Тут на последней ступеньке аккуратного основательного марша "Архитектурного излишества" я оступилась, подвернула ногу, вскрикнула, уселась на площадку и разревелась.
Одна из массивных дверей открылась, вышел торговец кошками.
- О! - вскричал он. - Какие люди! Кого я вижу! Не по мне ли плачешь, рыжая?
- Я ногу подвернула.
- Мигом вылечу, у меня снадобье для олимпийской сборной в аптечке к случаю. И коньяк отменный для наркозу. Прямо судьба.
- Хромая судьба, - уточнила я.
- А вот эта книжка еще не написана.
- Не знаю такой книжки.
- Что ты вообще знаешь, дитя природы?
Он растирал мне лодыжку пахучей жидкостью из йодно-рыжей пузатой бутыленции, было больно.
- Что это ты спивала на лестнице?
- Песенку из фамилий.
- Песенки из трехбуквенных фамилий у тебя, часом, нет?
Гай, Май, Мюр,
Фет, Мей, Тур,
Чен, Жук, Жур,
Шек, Шер, Шор,
Ким, Цой, Гор,
Бек, Бен, Рак,
Щур, Зон, Зак.
- Ну, ты даешь. Как можно такое запомнить?
- Я каждый раз по-разному пою.
Квартира чем-то напоминала обиталище Мумификатора, только без его экзотики. Лиловые обои под шелк, ковры, горка с хрусталем, немыслимой красотищи люстры хрустальныя, то ли немецкие, то ли чешские.
- Это твоя квартира?
- Нет, моих родителей. Но я, само собой, тут живу.
- А где родители?
Я думала - он скажет: в Карловых Варах или на Сълнчен Бряг подались.
- Я их зафигачил в 1952-й, им там комфортнее.
- У тебя разве есть машина времени?
- Я сам теперь машина времени.
Он ждал просьбы или вопроса. Я разглядывала - явно увеличенное, вставленное в золотую рамку - фото физкультурниц в белом: парад, Красная площадь, 30-е годы, а ну-ка, девушки, а ну, красавицы, шире шаг.
- Какие телки!
- Третья во втором ряду - моя мать.
- Извини, я не знала.
- Из песни слова не выкинешь. А как ты свои фамильные сочиняешь? Дай и я попробую.
Межелайтис, Балтрушайтис,
Банионис, Чойбалсан.
- Вроде того, - сказала я. - Ты знаешь анекдот про Балтрушайтиса? Пришел он в поэтический салон, решил представиться незнакомцу и сказал с полупоклоном: "Балтрушайтис". А тот в ответ: "Благодарю вас, я уже".
- Не понял.
- Ну, тот подумал, что это глагол: балтрушайтесь, мол, балдейте, развлекайтесь, болтайте.
- Ясно. Идите и дапкунайте.
- Ты не ксенофоб?
- Уж не ксенофил определенно. Слушай, какие чудные божочки: Феб, Фоб и Фил!
Почему-то он не раздражал меня, даже казался забавным.
- То божества на три буквы, то фамилии. Странный у нас разговор.
- Обычный разговор чичирки с манюркой.
- Кто это такие?
- Вырастешь, узнаешь.
Я настаивала.
- Это лингам и йони.
- Не поняла.
Он перевел мне на настенный. И я ушла, хлопнув дверью.
Он кричал мне вслед:
- А как же коньячок? А где "спасибо"?
Новый год стремительно приближался, я писала стихи по ночам, засыпая, чтобы увидеть, как летят в пропасть глыбы льда, сбивая крюки страховочной веревки.
Мне никак не удавалось вычислить, как узнать адрес Студенникова. Погруженная в вычисления, я оставила курсовую работу в троллейбусе и получила третью двойку за первый семестр.
Я пожаловалась Наумову, что оседлость тяжело мне дается, что мне все время - с момента, как я влюбилась (я только обошла молчанием - в кого), хочется ехать, путешествовать, лететь на самолете, словно пересечение пространства приближает меня к любимому.
- Вы, дорогая барышня, впали в синдром атеистического горизонтального человека, которого вечно черт несет в перспективу, - желчно сказал Наумов.
Родители собирались встречать Новый год в Павловске у родственников, брат в том же Павловске женихался; я договорилась со своим сокурсником с Космонавтов, что приеду к нему в мухинско-джазовую компанию с винегретом на всех: решили праздновать в складчину. Проводив родителей, расстроенная двойками и связанным с ними враньем, я завалилась спать, вскочила затемно, лихорадочно соорудила обещанный винегрет, увязала посудинку с ним в узелок, принарядилась и ринулась из дома. Троллейбус уже проехал знакомую заброшенную электростанцию, когда я - о, дьявольский закон парности случаев! - обнаружила, что записной книжки со мной нет. Я вышла в полном отчаянии, перешла на ту сторону, озираясь, надеясь увидеть кого-нибудь из знакомых, спешащих туда же, куда и я; тщетно; все уже сидели за столом, провожали старый год. Мимо промчался пьяненький детинушка с елочкой и деформированной коробкой с тортом: "Эй, куколка, пошли со мной, Новый год прозеваешь!"
Через заснеженное поле между домами, смеясь, спешили, бежали юноша с девушкой, несли гроздь воздушных шаров и шампанское, увязали в сугробах, он в дохе нараспашку, она в беличьей шубке, местные пастушка и трубочист. Их смех удалялся постепенно, как звон бубенчиков.
Из-за угла последнего, видимо, дома, за которым лежали снега до Пушкина или Пулкова, появился обнадеживающий зеленый огонек такси. Я села в "Волгу", назвала адрес подружки на Петроградской, проехали квартал, шофер включил приемник, мы услышали бой курантов. Таксист побежал на уголок к телефону - звонить жене. Я опустила оконное стекло, задыхаясь от тоски, надо же, встреча Нового года в машине, ни там, ни тут, ничья, ничья собутыльница, ничья гостья. Наклонившийся человек подал мне в окно бокал шампанского, закричав: "Merry Christmas!" - и я узнала голос торговца кошками. Шампанское было мое любимое, полусладкое, он сел на заднее сиденье, куда деваться, рыжая, ты видишь, джинджер, это судьба, что ты тут делаешь? а ты? меня надинамила моя дама, как, ты забыла адрес? браво! поехали ко мне!
- Твои родители дома?
- Само собой.
Вернувшийся шофер поразился моей прыти, не понял, как и когда успела я подцепить кавалера.
- Что в узелке? Туфли? Бархатное платье?
- Винегрет, - отвечала я.
Он налил мне второй бокал, я опьянела мгновенно.
- С Новым годом, девушка! - сказал шофер, когда торговец кошками, распахнув передо мной дверь, подал мне руку. - Удачи вам, до свидания.
- Удачи и вам, - отвечала я, - прощайте, пишите письма.
В квадратике оконной форточки темной прихожей сияли четыре звезды, и мы с торговцем кошками одновременно вскрикнули:
- Чок чогар!
- Ты играешь в нарды?
- Так ведь и ты играешь, и неплохо.
- Откуда ты знаешь?
- Не я ли резался с тобой в шеши-беши в вагоне-ресторане Транссибирского экспресса? Мне ли не знать?
- Странный восточный старичок - это был ты?! Прелестно! Ты был неузнаваем! Ты свалился тогда из отдаленного будущего? Сделал пластическую операцию? Загримировался?
- По совокупности явлений, - туманно произнес он, польщенный моим восторгом.
Квартира была пуста, темна, полна ожиданий.
- Ты говорил, твои родители вернулись.
- Я тебе наврал, чтобы ты не сбежала.
Он зажег свет во всех комнатах, люстры сияли.
- Кстати, они в некотором смысле и вправду тут. Только в другом времени. Иногда я нахожу в кресле матушкино вязание. Потом оно исчезает. В доме всегда прибрано, по субботам пахнет пирогами.
В столовой накрыт был стол на двоих.
- Какие разносолы!
Разносолы были икорно-колбасные, крабовые, дефициты из распределяльников смольнинско-обкомовско-горкомовских.
- Ты собирался праздновать с надинамившей тебя дамой?
- Ну… с дамой, во всяком случае. Не один же. Дама всегда найдется. И потом, я никогда не расставался с надеждой подцепить именно тебя. В нужный момент.
Большое зеркало без воображения, без трепетной дымки музейной прабабушкиных зеркал, аккуратный советско-гэдээровский трельяж, терпело меня, пока я в трех лицах расчесывала кудри.
- Рыжая, какая ты красотка! Откуда бархатное платьишко взяла? Не напрокат?
- Любимая тетушка из своего старинного наряда перешила.
- Пойдем выпьем.
В телевизоре чинно веселился "Голубой огонек", иллюзия праздника, серпантин летал почем зря.
И чего только я не наслушалась. Любовников и любовниц, говорил он, в разных ветвях ждут нас сонмы; женятся только раз; мы пара! Наши путешествия настоящие, их адрес - время. "Наумов, - сказала я, - говорил, что кладбище - единственное пространство, где адресом человека является время". Глупости. Что нам за дело до Наумова? летим! едем! дай ручку! сердце приложится! Ждет нас великий город Ромбург, куда ведут все дороги. "Не знаю такого города". Дура, это Рим.
Время от времени я выключалась, погружаясь в сон минутный. Высокий берег, морские горизонты, внизу, по дикому пляжу, не слыша меня, идет Студенников. "Где я только не был, - продолжал торговец кошками, - кем не бывал, и тебя ждет то же, вот только маски животного я никогда не надевал". На полминуты оказываюсь на дороге среди полей, обочины и овраги в высокой траве, полно мотыльков, шмелей, ос, пчел, кузнечиков, лимонниц, адмиралов, траурниц, чертополоховок; букварницы среди них нет. На сей раз я выныриваю, когда он произносит:
- …и вечный, известный уйме моряков блевала, blue whale Фаститоколон!
- Ну, ты и заливать, - заулыбалась я. - Надо же. А я думала, ты дундук дундуком.
- Дундук - это твой Студенников, кустарь-одиночка, кружок "Умелые руки".
Шампанское пенилось, бокалы были большие.
- Смотри, рыжая.
Он держал двумя пальцами шарик, похожий на жемчужину. Какую-то прихваченную, должно быть, из путешествий в будущее пилюлю. Всплеск в моем бокале, пузырьки облепили перл, тихо опускающийся на дно, и тут, загипнотизированная зрелищем маленького батискафа, я опять уснула на мгновение единомоментно, провалившись в пустую с белыми сводами комнату с витринами, завернутыми в белые мешки скульптурами, стопками фото в рамках на полу, - видимо, в монтируемый музей. Красавец академик с нерусской фамилией, тут же мною забытой, говорил со мной об Абалакове.
- Вы посмотрите на эти две фотографии, - с этими словами вытащил он нужные рамки из стопки, точно фокусник из колоды карт, - одна предвоенная, другая сорок четвертого.
Два разных человека. Один моложав, почти мальчик, ясноглазый, безмятежный; другой с заострившимися чертами, морщинками, в каждой складке военной формы тьма, даже глядя в объектив, глядит в сторону.
"Он собирался покорить Эверест", - говорил во сне мой собеседник, а из яви вторил голос - за кадром - торговца кошками: "…тектонические пласты сдвигались, Евразия и Индийский континент сталкивались и сжимались - и вышел Эверест, на который никто не может подняться без помощи шерпов, самая высокая точка планеты…"
Удар, толчок, я вернулась в действительность, точно из припадка, фальшивая жемчужина таяла на дне бокала.
- Где была, рыжая?
- Говорила в недоделанном музее с академиком об альпинисте. Академик сам был альпинистом, они были давно знакомы.
- Что сказал он, привидение минутное?
- Он сказал: Абалаков очень переменился за годы войны.
- Война ведь не курорт. И моя бабушка после блокады переменилась.
- Нет, он как будто переродился… сломался… словно в нем свет погас…
- Где служил?
- В подразделении НКВД, сперва под Москвой… в мотодивизии, что ли? или в десантной группе? Потом инструктором в горах Кавказа, где действовал "Эдельвейс".
- Н-ну… что ж удивляться? Десантные группы сбрасывали ночью в расположение немецких казарм, они кинжалами вроде финских ножей вырезали спящих солдат и растворялись в тумане; это, я тебе доложу, не всякому очарованному юноше подходит.
- Еще у него брата до войны посадили, потом выпустили.
- Выпустили? Может, он обязательство дал, подписанное кровью, как сатане: мол, за брата отслужу? А дивизия в горах… слыхал я про Таманскую дивизию… Всякое в войсках бывает. Угрохают кого по пьяни, на войну да на горы спишут. Круговая порука, то да се. Кстати, мог пить начать. Легко. Алкоголики меняются быстрехонько. А может, они там трахались, как греко-римские педики, дело армейское, тоже не освежает. Старит, знаешь ли, неуловимо. Особенно если не своей волей… Знал я одного…
- Заткнись, - сказала я. - У тебя одни мерзости на уме.
- Зато ты вечно в пионерской форме, слет на тему "Гигиена брака". Бабочка с тремя буквами на крыльях. Пей, твое здоровье.
- Надеюсь, ты не стрихнин в моем шампанском растворил?
Он отлил себе из моего бокала, выпил.
- Надейся. Это вроде тоника. Любовный напиток. Боишься?
Последнее волшебное слово всю жизнь действовало на меня безотказно. Я выпила залпом. Шампанское как шампанское.
- На меня уже действует, - сказал он. - Я хочу тебя. Пошли в спальню.
- Разлетелся.
- Полно тебе, принцесса Греза. Витаешь в мечтах о прекрасном принце, как барышня уездная из заплесневелого городишка. Вернись на землю. Синица в руках, журавль в облаках. Идем, глянешь, у меня кровать с балдахином, свечи, музыку заведем. Все равно не удерешь, я двери запер, а зелье-то настоящее, слегка задремлешь, кайф словишь, в полудреме целоваться захочешь, и так моя, и сяк моя.
- Ладно, - сказала я, разведчица из кино, надеясь неведомо на что, - я хочу в душ.
Ванная была просторная, голубой кафель, я заперлась на задвижку, пустила воду, включился ацетилен газовой колонки, сердце колотилось, хоть сознание теряй. Надо мной посмеивались скелеты и заспиртованные артефакты Мумификатора, я чуяла через этаж над головою весь их темный синклит. Я была заперта в ванной, как Абалаков с другом перед смертью, чужая квартира, шум воды; ужас обуял меня. И тут увидела я почти под потолком изыск "Архитектурного излишества": круглое окно, иллюминатор; а вдруг?
- Не ускользни в мыльный водоворот, не уплыви в слив, ундина! - крикнул из-за двери торговец кошками. - Я уже музыку завел. Что ты там делаешь?
- Мыльные пузыри пускаю, отстань, жди.
Довольный, он удалился.
На цыпочках стоя на батарее, я подтягивалась, отчаянно вцепившись в круглый обвод иллюминатора; видать, зелье действовало на меня некондиционно: мне удалось подтянуться. Хитрый латунный шпингалет, черт, не поворачивается, увы, ура, окно распахнулось, холодный воздух обжег меня. Я вылезла из окошка на странного назначения узкую террасу, римские изыски сталинского дома, узкий козырек с балюстрадой, я бежала вдоль ряда идиотских статуй, рабочие, колхозницы, богини-комсомолки, которые превращались в готовые рюхнуться антики, руки жэковских умельцев подперли их железными подпорками, в реалистические зады в партикулярных одеждах упирались напоминающие хвосты загогулины, каждому идолу по кочерге. Ни лестниц, ни спусков. Я надеялась на какой-нибудь пожарный трап; ничего; одна красотища. Перемахнув через балюстраду, я села на карниз. Высоковато, Инна Лукина, шею свернешь. Я съехала по наклонному карнизу, точно с горки, лечу, меня вмяло в снег, пару минут я соображала: целы ли руки-ноги, жива ли я? Отряхнувшись, выбралась из сугроба на подметенную дорожку, побежала. Сперва меня качало, двор, другой, третий, я выскочила на улицу, перебежала ее, нырнула в знакомую мне вереницу проходных дворов, арка, арка; парадная (единоличная) в квартиру первого этажа, да и окно рядом с ней, хоть в окно входи, была приоткрыта; свет горел, веселились, танцевали, что за танго, я вошла и закрыла за собой дверь.
- Елки зеленые! Русалка! Да она вся в снегу! Девушка, ты откуда без пальто? Да она и без туфель! Ты пьяная, что ли?
- Я вышла из окна, - сказала я и разревелась. - Меня хотел чужой жених поиметь, но обошлось.
- Маша, Катя, ведите ее под горячий душ, потом оденьте потеплее да за стол водочки тяпнуть.
В чалме из полотенца, в спортивных шальварах, в огромном чужом оливковом свитере, кикимора болотная, с граненой дешевой рюмочкой в руках, я была совершенно счастлива.
Днем меня разбудила мама, поздравившая меня с Новым годом и недоуменно спросившая, где мое пальто.
Долго лежала я, вычисляя, как мне добыть мое зимнее пальтишко. Позвонить в дверь, войти и взять? Теперь я побаивалась остаться с торговцем кошками наедине; разве что одолжить у кого-нибудь нож или пистолет? Один из моих родственников работал в милиции и мог бы мне, может быть, посодействовать. Прийти с милиционером в форме? с братом? с подругою? Этот врун и интриган вполне был способен наболтать им обо мне что угодно. Тут меня осенило. Приятель Кости Чечеткина, универсальными отмычками открывавший любую дверь и на деле продемонстрировавший свои способности, - вот кто был мне нужен! В осеннем пальто, в башлыке брата побежала я к Косте.
Тот был нетрезв, сидел в печали. "Такую грустную легенду мне местный фабричный старикан рассказал! Будто бы в подвалах то ли монастыря, то ли епархиального училища, то есть больницы Коняшина, в момент переоборудования приюта для инвалидов Первой мировой войны в больницу имени Пролетарских борцов Слуцких в подвалах замуровали двести убогих. С тех пор в два престольных праздника и в один языческий они стонут там, а подвал зеленым огоньком светится. Я туда ходил. Думаю, правда. Я кости чую. Там костей много. Надо подвал размуровать и их захоронить по-христиански". - "Их захоронят в конце двадцатого века". - "Откуда ты знаешь?" - "Знаю. Мне сон был". - "Снам верю". - "Их тайно захоронят, ночью, на Новодевичьем". - "Тайно там уже хоронили, только не на самом кладбище, а за школой, где могила Победоносцева. Вдова его до 1934-го дожила, ее ночью подхоронили в разоренную могилу мужа, отпели шепотом. А ты что пришла? Надо что?"
Окна торговца кошками были темные, Костин приятель открыл мне дверь, ждал меня на лестнице; вошла я все же - на всякий случай - с кухонным ножом, взяла с вешалки свое пальтишко, лисью шапку. Из дальней спальни слышалась тихая музыка, любопытство погнало меня к двери, я оступилась во тьме, толкнула дверь, ввалилась в комнату, где торговец кошками с белокурой девицею, разрисованные фосфоресцирующей зеленой краскою, ползали под балдахином друг по другу. Девица, увидевши мой нож, завизжала, думая, что ревнивая покинутая любовница ее, актуальную пассию, незамедлительно прирежет, а торговец кошками сказал мне как ни в чем не бывало:
- А, это ты? Переверни, пожалуйста, пластинку.
Перевернув пластинку, я поспешно ретировалась. Он хохотал мне вслед.
Дома стало меня трясти, знобило, как в начале гриппа, укутавшись, я уснула, дабы увидеть - я это вспомнила, едва пробудилась - натуральный эпизод из отдаленного будущего.
За школой в новом районе неподалеку от места, где в такси встретила я Новый год, - там жила я волею судеб десять лет спустя - жгли гору противогазов (прощай, гражданская оборона! чао, ГО!), извивались в огне рифленые хоботы, лопались от жара стекла марсианских лупеток. Резиново-жженой вонью подернуло округу хлеще всякой газовой атаки, черным дымом заволокло. Тут же прицепился сон во сне: все в противогазах, люди, куры, боров, домашняя собачка, особый противогаз у слона, мечта авангардиста.
Посленовогодняя неделя выдалась поганей некуда. Безвременье околдовало меня, мороз обчертил Виевым кругом, на душе было муторно, в институте сплошные неприятности.