Пишите письма - Галкина Наталья Всеволодовна 2 стр.


Подошла девочка с газетой и фломастером, села на противоположный конец скамейки, решала кроссворд (как положено было в фельетонную эпоху), искоса посматривала на меня. Видела она развязную старушку, обучающуюся курить травку, удрав от своего положительного (или, напротив, хулиганствующего и пьющего) дедули, правильных детей и набалованных внуков. Девчонкины защитного цвета штаны были в сплошных карманах - до щиколоток; волосы заплетены во множество тонких косичек, как грива полюбившейся гуменнику либо баннику лошадки.

- Одногорбый верблюд, - сказала она, почти не вопрошая, нахмурив бровки.

- Дромадер, - отвечала я, пустив клуб дыма.

Вписав в крестословицу верблюда, она воодушевилась, некоторое время что-то корябала в своей газетенке, потом произнесла:

- Картинная галерея в Милане.

- Брера.

Порозовев, любительница кроссвордов полезла в верхний карман левой штанины, достала замусоленную бумажонку, вырезанную из журнала, и прочитала:

- Немецкий философ, эк-зис-тен-циалист и психиатр.

- Ясперс.

Она вмусолила в бумажонку недостающего там Ясперса и чуть дрогнувшим голосом промолвила:

- Класс!

Подумав, она решила вознаградить меня за труды и за мои, с ее точки зрения, энциклопедические познания. Слазив в нижний карман правой штанины, она вытащила две свернутые бумажонки и сказала:

- Что у меня есть…

Я молчала.

- Хотите, покажу?

Я кивнула.

На ладошке кроссвордной девочки лежал старый билет на поезд Ленинград - Москва и листок отрывного календаря 1963 года. На календарном листке химическим карандашом было написано: "Лифт".

- Про лифт не знаю, - сказала девочка шепотом. - Петька подарил. Он взял у мертвого на память. Петька в средней парадной убитого нашел. Пока Петькина мама в милицию звонила, он из кулака покойника билет с листком вытащил. Билет старинный. Он мне подарил, чтобы я с ним целовалась.

- И ты целовалась?

Средняя парадная была та, в которую я шла.

- Что мне, жалко, что ли?

- А кто… хозяина билета убил?

- Его по ошибке убили. Два тутошних наркомана. Им деньги были нужны, а у него и деньги были старинные, и вообще он был нищий, одет кое-как.

Она деловито положила свои бумажки в энный кармашек и убыла, слегка виляя задиком.

В средней парадной никакого лифта не было. Я поднялась на четвертый этаж пешком. Мне открыл молодой человек в очках.

- Я ищу Ю. А. Косоурова.

- Ищете? - спросил он удивленно.

- Дело в том… что мы были знакомы… много лет назад… вот он мне открытку прислал…

Я вытащила открытку - в качестве вещдока. Молодой человек, узнав, видимо, почерк, покивал.

- Заходите.

Я зашла.

- Я его сын.

- Очень приятно.

- Отец умер двадцать лет назад.

- А… куда мы идем?

- В его музей. Одна из комнат - музей отца. К нам многие ходят. А где вы познакомились?

- Я работала тут почтальоном…

- Да, да, отец вел обширную переписку. Можно вас попросить надеть тапочки?

Надевая на туфли музейные шлепанцы с резинками, я спросила:

- Скажите, а раньше здесь был лифт?

- Лифт? Лифтом отец называл маленькую библиотеку с лабораторией у черного хода, дом с черным ходом по старинке построили. Отец любил эту комнатушку, свой кабинет с горсточку. Вы у нас здесь бывали?

Я чуть не ответила: "Понятия не имею".

Комната, ставшая музеем, была небольшая, стены в фотографиях. На западной стене висел пейзаж (акварель с белилами): горы, цветущие деревья, выцветшая дорога, глинобитные хижины.

- Почему тут среднеазиатский пейзаж?

- Отец работал в Таджикской обсерватории, а также изучал атмосферу Сталинабада, ее запыленность, в частности.

- Пыль Туркестана, - сказала я.

- Именно так он и говорил.

Витрины вдоль стен, самодельные, списанные из пропыленных учреждений, под стеклом фото, брошюры, документы, журналы. Два листка тетради в клеточку с формулами и текстом, написанными карандашом, почему-то лежали вверх ногами.

- Почему перевернуты листочки-то тетрадные?

- Секретная информация. Чтобы никто не прочитал.

- Шпионы, - с апломбом произнесла я, - читают и запоминают все подряд, даже на шумерском. К тому же у шпиона непременно имеется микрофотоаппарат, не в глазном протезе, так в пуговице.

- Вы читаете детективы или пишете стихи?

- И то, и то, - отвечала я. - Детективы забываю, стихи жгу.

На большой фотографии Косоуров сидел на валуне, опустив глаза, глядя на сорванную ромашку, за ним в отдалении маячил подобно замку обсерваторский купол. На соседней фотографии поменьше он смотрел мне в лицо. И я узнала его светлые глаза почти без зрачков, встала передо мною картинка из детства, позабытая, затерянная, обретаемая во всей полноте.

- Я вспомнила, когда видела его в первый раз!

Сын Косоурова, очевидно, принимал меня за тронутую склеротичку. Что не помешало мне выложить возникший в воздухе эпизод.

- Мне было пятнадцать, моя приятельница взяла меня с собой в Пулково в гости к знакомым по фамилии Кайдановские. Младшие сыновья катали нас на мотоциклах. Мы гуляли по весенним обсерваторским лужкам, поднялись с дорожки на маленькое плато в высохших лужах, потрескавшаяся глинистая чешуйчатая земля инопланетного такыра, кое-где редкие пучки одуванчиков да травки-пупавки. С противоположной стороны на будущий лужок поднялся человек в клетчатой рубашке, он шел навстречу, поздоровался, поздоровались и мы, я запомнила его светлые юные глаза почти без зрачков, словно он смотрел, не мигая, на не видимое нами огромное Солнце, Solaris, запомнила военную выправку, короткую стрижку, седой круглоголовый марсианин с ушами странной формы. "Кто это?" - спросила я. "Известный ученый К. Он занимается временем". Больше я ничего о той поездке припомнить не могу. Разве что холод в обсерваторской башне да светлую занавеску на ветру, похожую на парус.

- То есть, работая почтальоном, вы познакомились с ним вторично?

- Выходит, так.

В средней витрине раскрыт был том "Архипелага ГУЛАГа".

- Ваш отец сидел?

- Десять лет лагерей. С 1936-го по 1946-й. Норильск, Воркута.

- Господи, - сказала я. - Сидел по-черному.

За что сидел, я спрашивать не стала. Однажды я так у одного репрессированного уже спросила. "Вот дура-то, - отвечал мне переводчик Петров. - Как это - за что? Да ни за что, само собой".

- Его на новогоднем балу в бывшем Юсуповском дворце арестовали, тогдашнем Доме культуры Работников просвещения. С танцев в тюрьму попал. Восходящей звездой советской астрономии считался.

Все вокруг надоело мне разом, осточертело, поблекло, покрылось пылью Сталинабада. Взорвали Дом культуры Первой пятилетки, где видела я живой театр из Генуи, чтобы разместить на этом самом месте театр мертвый. После начали разрушаться колонны Юсуповского дворца, мимо которых вели когда-то арестованного Косоурова. Что я тут делаю? Чего ищу? Какие-то паршивые два года дурацкой юности. Тоже мне, поиски утраченного времени.

Я смотрела на разномасштабные фотографии, то снимки с телескопа, то дорога в горы, то Косоуров со смеющимся юношей возле двух байдарок, а вот афиша лекции. Явившись по рассеянности в музей без очков (а я постоянно диссимулировала, разыгрывала нормальное зрение со своей-то врожденной дальнозоркостью), я перевглядывалась, теперь кружилось все, мутило, начиная с переносицы завоевывала территорию мигрень: виски-темя-затылок-вся голова…

- …Орден с алмазным Ковшом Большой Медведицы, таких в России два: у отца и у Юрия Гагарина. А это сообщение о присвоении имени отца звезде. Что с вами? Вам плохо?

- Мне плохо, - отвечала я. - Это оттого, что я забыла очки.

Я уснула - или потеряла сознание.

Но снилось мне.

Вот иду я, иду, спешу, с толстой сумкой на ремне пересекаю отсеки квартирного города, все получат свою корреспонденцию, даже плясать не придется, Аб, Абаза, Абаканов, Аствацатуров и Авьерино, Абдурахманов, Аблесимов и Аввад, группа Акимовых, всегдашние компании Александровых, Алексеевых и Андреевых, одинокий Амантов, редко утруждающие почтальона Балахмут с Балаяном, незнакомые друг с другом Беккеры, оба Благовещенских, два Валдая, а также Валдайцев и Валдайский, все Васильевы, Войно-Оранский, Горовой-Шолтан, Джанелидзе, Горбатов-Калика, Гедройц-Юраго, Георгиади и Георгенберг, Дзен и Дешалыто, Докукин и Докучаев, Девлет-Кильдеев и Доппельмайер - все до одного.

Раскладываю конверты по ящикам почтовым и время от времени читаю, хоть и нельзя, чужие открытки. Некто Абалаков пишет Косоурову: "Я теперь пытаюсь понять, на какой высоте наблюдаем мы в горах феномен 73° северной широты". Чего только не пишут друг другу люди. На сей раз я пошла разносить письма к ночи, и, чтобы подбодрить себя, пою негромко на пустынной гулкой лестнице: "Уж полночь близится, а Германна все нет".

- Какого Германа? - спрашивает поднимающийся бесшумно по ступеням коротко стриженный седой человек в спортивных тапочках и тренировочном костюме. - Уж не Германа ли Герасимовича с третьего этажа?

- Как какого? Минковского.

Он садится на ступеньку, зайдясь смехом, мой ответ его сразил.

- Откуда вы знаете про Минковского?

- Мне вчера Студенников рассказал.

- Кто такой Студенников?

- Адресат из переулка.

- Так и я адресат, - говорит ночной бегун, подымаясь, - отдайте мне мою открытку, мне лень ящик отпирать. Я Косоуров.

Тут я узнаю глаза человека, встреченного в детстве в Пулкове. Осознав в полудреме, что мне снится момент давно прошедшей яви, провалилась я в другие слои снов, чтобы вынырнуть в "лифте", комнатке с горсточку, где в большое оконное стекло бьется черная бабочка с белыми цифрами на крыльях, в маленькой комнате под лестницей с наклонным потолком, полками книг, упирающимися в потолочные закрытые шкафчики. В пишущей машинке белел лист бумаги. Я положила свою сумку с письмами на пол, села за стол, нажала наобум святых (или - зная, что творю?) "пуск" на пульте, ушли в стены книжные стеллажи, откинулось дно у шкафчиков над головою, спустились на телескопических направляющих, позвякивая, реторты, колбы, змеевики, гибкие шланги, и очутилась я в клетке химической (алхимической?!) лаборатории, дыхание захватило, мне казалось, я вращаюсь в цирковой летающей тарелке, подобной подкупольному волчку, одновременно падая на арену так, что смещалось во мне все, словно забыла я раскрыть парашют; незнамо зачем, одурев, напечатала я на машинке год, число и название города - и открыла глаза.

- Я уже хотел "скорую" вызывать, - произнес стоящий надо мною сын Косоурова.

Кухня не крутилась, голова не болела.

- Сколько я спала?

- Минут двадцать. Я думал, вы без сознания.

Он был совершенно счастлив, что незнакомая трехнутая тетенька не изволила невзначай подохнуть у него на кухне.

Я напомнила ему об обещании показать кабинет отца. Он посмотрел на меня с сомнением.

- Я вас долго не задержу, - заверила я. - И со мной уже все в порядке.

У двери "лифта" он заявил, что на улицу меня проводит, вот только переоденется.

Теперь я стояла в приснившейся мне комнатенке с наклонным потолком - в окружении немо осуждающих книг - перед провокатором-листом, заправленным в старинную пишущую машинку.

Справа от пишущей машинки поблескивали лампочки пульта управления, слева лежала желтая открытка без картинки - от Абалакова.

Я села за стол, нажала "пуск".

Как во сне, смотрела я на уходящие в стену книжные полки, падающие сверху шланги, спускающиеся сосуды. Как во сне моем, сидела я в сердцевине невеликой алхимической башни, глядя на возникающие голубые и белые кристаллы, слушая бульканье пузырьков воздуха в мерцающей воде. В круговерти падающего невесть куда "лифта" немеющими звенящими пальцами напечатала я на машинке: "14 ноября 1962 года, Ленинград". И зажмурилась.

Сознания я не теряла, не падала, не отключалась, но словно меня не было вовсе, а потом я опять возникла.

Книги были на месте.

На полу лежала сумка почтальона.

Я подняла ее и пошла прочь.

Квартира была пуста, коридор темен. Я открыла французский замок, вышла на лестницу, захлопнула дверь, спустилась вниз.

На улице было пронзительно светло, отчужденно светло, и шел снег.

Он засыпал дороги, заваливал скаты крыш, обелял пересекающий Азиопу Пулковский меридиан, камуфлировал Ленинград образца 1962 года.

Я шла по снегу в осенних туфлях, мне было девятнадцать лет, я сдала сессию и уже успела разнести письма, - кроме одного.

Мело, мело по всей земле, веселой свежей метелью заметало мир.

Мне встретился идущий на этюды Леня Г., звезда левинского кружка рисования.

- Инн, привет. О! Что у тебя за авантажный прикид! Прям Монпарнас. Какая шапочка-беретка! Где только надыбала? Надо твой портрет написать. А сумка-то, сумка почтальона. Мечта. "Кто стучится в дверь моя? Видишь, дома нет никто. - Это я, твоя жена. - Заходи по одному".

Немного поплутав в двух каре дворов, соединенных арками друг с другом и с меридианом, отыскала я парадную, дверь мансарды, позвонила (звóнок был голосок звонка, грустен, как ямщицкий колокольчик из романса), и мне открыл адресат - Студенников В. В.

Был он худощавый, высокий, смуглый, в светлой рубашке с расстегнутым воротом, ни на кого не похож.

Я достала его письмо, уронила.

Мы наклонились за конвертом одновременно, одновременно, как в танце, выпрямились, но конверт он схватил раньше меня.

- Вы новый почтальон?

- Немножко новый.

У него дрогнула бровь.

- Совсем чуть-чуть? Что вы там шепчете?

- А я, когда нервничаю, складываю нескладушки из фамилий адресатов. Например, по алфавиту: "Аб, Абаза, Абаканов, Апре, Акте, Азуф".

Он рассмеялся.

- Еще пару строчек, пожалуйста.

- Аблесимов, Абарбанель, Амантов, Аль, Аббад, - отвечала я.

Дверь захлопнулась, я стояла перед дверью и слушала его уходящие шаги, а потом долго, бесконечно долго спускалась по лестнице.

Вакс, Вовси, Вовкушевский,
Вовк-Курилех,
Варзар, Вайнштейн, Варламов,
Вертиполох.
Пересечь двор, обернуться перед аркой.

На последнем этаже маячило в окне белое пятно его рубашки: он смотрел мне вслед.

Пока я шла, настали сумерки, в окне комнаты родителей зажегся свет, оранжевый абажур оттенка календулы, городской ноготок.

Не зажигая света в своей светелке, я легла на диван.

- Ты устала? Иди поешь, - мама заглядывала в дверь.

- Сейчас, мамочка.

Я лежала, мечтая, что кто-нибудь вскорости пришлет Студенникову В. В. письмо, зазвенит под моей рукою ямщицкий звонок, услышу приближающиеся шаги, увижу его портрет в раме дверного проема.

В прихожей зазвонил телефон, брат крикнул мне:

- Рыжая! Тебя!

Нехотя оторвалась я от грез своих.

Вшеляки, Вшендебульский,
Гершуни, Горбадей.

- Что ты говоришь? Почему не знаю? Кто такие?

- Адресаты.

- Ну-ка держи трубку, ответь отправителю. Дверь я захлопну, привет, пишите письма.

Брат убежал на факультатив, я ответила подруге, жизнь оставалась внешне такой же, как прежде, но все уже переменилось.

Иные зрение и слух посетили меня, пронзительные, причиняющие неудобства. Волосы мои стали виться кольцами, кажется, я еще порыжела.

Действительность бросилась мне в глаза, как могла бы разъяренная кошка, помешавшаяся обезьянка или вспугнутая днем в гнезде, полном птенцов, ночная хищная птица.

Семья моя некогда жила прекрасно в недрах коммуналок; теперь я видела коммунальные ячейки быта со стороны и в ином свете.

Выйдя в коридор второго этажа серого дома по прозвищу "Слеза социализма", жилец из двадцать третьей читал народу вслух "Огонек": "Новая особая порода свиней завезена из Канады в колхоз "Первомайский"…" Он демонстрировал, кивая и улыбаясь, профанные лица свиней, изборожденные карикатурными морщинами из-за толщи сала; рыла напоминали всем лицо главы государства; народ коридорный угрюмо безмолвствовал.

О чем печалишься ты, пожилой жилец российский конца ХХ века? "Я скучаю без сталинистской утопии, без той страны, которую сочиняли - и сочинили! - тамошние mass-media и в которой мы якобы жили, узнавая ее, не видя и не слыша".

В моей почтальонской юности единых блоков почтовых ящиков на первых этажах еще не изобрели, каждая дверь была наделена своим ящиком; особо парилась я, разнося почту в два полярных здания меридианного района: насквозь прокоммуналенную "Слезу социализма" и элитный по тем временам "Дворец излишеств". Все прочие строения представляли собой более или менее тихие помеси данных бинарных твердынь.

Двигаясь сквозь залепляющую глаза метель по бесконечному тротуару новоязовского проспекта к корпусу "Слезы", я впервые сознательно задумалась о себе: что такое "я"? кто я? крепость или хутор? избенка или монастырь? где мои ограды, пределы? граница моя? как проникает в палестины мои Большой Простор? что мне измерения его? не туман ли сгустившийся крепостные стены мои?

Аэродинамическая труба меридиана влачила меня, северный ветер упирался в лопатки, снег набивался под воротник, в румынки, в складки почтальонской сумки, снегу хотелось пробраться к корреспонденции, поиграть с конвертами в супрематизм - в белое на белом. Сквозняк переулков, порывы из-за угла высекали из глаз новоблагодатные слезы, которых не видел никто, ибо я успевала утереть их запорошенной рукавичкой. Идя, я бормотала только что придуманные стихи, тут же забывая их: "Идти за облаками знамен никто меня не принудит, мы отложим любовь до лучших времен, но лучших времен не будет".

"Слеза социализма", одна из городских жилых единиц в духе Корбюзье, привлекала внимание издалека чугунно-серой массою, залепленной уймой крохотных высоких балкончиков и изрешеченной мелкими угрюмыми окнами. Дом снабжен был солярием, на котором никто никогда не загорал (чай, мы не в Марселе, ни солнца, ни особой жары, пылища, да и привычки нет), и поначалу вовсе лишен кухонь: в порядке категорической борьбы со "старым бытом" на первом этаже имелся большой пищеблок столовой.

Размашистые коридоры выкрашены были в уныло-голубой цвет, невыносимо голубой, нечеловеческий, кладбищенский; кажется, жильцы относились к тому равнодушнее дальтоников. Всякий коридор, то есть этаж, начинался с пустого прямоугольника, задуманного первопроходцем-архитектором как общий гардероб. Просуществовал гардероб недолго: стали вбивать в стену гвозди, ставить и вешать в квартирокомнатах при входе старые мещанские вешалки. Пустой прямоугольник в начале уравновешивался душевой и кухней в конце. В центре коридора пребывали сдвоенные туалеты, чьи двери вечерами помечались выразительной очередью. Утрами иные несознательные жильцы крались к ним с трехлитровыми банками или с детскими горшочками. Лифта в доме не было, лестницы были тяжкие, даже я, поднимаясь, задыхалась.

Назад Дальше