Карр
черт поселился в трюме рюмки
он не был упрямым
он был веселым чертом
В. Щукин
"Про черта"
- Отвори дверь и войди.
Так началось его бытие в этом, сперва показавшемся ему странным, мире, слишком маленьком, хрупком, подчинявшемся своим особенным и неведомым законам: их приходилось постигать сходу, чтобы хоть как–то сохранить себя в нем, в первый же миг не оказаться вытолкнутым обратно, в привычный и знакомый океан внешней тьмы, где, как он понимал, ждет его немедленное и тяжкое наказание - за то, что оказался негодным, не справился с тем, что было поручено, или на самом деле не поручено, а он только вообразил себе это, в безумии ужаса отползая, извиваясь меж темных громад древних каменных плит, прочь, прочь, как можно дальше от той, самой древней и громадной, где возвышалась скорбная тень того, чье раздражение он имел неосторожность вызвать; отползая, бесконечно бормоча слова раскаяния, верности, готовности исправить, искупить…
…Первое в его новом бытии понимание, пришедшее вскоре, состояло в том, что сила, неумолимо влекущая всё обретающееся в этом непривычном мире к громаде материи, вокруг которой он, собственно, и образовался, не дающая свободно перемещаться в любом направлении пространства - здесь естественна, привычна и потому никем не замечаема; что единственное направление, в котором она все же разрешает перемещаться без каких–либо усилий, называется "вниз"; однако увлекаться и тут не стоит, поскольку рано или поздно это приносит страдание даже его полупрозрачному, полупризрачному телу. О, это не шло ни в какое сравнение с тем вечным страданием, на которое он был бы, или уже, быть может, обречен в том, породившем его, привычном, но теперь чуждом, запретном до времени мире, однако же и оно было неприятно, что и говорить. Он также узнал, что сияние, часто исходящее со стороны, противоположной "вниз" имеет такое свойство, как "цвет", и он может быть "голубым", "синим" или, скажем, "серым". В этом меняющемся сиянии его окружали странные, молчаливые существа, одни из которых, однако, несли в себе горячую густую силу, которую он и пославшие его так не любили, силу, несущую беспокойство и беспорядок, постоянно изменчивую и постоянно же изменяющую все, к чему бы ни прикасалась; другие, напротив, были приятно мертвы и покойны внутри себя, там он ощущал привычный и понятный ему порядок кристаллических решеток, древних слоев материи, не менявшейся со дня ее сотворения и не сулившей никакого беспокойства. Все же он смутно сознавал, что не они пока главные в этом мире, они пока бесполезны для него, ему нужно больше проникать в те, первые, неприятно беспокойные, даже опасные, но несущие в себе то, что, как он также узнал вскоре, звалось: "жизнь". Он быстро постигал все это, погружаясь в них и сливаясь с их неподвижными, но кипящими "жизнью" телами, проникая в их медленно–медленно текущие мысли, пока не слишком задумываясь над значением и смыслом многого из того, что он узнавал, оставляя это на потом, до тех времен, когда массы известного ему будет достаточно, чтобы делать собственные выводы и строить планы: благо чем чем, а временем - которое здесь также было непривычно для него, неудержимо стремясь невидимой для обитателей этого мира, но почти материальной рекой все в одном направлении - он располагал в избытке. Он - привыкший к тому, что Время - всего лишь одно из названий прихотливой вязи причин и следствий, покрывающей каменные плиты бесчисленных и бесконечных сводов тех "потусторонних" (это слово он тоже узнал только здесь, но пока не понимал ясно, что оно означает) пределов мироздания, откуда он явился, узоров, вырезанных там скорее для украшения, чем с какой–то определенной практической целью - с трудом постигал значения "раньше", "сейчас", "будет потом", "возможно" - особенно последнее было для него загадкой: как это "возможно", когда оно или есть в том месте, которое здесь называется "будущим", или нет его там, никогда не было, и не будет?! Мало–помалу он смирился с этим, так и не поняв до конца. Заметил лишь с приятным удивлением, что незаметно для себя употребил здешнее слово "никогда" - то есть начал по воле направивших его сюда понемногу внедряться в плоть этого мира, и вытащить его отсюда будет теперь не так просто.
Шли дни, голубое сияние наверху сменялось непроглядной чернотой - и в первый раз, когда это случилось, он испугался, что в чем–то все же снова ошибся, не справился, и что его вернули назад для неизбежного наказания. Но - обошлось. Спустя короткое время голубое сияние вновь вернулось - он теперь знал: это называется "небо" - и потом, когда все повторилось, он уже не пугался, нет, он с удовольствием вглядывался в серый сумрак, давая отдых своему измученному новыми впечатлениями и знаниями рассудку; теперь ему почему–то казалось: в это время, когда знакомый ему бескрайний сумеречный океан как бы приближается к нему и проглядывает сквозь тонкую стенку реальности, окружающей его теперь, он может довериться ему, и положиться на его защиту, и немного отдохнуть.
Так прошло много дней, затем месяцев. Он уже знал многое, почти все, об окружающем его материальном мире: например, он знал, что настала "зима" и что вокруг сейчас "холодно". Он почти не страдал от холода, в его призрачном теле просто не было ничего, что могло бы его ощущать, однако мысли его текли как–то вяло, иногда он замечал, что пока лежал, распластавшись на "снегу", задумавшись о чем–либо, проходил не один, и не два, а много дней, и только тогда приходило какое–нибудь другое размышление, и он, повинуясь ему, перемещался на новое место, не оставив никакого следа там, где был прежде, и снова замирал, медленно ворочая мыслями, как ворочает плавниками речное чудище–сом, притаившееся под водяной корягой на самом дне черного, так похожего на породивший и извергнувший его мир, омута.
Однажды, прервав размышления, он заметил, что снег, на котором он поместился, почернел, прокис, стал ноздреватым; в окружавших его существах, среди которых он уже различал деревья, кустарники и травы, пробуждается уснувшая до поры и не тревожившая его всю зиму растительная кровь. По всем этим признакам он понял, что наступает первая в его жизни здесь весна. К этому времени он уже узнал не только деревья, но и существа, более похожие на него самого в умении передвигаться в пространстве, а не только лениво и безропотно плыть по течению реки времени. Впервые проникнув в одно из них, крошечное, еле видимое от земли, он чуть не лишился чувств - если бы был способен на такое - от нахлынувшего на него ливня мелких, как дождевые капли, но бесчисленных желаний, страхов, мелькающих образов, мчащихся с бешеной скоростью бессвязных мыслишек (их невозможно было бы назвать мыслями), сливающихся, в конечном итоге, в один, древний, как сама жизнь, исступленный крик - "ЖРАТЬ!". Долго он потом пребывал неподвижно, не в состоянии прийти в себя и восстановить утерянное, поначалу казалось - навсегда, равновесие мыслей и чувств; вот оно - что так чуждо и так ненавистно породившему его миру мрака с его утонченной красотой и гармонией, основанной на покое и вековечном порядке, и немыслимой в отсутствие оных; немыслимой в этом жарком водовороте низменных страстей и безумных стремлений, несомненной целью которых в конечном счете может быть только абсолютное саморазрушение и хаос. О, в этот момент он даже ощутил нечто вроде горделивого превосходства высшего по всем меркам существа, и ему стало казаться, что владыки его и впрямь поручили ему некую неведомую пока, но, несомненно, величественную миссию: величественную, как величественно все в его родном, "потустороннем" мире, сравнительно с этим - мелким, хрупким и безобразным. Несколько времени он почти ненавидел его, и незнакомые доселе силы и умения мало–помалу поднимались из глубин его призрачного существа, набухая грозным, всесожигающим огнем возмездия и уничтожения.
Однако же все проходит. Еще зимой он научился спать, забавы ради, и уснул, сам того не заметив. Он не знал сновидений и просто очнулся спустя несколько часов, ранним–ранним утром, вскоре после восхода солнца. Он не любил солнца и обычно уходил от него в тень деревьев, хотя солнечные лучи и не могли нанести ему никакого вреда, проходя насквозь почти свободно, почти не встречая препятствия, только становясь при этом какими–то неестественными, больными, от них жухла трава, и место, подвергшееся их воздействию - его "тень" - долго еще "хворало", покрываясь в конечном счете пятнами лишайников и каких–то жирных волосатых листьев, прижимавшихся к самой земле, как ожидающие пинка, безвредные, но неприятные животные, вроде жаб.
Долго после того случая он избегал слияния с этими мечущимися в своем вечном всепожирающем инстинкте существами - равно, ползающими по земле, или мелькающими в воздухе - отдыхая по временам в покойных телах сумрачных елей, печальных ив и - мшистых валунов, еще более покойных и гармоничных.
Так прошло несколько весен и зим, не принесших, впрочем, ничего существенно нового, кроме неожиданного для него знания, что все в этом мире имеет, помимо свойства цвета - а также и множества разных других - свойство имени . Иначе говоря, существует такое слово, которое как бы принадлежит кому–то (всем), каким–то таинственным образом обозначая его и выделяя из сотен тысяч ему подобных? Раньше самая мысль об этом не приходила ему на ум. Движимый недавно открывшимся и, следственно, новым для себя чувством любопытства, он стал пытаться узнавать имена того, что его окружало. Оказалось, что небо зовется просто "Небо", что деревья имеют свои труднозапоминаемые имена каждое, и вскоре он все их напрочь забыл, кроме одного - "Алоэваа" - но зато не мог вспомнить, кому именно оно принадлежало; что валун, на и в котором он особенно часто любил отдыхать, зовется и откликается на имя "Тоолбуус"… ну, и многое другое.
Однажды, ранним летом, когда он как раз и отдыхал на этом своем - привыкнув считать его таковым - валуне, низко простершаяся могучая лапа ближайшей к нему старой, всей в лишайниках, ели вздрогнула и чуть прогнулась под тяжестью невесть откуда залетевшей и тяжко плюхнувшейся на нее птицы. Птица была крупная и, что очень приятно, глубоко черного цвета, вся, от мощного клюва до кончика хвоста; черные же, бойкие глазки поблескивали, напоминая ему встретившееся однажды во время редких прогулок по лесу растение, именем которого он в ту пору не интересовался, с единственной черной ягодой в центре розетки из четырех светло–зеленых листьев.
- Как твое имя? - вдруг беззвучно спросил он у птицы, неожиданно для самого себя, то ли повинуясь какому–то безотчетному движению ума, то ли просто по привычке.
К его удивлению, также новому для него чувству, птица не ответила, как доселе отвечали, не задумываясь, все существа, к которым он обращался с этим вопросом. Она несколько времени созерцала его, то одним, то другим глазом, словно призрачность его тела нисколько не была для нее помехой.
- Кар-р! - наконец хрипло заключила птица, как–то неловко махнула крыльями и немедленно скрылась из виду со скоростью, еще раз вызвавшей его удивление - будто растаяла, затерявшись в верхушках соседних елей.
* * *
Долго затем размышлял он над этим событием - а что это именно событие, знак, он не сомневался и минуты.
Мысль о том, что это был вестник от направивших его сюда, он, немного поколебавшись, отбросил. В конце концов, если вестник - что за весть он принес? Никакой, если не считать прощального крика. Да и был этот вестник на редкость материален, веществен, не веяло от него никакой потусторонностью, а скорее дымом пожарищ, кровью, падалью… Нет, был он плоть от плоти этого еще не вполне знакомого и понятного мира, его беспорядка, суеты в единственно неизбывном его стремлении ЖРАТЬ…
Какой же знак явил он ему, не просившему и не ожидавшему ничего подобного?… Хотя… В этом мире, где всякая мошка и травинка имеют от рождения свое имя, он один был безымянным, он один не мог быть назван, окликнут, помянут добром, или худом. Исключая все заведомо нелепое и невозможное, оставалось предположить - то было последнее, чего не хватало ему и что оставалось получить, чтобы стать уже неотъемлемой частью этого доверчиво приютившего его мира - собственное имя.
- Карр… - произнес он, еще несмело, и впервые звук его бесплотного голоса потревожил тишину леса и разнесся картавым, щелкающим эхом.
- Карр, - повторил Карр, уже привыкая к звучанию этого слова и примеривая его на себя. Это было новое для него чувство: он был теперь не просто призрак, неразличимый и невычленяемый из окружающего тумана. Теперь его звали, и он был - Карр, кто–то мог бы позвать его: "Эй, Карр!" - и он бы откликнулся; кто–то мог бы рассказывать: "Это было тогда, когда в наших краях объявился Карр", - и всем было бы ясно, о каком времени идет речь.
* * *
Спустя еще несколько дней, а может, недель - Карр не обратил на это внимания - он задумался, что неплохо бы иметь также и какое–нибудь тело, более привычное и пригодное в этом мире, более вещественное и осязаемое; ну, и, в конце концов, все вокруг имели какие–нибудь такие тела, кроме, пожалуй, духов воздуха и воды, похожих скорее на него теперешнего, но, впрочем, совсем не беспокоившихся по этому поводу. Зачем ему такое тело, он не понимал еще ясно, но чувствовал, что одного лишь имени, нареченного ему новым пристанищем, недостаточно, что вещественная, тварная оболочка для его призрачной сущности еще пригодится и даже, быть может, окажется необходимой в исполнении миссии, с которой он здесь явился. Правда, суть этой миссии - изначально не вполне ясная ему - стала со временем и совсем расплываться, пока не превратилась в смутное ощущение, стремление приводить все вокруг к красоте и гармонии покоя и мрака.
Карр стал поначалу лениво, а затем все более и более настойчиво подыскивать себе такую вот вещественную телесную оболочку и, однако же, быстро убедился, что ни одно из встреченных им существ не обладало подходящей, такой, что могла бы во всех аспектах наилучшим образом отвечать возложенной на нее задаче. Не колеблясь долее, он решил скроить себе то, что было ему нужно, подобно портным, о существовании которых Карр, конечно же, не подозревал, и которые, правду сказать, едва ли могли существовать в те отдаленные времена.
Первым для этой цели он избрал здоровенного, почти черного волка, на свою беду рыскавшего уже пару дней неподалеку. Почуяв приближение Карра, волчина стал как–то странно припадать на мощные передние лапы, злобно щеря пасть с огромными желтыми, еще не стершимися клыками, но и жалобно поскуливая при этом. Карр легко просочился, влился в него; желтые, горящие ненавистью и страхом глаза потухли, полуприкрылись, стали какими–то мертвенно белёсыми, как у снулой рыбы, затем распахнулись, уже пылая мрачным черным пламенем отворенной бездны. Карр бросил волчиное тело с обрыва на крупные свежие осколки большой кварцитовой скалы, разбитой им для этой цели еще накануне. Он вынырнул из уже готовой обрушиться на них туши чуть позднее, чем следовало, и на мгновение все же успел почувствовать безумный ужас и боль разрываемого на куски тела. Прогнав это ощущение, он взглянул на то, что получилось, и остался доволен; все прошло, как было задумано - ошметки еще теплой, только что кипевшей живою силой плоти были раскиданы кругом, клоки шерсти облепили лезвия страшных орудий его, но большая часть волчиного тела сохранилась так, как это и было нужно - голова осталась почти нетронутой, конечности были отсечены чисто, как скальпелем, не нужные Карру кишки вывалились безобразной кучей, но их ничего не стоило отбросить в сторону, куда уже понемногу слетались крупные черные птицы. Он не торопясь наметил двух из них: для его цели нужны были самые крупные - и метнувшись к ним, в одно мгновение сдавил их мощные, специально приспособленные природой для неустанных хриплых проклятий глотки беспощадною судорогой ужаса. Стая разлетелась - хотя неохотно и недалеко - но две птицы, намеченные им, камнем рухнули на песок; побившись в конвульсиях удушья, они затихли. От них не было нужно ничего, кроме когтистых лап. Все же немного маловаты, - помыслил Карр, - но ничего, за пару месяцев подрастут. С минуту он задумчиво глядел на безжизненные обрубки, затем решил забрать также твердые, как гранит, черные клювы - пока еще не зная, как их использует. Мысль, что один из этих клювов, быть может, совсем недавно подарил ему его имя, совсем не тревожила его.
…Вскоре под обрывом уже никого не было, лишь валялись, терзаемые вернувшейся стаей, останки не нашедшей употребления плоти; кровь давно впиталась в песок, или просочилась тонкими ручейками меж камней, меж древних каменных плит, исчезла, испарилась, отдав заключенную в жилах еще недавно живых тварей горячую свою силу, добавила свой тихий голос к мириадам других, взывающих от лица земли к уже заметно вечереющему небу позднего нежаркого лета.