не просыхают никогда.

"Но никто не сделал мне ничего плохого, - продолжал отец удивляться своему везению еще и в те дни, когда рассказывал эту историю нам. - Ни человек, ни зверь, ни ядовитая гадюка, ни скорпион".

Гиена и гадюка следили за его шагами, принюхивались к его поту, сладкому, как у всех влюбленных, и уходили с дороги, давая ему пройти. Кассия, кактус и каперс втягивали колючки, чтобы, упаси Бог, не коснуться его кожи. Феллахи, трудившиеся в полях, смотрели ему в глаза, поили водой, кормили маслом и сыром, оливками и луком, плодами и хлебом и провожали взглядом, когда он поднимался, благодарил их и шел дальше к горизонту своей любви. Всю дорогу он видел пятно соломенных волос, которое шло перед ним, подрагивая, как хвост газели, длинные, широко шагающие ноги, которые пинали мешавшие ему камни, отбрасывая их с его пути.

В Вади-эль-Харамин из-за скал выскочили конные разбойники, сорвали с него вещевой мешок, сломали палку и раздели донага.

- Куда ты идешь, смертник? - спросил главарь разбойников, невысокий худой человек с глазами разного цвета - один карий, другой голубой.

- Взять себе жену. - И Авраам прикрыл руками свой срам.

Разбойники расхохотались, подняли лошадей на дыбы и, развеселившись, принялись палить из ружей в воздух, но в разгар этого веселья его простые слова проникли сквозь грубость их костей и порочность их плоти, а его печаль и тоска сокрушили их сердца, и они посерьезнели, умолкли и вернули ему одежды.

- Открой рот, - приказал главарь.

Авраам зажмурился и разинул рот в ожидании стального ствола, который раздробит ему зубы, и кусочка металла, который пронзит его мозг. Но вместо этого он ощутил только, как два шершавых теплых пальца, пахнущие саманом и шалфеем, пеплом костров и ружейным маслом, касаются его губ, раздвигают челюсти и лезут ему в рот. Разбойник положил ему под язык тяжелую круглую золотую монету и поцеловал в обе щеки. Потом он дал ему большую связку сушеных фиг, новую палку, полосатый халат, посадил на лошадь, и вся банда скакала за ним в течение двух долгих дней, поеа не вышли они из гор в долину, где Авраам попросил оставить его одного, потому что он не хотел являться к возлюбленной в окружении "разбойников и необрезанных".

Придя в селение, он первым делом направился в дом мухтара, болгарского еврея по имени Якир Альхадеф, язвительного толстого человека с заложенными за пояс большими пальцами рук.

- Зачем пожаловал? - спросил Альхадеф.

- Сосватай мне девушку Сару Назарову, - сказал Авраам.

Альхадеф чуть не задохнулся от смеха и изумления.

- Тебе не нужен сват, - сказал он отцу. - Несчастные геры отдадут свою дочь даже обезьяне, если она будет еврей из семени праотца нашего Авраама. Она даже в школу ходить не хочет, эта кобылка. - Затем он посерьезнел. - Слушай, ты же из наших. Зачем они тебе? Мало тебе девушек в Иерусалиме?

Но Авраам напустил на себя отрешенный вид по уши влюбленного человека, и Альхадеф, поняв, что его гость не видит и не слышит ничего, кроме отражений собственной фантазии, поднялся и отвел его в дом Назаровых.

Старый гер, его жена и старший сын сидели у стола. Сара подала воду, хлеб, овощи и сыр, обдавая Авраама потупленными взглядами и запахами дождливой сырости, которой никогда не суждено просохнуть. Плоть его таяла. Ей шел уже шестнадцатый год, но она совсем не изменилась с тех пор, как он видел ее, тремя годами раньше, потому что в его снах она тоже продолжала взрослеть. Он сдержал дрожь в коленях и ограничился, так я себе это представляю, тонкой улыбкой, исполненной сдержанного достоинства. Михаил Назаров осведомился о его здоровье и стал расспрашивать о работе и семье, и Авраам отвечал на каждый его вопрос подробно и уважительно, хотя понимал, что старый гер уже все решил и готов отдать ему свою дочь в жены. Однако, прежде чем они с Альхадефом покинули дом, к ним подошел вдруг старший брат, приблизил свое могучее тело почти вплотную, наклонился, тихо сказал прямо в испуганное ухо Авраама: "Ты води себя хорошо с нашей Сарой, иначе берегись, мы татар!" - и вышел.

На следующий день Авраам отправился в Тверию к семье Абулафия, тем "добрым людям", что приютили его по возвращении с войны, передал им приветствия от иерусалимских родственников и провел у них около десяти дней. Еще неделю он просидел в доме Альхадефа, пока заканчивались все необходимые приготовления, а потом рав Иосеф Абулафия прибыл из Тверии, привязал своего осла у конюшни геров и поженил моих родителей во дворе поселковой школы.

После хупы молодые удалились в приготовленную для них комнату в доме Назаровых. Целый час они лежали рядом и дрожали от любви и тоски, которых не утолила даже их встреча, а потом наша мать встала с кровати и повела отца в поле. Испуганный и босой, шел он за нею, поджимая ступни, чтобы уберечься от комков и колючек. Ее белая рубашка указывала ему дорогу, пятно ее волос светилось в темноте, и, когда они уже лежали, обнявшись, на земле, и ее тело приняло его в себя из трясины страданий, отец вдруг начал плакать. Не плачем радости или любви, а теми слезами, которыми плачут мужчины, когда у них рождается первый ребенок. "Плач, который выдавливает слезы из костей", - как говорила мать каждый раз, когда вспоминала об этом многие годы спустя. В ту ночь отец касался ее своими глазами, слышал своей грудью и видел своими ладонями, а на рассвете, когда его разбудили пение рыжих славок и роса холодной земли, он обнаружил ее лежащей за собой - его тело сложено во впадине между ее грудью и бедрами, ее дыхание греет ему затылок, одна ее рука поддерживает его шею, а другая укрывает его грудь и сердце.

ГЛАВА 9

Кто я?

"Я родился в Бландерстоне, в графстве Саффолк. Я был сиротой - мой отец умер еще до моего появления на свет".

"Я родился в 1910 году в Париже. Мой отец, человек мягкий и деликатный, был владельцем гостиницы".

"Меня зовут Томи Стаббинс, сын Якова Стаббинса, сапожника из Грязева, что на Греческом болоте".

"Мой бедный отец был владельцем фирмы "Энгельберт Круль", выпускавшей шипучее вино".

"Между мною и отцом никогда не было настоящего мира. Казалось, он тяготился мной с самого моего рождения".

Близорукость толкнула меня в объятья памяти и книг. Там, на их страницах, я открыл отчетливые очертания людей, объяснимые переплетения судеб, никогда не расплывающийся горизонт - тот, что простирается за глазами, а не перед ними.

Даже сегодня я произвожу сильное впечатление на собеседников цитатами из Диккенса и Мелвилла, Черниховского и Гофмана, Вазари и Сарояна, Набокова и Филдинга. Но друзей я в их книгах не нашел. "Ибо что мы ищем на страницах книг, если не отражение нашего собственного лица?" - вопрошал Роберт Луис Стивенсон. Забавно, что именно Жюль Верн, который много чего мог порассказать и мало чего сказать, познакомил меня с Мартой и Надей, изобразив в них облик материнства и черты лица любви. Но и тогда на глаза мои не навернулись слезы. Как сказал Гораций начинающему поэту: "Если ты хочешь, чтобы я заплакал, ты должен заплакать первым". Я сильно подозреваю, что все эти пишущие сами не плачут никогда.

Большая светлая девушка заполнила пространство маленькой комнатки приятным запахом молока и поля. Воцарилась тишина. Между жирными коленями булисы Леви росла на тряпке влажная куча шелухи от арбузных семечек.

- Тьфу, хамса-мезуза! - сорвалось наконец с ее губ. - Тьфу, прости Господи! И это та самая женщина, Авраам? Та невеста твоих снов, что ты нам привел? Да нее каждое платье будет стоить вдвое! Из тряпок, что на нее пойдут, хватило бы пошить на целую семью.

"Первое ее слово было "тьфу"! - не переставала мать ворчать в последующие годы, пятная свои воспоминания обидой и гневом. - Не хотели меня там. Только Дудуч, эта меня любила".

Тии Дудуч было тогда лет пятнадцать. Она глянула на свою новую невестку, и у нее захватило дух от восторга. Запах матери, ее сила, спокойное движение мускулов под белой кожей рук - все возбуждало в ней любовь и томление. Сара, которая была старше Дудуч всего на год, смущенно улыбнулась ей и в изумлении оглядела комнату. Она была простая девушка, которая пасла гусей и не умела ни читать, ни писать, и теперь ее зрачки расширились, желая вобрать еще и еще. В доме ее отца властвовали плесневатые оттенки коричневого, серого и черного, а здесь на полу был расстелен многоцветный ковер, кушетки были украшены расшитыми тканями, и повсюду лежали блестящие подушечки. У стены стояли два больших, окованных сундука, а посреди комнаты багровела жаровня с углями. Ее восхищенные глаза не заметили ни разводов сырости на стенах, ни пустых банок из-под керосина, которые подпирали кушетки, ни заплат на обивке мебели.

На стене висело большое зеркало с двумя боковушками, которые отражали человека с обеих сторон. Сара вплоть до этого дня видела черты своего лица только в маленьком ручном зеркальце директрисы поселковой школы, госпожи Иоффе, а все свое тело - лишь в спокойствии больших дождевых луж. Она с любопытством подошла к зеркалу, увидела, что ее руки все еще сжимают большого гуся, и тотчас, смутившись, выпустила его. Испуганный гусь захлопал мощными крыльями, и зеркало разлетелось на тысячи осколков. Вопль вырвался из уст булисы Леви. Сара пришла в ужас, опустилась на колени и стала собирать острые стеклянные обломки своего отражения. Дудуч нагнулась ей помочь, и вскоре их окровавленные пальцы стали соприкасаться. Когда они кончили, Дудуч улыбнулась и предложила матери жареные каштаны, миндаль и горячее, сладкое вино.

Затем Авраам вышел во двор, и булиса Леви поспешила вслед за ним.

- Есть вещи, которые никогда не смешиваются друг с другом, Авраам, - сказала она ему из-за деревянной перегородки общей уборной. - Собака не смешивается с кошкой. Яблоко не смешивается со шпинатом. И мы с этими тоже не смешиваемся.

В ее устах слово "они" означало заносчивых старейшин ее собственной общины, а "эти" - всех чужих. Авраама, присевшего над дырой отхожего места, жестоко несло, и он ничего не ответил, но его мать знала, что на смущенном лице сына обозначились складки огорчения и страха. Она возвысила голос, чтобы все соседки смогли услышать и запомнить то, что она сказала.

- Раньше я увижу белых ворон, чем ты увидишь хорошее с этой женщиной. Она не из твоего ребра, Авраам, она принесет нам одни несчастья.

Ночью они с Дудуч легли в одной кровати, Авраам и Сара в другой. "И что она принесла в дом, эта кобыла? Одного гуся, и тот сумасшедший! - жаловалась булиса Леви на приданое своей невестки. Она знала, что все лежат на своих простынях и никто не спит. Ее голос пилил темноту комнаты. - Большая, как лошадь, белая, как больная, и ломает все, до чего дотронется".

На следующее утро соседкам по двору были доложены прочие необходимые факты, к вечеру о них уже знал весь Еврейский квартал, и потребовались еще два дня, чтобы Иерусалим додумал все остальное. Цвет, глаза и привычки этой огромной девушки будоражили сплетниц и распирали их рты. Она то и дело крестится за столом, шептали родственницы. Во время месячных она прячется в закрытой комнате, покашливали соседки, а еду ей передают в окно, словно караимке. В банный день, сразу по возвращении из миквы, заходились старухи: она толкает Авраама на пол и скачет на нем тем наглым и мерзким галопом, от которого приходят на свет недоноски и бесовская нечисть.

Сплетни заполнили двор и вылились наружу, поползли вместе с грязью водосточных канав и предшествовали своей жертве, куда бы она ни шла. По их следам пришла зима и с ней тонкий и режущий иерусалимский дождь, ветер, рвущийся из городских подземелий, и холод, отрыгаемый расщелинами городских стен. Все лето камни плевали пылью, и теперь дождь смывал ее мутными, ледяными ручьями, стекавшими по переулкам. Ящерицы уползли в пустыню, маленькие певчие птицы перекочевали в Иерихон, и только большие вороны, жившие на соснах Армянского квартала, остались в городе, то и дело пролетая над ним и хрипло выкрикивая древние ругательства на всех языках, которым их предки научились от солдат и паломников.

Назад Дальше