Конечно, они его боялись. Может быть, весь двор его боялся. Не так чтобы по-настоящему? но все же. Он жил в их дворе очень давно. Наверное, всегда. Но все здоровались с ним, как с приезжим. Бывает, гостят у кого-нибудь родственники. Их познакомят с соседями, объяснят, кто такие и чем замечательны. Но с ними все равно будут здороваться серьезно, церемонно - в общем, как с приезжими. Но Леван как будто не замечал этого. Улыбался. Всегда улыбался. Он был Сам-по-себе.
Высокий, большеголовый, седая щетина на щеках. "Как абрек", - заключили они. Дома Левана застать было сложно. Говорили, он жил в Москве. Или разъезжал. А иногда он возвращался с большими деревянными ящиками, из которых торчало черт знает что - однажды, например, много разных рогов: как сплющенные ветки, как шило с пупырышками, как скрученные винтом коровьи рога. Привезли на обыкновенном такси с разинутым багажником и выгрузили у подъезда, как какие-нибудь сумки с базара. Им было интересно, конечно, но они глазели издалека. Леван был профессор. Или академик. Об этом как-то раз серьезно поспорили: профессор или академик? Спорили на жвачку. На пачку "Ригли". Чтобы разрешить спор, даже подошли к Левану, спросили. А он в ответ: "Профессор, академик? Берите выше. Действительный статский советник по рогам и копытам!" Он был странный.
Но вот все изменилось. Его разъезды вдруг закончились, Леван стал жить дома, как обычные люди. Тогда-то и заметили за ним чудные вещи. Выйдет утром из подъезда и встанет, смотрит на деревья. В деревьях солнце. Он щурится и смотрит, смотрит - будто что-то хочет разглядеть. Но там ничего нет, в деревьях, - только солнце и воробьи. Скажешь ему тихо:
- Здравствуйте.
А он дернется, будто его разбудили, и заулыбается.
- Здравствуй, дорогой! - и энергично моргает куда-то вниз, вверх, снова вниз, будто пытается вытрусить солнце из глаз. - Не вижу тебя. Совсем не вижу? Послушай, ты когда-нибудь видел зуб дракона? Идем, покажу. Правда, молочный, но все-таки?
- Да не бывает драконов.
- Ваххх! Мальчишка! Кому ты это говоришь! Вот, вот этими самыми руками… - Он растопыривал волосатые пальцы. - Из его гнезда вытащил. Видел бы ты эти скелеты там? кости, как на мясорубке. - Он прижимал ладонь к ладони и прокручивал.
- А что, у драконов гнезда?
- Хм, да ты совсем необразованный какой-то. Ты в каком классе?
Он часто выпивал. Когда он выпивал, стоять возле него становилось опасно, как возле работающего экскаватора. Он вертелся, что-то изображая, разбрасывал руки, точно вовсе хотел их выбросить. Вообще он был такой, будто его взорвали - и вот он разлетается во все стороны.
Может быть, они никогда и не решились бы зайти. Но он знал, как их приманить. Вынес горсть конфет и подождал немного. (С тех пор он часто так делал. Просто выносил горсть конфет в раскрытой ладони и становился под деревом, словно вышел покормить птиц. А Леван и птиц кормил точно так же, можно было спутать - подбежишь, а у него не конфеты, а накрошенный хлебный мякиш. Тогда он высыпал хлеб на асфальт и шел за конфетами.) И были это не какие-нибудь ириски или карамель, а "Мишка на севере", "Белочка", "Каракум". ("И где только достает, - говорили родители. - Неплохое у профессоров снабжение". - "А Леван - настоящий профессор?" - сомневались они. "Ну да, - отвечали родители, - настоящий. Или академик".)
- Не разувайтесь, так проходите, - махал им Леван.
А никто и не собирался. Нельзя было представить, что в его доме, как в каких-нибудь праздничных гостях с нарядным хозяйским ребенком в дальнем углу, следует разуваться или там идти мыть руки. Проходя под когтями филина, они были готовы увидеть что угодно. Не дракона, понятное дело, - драконы если и жили когда-то, то давно уже вымерли. Но коня - запросто.
Жилье его было таким же странным, как и он сам. Его трехкомнатная квартира скалилась, бодалась, блестела из каждого угла внимательными стеклянными глазами. Пройдя прихожую и свернув налево в распахнутую дверь, они оказались в музее. Под потолком парила стайка летучих рыб. Еще три рыбешки на длинной лакированной подставке, на разной высоты штырях, летели над столом. Из-за кресла скалился волк. В стеклянном шкафу с замочком стояли ружья. Разные. Старинные. С красивыми прикладами, очень длинные и, кажется, инкрустированные золотом. (В его квартире, говорили, стояла сигнализация, как в магазине.)
- Все в рабочем состоянии, парни. А из этой симпатичной пищали я однажды подстрелил орла, который утащил ребенка.
- Ребенка?!
- Чуть младше тебя. Да, утащил ребенка. Под Коджорами дело было, я как раз от старого приятеля ехал, специалиста по пищалям, на реставрацию возил, ну. Да? Только к деревне свернул, вижу, люди мечутся?
Митя неотрывно смотрел в запрокинутую пасть волка и слушал Левана невнимательно. Чувства его расплывались. Бывает, рисуешь акварелью на мокром листе, и краски никак не удержать в намеченных контурах. Эти звери и рыбы, такие настоящие, но неживые? забавные, как у царской стражи из телесказок, ружья, которые охраняет настоящая милиция, потому они в рабочем состоянии, - все это повисало в воздухе. Не укладывалось ни в правду, ни в обман - застревало где-то между. Как было относиться к Левану с его россказнями о драконах или дружбе с правнуком д'Артаньяна, от которого, видите ли, этот мушкет? Но ведь мушкет - вот, лежит у Левана на коленях. А на рукоятке - лилии.
В спальне из стены торчала голова бегемота. Маленькая.
- Карликовый бегемот, - сказал Леван, шлепнув по коричневой бегемотьей щеке, как по мешку с песком.
Но они не поверили, что карликовый. Подумали - детеныш. Жалели: зачем же детеныша?
Леван достал с шифоньера страшные акульи челюсти и, взявшись снизу и сверху, пощелкал ими перед каждым.
- Ну? Кто самый смелый? - улыбнулся он и, не дожидаясь добровольцев, скомандовал самому ближнему: - Положи сюда пальчик, - и сам вставил между зубов свой палец.
Шесть рядов костяных сабель, шесть шеренг кровожадных штыков готовы били сойтись на хрупких человечьих фалангах? Страшно было только в первые разы. Скоро все уже знали, что челюсти - главное, не дергаться - захлопываются, не задевая пальцев. Но Леван неизменно спрашивал, кто самый смелый, и лез на шифоньер, и щелкал акульими челюстями перед публикой.
- Испугался? - Отсмеявшись, Леван качал головой и говорил: - Даа, а когда я свалился к ним за борт, совсем не смешно мне было?
У него была дочка Манана. Красивая, но не замужем. Росту в ней было немного, некоторые девочки во дворе были выше нее. А когда она собирала волосы в два хвостика по бокам - кикинеби, как это называлось, - то и сама превращалась в девочку. Но ей было, наверное, тридцать лет. Или сорок. От нее всегда пахло духами, и она носила большие красивые перстни. Манана любила, когда заставала у отца гостей.
- А, детки, - говорила она и хлопала в ладоши, - сейчас чай сделаю.
Торопливо разувалась, расстреливая туфли по коридору, и босиком шла в ванную мыть руки. И если дверь оставалась открытой, было слышно, как о раковину одно за другим стучат снимаемые перстни - цок, цок, цок - и маленькое колечко в виде змеи - дзззинь. От чая они чаще всего отказывались: Мананы они стеснялись. Было совершенно непонятно, как про нее нужно думать: как про учительницу или, например, врача из поликлиники - или как про девочку с кикинеби? И к тому же иногда она стояла в дверях кухни и смотрела на них так печально, что становилось не по себе. Так что они убегали во двор, обсуждать увиденное и спорить, можно ли из пищали попасть в летящего орла и не задеть ребенка.
Листья ржавели и желтели, шелестящим ковром застилали асфальт. Небо в остроугольном кружеве веток теряло цвет, сыпались иголочки дождя. Сыпался и укрывал улицы мягким ослепительным одеялом снег - и, превратившись в бурую жижу, чавкал по дороге в школу. А потом в воздухе растекался весенний хрусталь, по-новому преломляя нарождающиеся краски и звуки. А потом дети выросли.
Леван больше не выходил с конфетами в раскрытой ладони. Он стал носить очки с толстенными линзами. К мальчишкам, заговорившим ломкими басками, он обращался с легкой грузинской церемонностью, иногда на "вы". Пожимая им руки, притворно морщился:
- Не жми, вай мэ, не жми так!
Митя тоже стал немного Сам-по-себе. Дворовая компания все меньше привлекала его. И принимала все более отстраненно. Как приезжего. Митю это волновало, но поделать он ничего уже не мог. Самопалы, стрелявшие от серных головок, и гонки на велосипедах безвозвратно обесценились для него. Митя начал читать. ("Слава богу, мальчик начал читать", - говорила мама бабушке, тихонько прикрывая дверь.) Обретенная способность перемещаться в чужой мир, перевернув обложку и заскользив глазами по строчкам, удивляла Митю безмерно. Казалось, к этому невозможно привыкнуть - и этим нельзя насытиться. Он прибегал из школы, забирался с книгой в кресло и просиживал так до вечера - пока его насильно не утаскивали за стол.
Но Леван притягивал его внимание. Увидев его в окно, Митя закрывал книгу и подолгу наблюдал за ним. Странное дело, противные мурашки жалости покрывали его при виде старика, сощурившегося на солнце. Сердце, к тому времени изрядно натасканное русской литературой на страдание, чуяло его здесь, но не в силах было обнаружить.
Леван по-прежнему любил рассказывать. Истории его были длинны и художественны. Чтобы успеть досказать, пока слушатель не решит ускользнуть, Леван торопился, высыпал слова кучками - впрочем, всегда изящные, надлежащим образом ограненные. Часто наклонялся к лицу слушателя, и его глаза под сантиметровыми линзами делались невозможно большими - как рыбки в круглом аквариуме, подплывшие слишком близко к стенке. Заметив невнимательность, он хватал человека за руки, мял в тяжелых ладонях, похлопывал, бросал, чтобы снова схватить, и, досказав, смеялся сочным басом. Он стал пить особенно часто - и Манана неутомимо ссорилась с ним по этому поводу. Бывало, идет с набитыми сумками по двору, здоровается с соседями - и все сочувственно смотрят вслед. Знают: раз Левана целый день не видно, значит, пьет.
Ссоры проходили "в одни ворота". Левана никогда не было слышно. В перепалку с дочкой он не вступал. Видимо, каждый раз пережидал молча. Сидит, наверное, в кресле и поглаживает волка по загривку. Сначала она кричала, потом умоляла, потом плакала. И каждый раз, застав отца пьяным, начинала все заново.
Леван, когда пил дома, во двор не выходил. И дверь никому не открывал. Прятался. Он появлялся на следующее утро. В отутюженных брюках, в начищенных ботинках, бритый, выходил кормить воробьев.
- Вчера к другу ездил в гости.
- А, поэтому тебя не видно, не слышно было.
Но когда Леван пил в компании, все складывалось совсем иначе. От вина он детонировал. Летними вечерами, благодушно-ленивыми, полными сверчков и ласточек, мужчины устраивались во дворе, за железным столиком под ветвями гигантского тутовника. Тутовник был настолько стар, что рождал плоды мелкие и прозрачные, со вкусом бумаги. Зато тень под ним держалась весь день, и к вечеру там было самое прохладное место. Обычная пьянка - без Левана - проходила вполне заурядно, как собрание в школе. Собирались быстро. Стелили газеты, раскладывали простенькую закуску, кто-нибудь выносил посуду.
- Сандро, Сандро! - кричала, высунувшись в окно, тетя Цира. - Иди сюда! Какие ты бокалы взял?! Ты хрустальные взял. Иди возьми простые.
В руках у нее зажаты в охапку граненые стопари.
- Ааа, брось, женщина! - Сандро передергивает плечами, одновременно усмехаясь, что его уличили столь быстро. - Ей в КГБ работать, клянусь, - говорит он, ставя бокалы на стол. - Так и живу со следователем. Ну, было у меня настроение из хрустальных бокалов выпить! - обращался он снова к Цире. - Зачем сирену включать?!
- Князь ты авлабарский, - ворчит Цира, отходя от окна. - Последние бокалы разбей.
Услышав оживленный, с позвякиванием и подшучиванием, шум затевающейся пьянки, Леван выходил во двор. Мужчины, как положено, тут же приглашали его к себе - а все же с некоторой заминкой.
- Сейчас в магазин схожу, - говорит он, чем вызывает общее раздражение.
- Какой магазин! Иди садись, все уже есть? Эх, Леван, дорогой, слишком долго ты в Москве жил!
Он быстро наполнялся до края. Чувства, словно весь день просидевшие на цепи овчарки, метались в нем и придавали массу ненужных порывистых движений. В глазах его появлялся мокрый блеск, и ему становилось трудно дослушивать чужие тосты. Он сидел некоторое время тихо, глядя сквозь линзы неподвижными, несоразмерно большими глазами. И вдруг вскакивал и убегал домой. Все уже знали, в чем дело.
- Сейчас будет.
- В прошлый раз слишком громко получилось, а? Моя теща с дивана свалилась.
- Они у него разные, по-разному стреляют.
- Вот то, длинное, с оленями, самое громкое, по-моему.
- Ты, наверное, того не слышал, которое спереди забивать нужно.
- Заберут его когда-нибудь, заберут.
- О! Сегодня вон какое выбрал.
В руках у Левана длиннющее ружье с расширяющимся к концу дулом. Кажется, такое называется пищалью - или мушкетом, у него их штук десять, и все в рабочем состоянии. Он заряжает их разной металлической мелочью вроде шурупов от конструктора.
- Да здравствует император Чжуаньцзы! - кричит он.
И раздается оглушительный, вполне пушечный выстрел, от которого смолкают сверчки, у стоящих поблизости мальчишек закладывает уши, а над крышей молоканского дома рассыпается, хлопая крыльями, голубиная стая. Леван убегает с ружьем наперевес.
- Заряжать понес, - комментируют зрители.
Но во второй раз вслед за Леваном выскакивает Манана. При людях она на него не кричит. Стоит рядом, заткнув уши, дожидаясь, когда громыхнет.
- Да здравствует блистательный Людовик, Король-Солнце!
- Леван, - кричат ему из-за столика, - "воронок" уже выехал!
- И Людовика под статью подведешь, неудобно будет.
Разгоняя рукой пороховое облако, Манана спешит увести отца домой и виновато улыбается выглядывающим в окна соседям - мол, вы уж извините, извините. Заперев отца на ключ, она возвращается во двор и подходит к мужской компании. Стоит, держа спину чересчур прямо. Как ни старается она сдерживать голос, но слезы так и клокочут.
- Я же просила вас, ну я же просила. Нельзя ему, понимаете, совсем нельзя. Врачи сказали, от алкоголя это в любой момент может случиться. - Мужчины мрачно молчат. - Пожалуйста, я ведь просила.
Манана собирается еще что-то сказать, но слезы напирают. Мужчины сидят понурые.
- Мы не врачи, чем мы ему поможем? Если и в Москве не помогли? Но разве лучше человеку пить взаперти, скажи? Все скажите.
И все соглашаются, что - нет, нельзя пить человеку взаперти.
Он начал готовиться к слепоте заранее. Купил тросточку и черные очки.
По утрам, покормив воробьев, он зажмуривался, выставлял вперед эту длинную суставчатую палочку - и шел по двору. Стук-стук, стук-стук. По кругу вдоль бордюра, огораживающего дворовый сквер, подглядывая на поворотах. Это жуткое упражнение он заканчивал, когда дети начинали выходить в школу.
- Здрасьте.
- Здорово, ранняя пташка, - отвечал он. - Я вот решил в фехтовании поупражняться, - и вскидывал перед собой палочку на манер шпаги.
Леван ослеп осенью. "Наверное, особенно страшно ослепнуть осенью, - решил Митя, - когда шуршат листья". Его сначала увезла "скорая", а через пару дней он вернулся, уже по-настоящему слепым. Он выходил, мелко стуча перед собой тростью, и, добравшись до бордюра, огораживающего внутренний сквер, шел по кругу. Стук-стук, стук-стук. Первое время все затихали, заслышав его приближение. Особенно той осенью, сиротливо-сырой и тихой. От него нетрудно было спрятаться, достаточно было замолчать и дышать потише. Леван проходил мимо. Стук-стук, стук-стук.
Он садился за столик под тутовником, прятал руки в карманы плаща и сидел так подолгу, совершенно неподвижно. На стол перед ним падал сухой лист, он находил его и зачем-то растирал в пыль. И, вернув руки в карманы, снова делался неподвижен, как одно из обитавших у него дома чучел. Его оружейную коллекцию куда-то увезли. Погрузили в черную "Волгу", человек в фетровой шляпе расписался в каком-то листке, отдал листок Манане. Манана позвала отца:
- Папа, попрощаться не хочешь?
Но Леван неопределенно мазанул рукой по воздуху и остался безучастно сидеть на своем неизменном месте под тутовником, и не шевельнулся даже тогда, когда "Волга" хлопнула дверцами и завелась.
Во дворе постепенно привыкли к его положению, перестали от него прятаться.
- Здравствуй, Леван.
- Здравствуй и ты.
- Не холодно тебе здесь? Целый день все сидишь, сидишь. Я покурить выхожу и то замерзаю.
- Я не просто так сижу. Дело меня греет.
- Что за дело?
- Мы с этой старой корягой, - кивал он на тутовник, - зиму торопим. Вдвоем веселее. Хотим вот весны дождаться. Ласточки, знаешь ли, трава, вино? Крррасное, как кровь.
- Рано же ты о весне вспомнил.
- Никогда не рано. Будете же вы вино пить? Как потеплеет?
- А то!
- Меня пригласите?
- Что за вопрос? Жаль, нечем теперь будет в честь Людовика бабахать.
- Вот и я говорю, весны дождаться, дождаться весны.
Но он не дождался. После тихой осени в том году пришла такая же тихая, но на редкость долгая, нудная и слякотная зима. Он умер двадцать девятого февраля. Шел холодный дождь, над гробом держали зонт. Митя стоял у окна и провожал похоронную процессию пристальным взглядом, будто искал там подтверждения каким-то своим мыслям.