Безликому времени нужен был безликий канцелярист. И из нашего ведомства литературы тоже исходили поздравительные доклады. Все строилось по образу и подобию, повторяя даже в мелочах то, что делалось "наверху". И почему, в самом деле, Маркову не возглавлять Союз писателей, если во главе страны - Брежнев? Да ведь и он не худший, если на его окружение поглядеть, оно так и подбиралось, чтобы главный, даже в маразме, оставался на пол головы выше других.
Мало кто помнит, что до Брежнева президентом числился Подгорный, про которого говорили, что он в своем президентском достоинстве принял итальянского посла за испанского и имел с ним дружественную беседу… В день, когда без всяких объяснений его отправили на пенсию (как сметают с подоконника засохших мух), я остановил на улице Горького "левую" машину. Был это черный ЗИМ, возможно, ранее возил он кого-то из министров, большая машина, сиденье двуспальное, шофер солидный. Слово за слово, и он говорит: жаль Подгорного. А чем вы его можете вспомнить, что он вам хорошего сделал? Ну, наверное, все же обидно ему теперь…
С этим не поспоришь.
В своем окружении, которое Марков сам же подобрал, был он заметной фигурой.
Взять хоть того же Сартакова, тоже призванного на должность в Москву из Сибири.
Вот, кстати, интересный феномен: в сорок первом году спасать Москву, на помощь московскому ополчению, на помощь остаткам кадровой армии прибыли сибирские дивизии, и много под Москвой полегло сибиряков. Но наши руководящие сибиряки, в послевоенное время хлынувшие в Москву, почему-то все, как один, не были на фронте, родина наша хранила их в тылу, как золотой запас. Зато к 40-летию Победы, когда награждали орденами Отечественной войны, первым, вместе с Героями Советского Союза, получал боевой орден и Георгий Мокеевич - прямо в Союз писателей, в кабинет к нему прибыли высокие армейские чины, и там происходило торжественное вручение.
Так вот - Сартаков. Он когда-то пробовал петь, но повредил голосовые связки, и нам уже досталось слышать просто-таки женский сиплый голосок, из-за этого однажды совершил я непростительную ошибку: позвонил ему, а секретарши на месте не было (не помню, как ее звали, допустим, Мария Павловна), и трубку телефона, чего ожидать было невозможно, снял он сам. "Мария Павловна?" - "Это - Сартаков!.."
Мне бы затихнуть, положить трубку, а я извинился и продолжал разговор. Какое после этого должно быть ко мне отношение, если я спутал его с женщиной, с секретаршей?.. А еще была у него склонность, как у всех не шибко образованных людей, иностранное словцо подпустить в разговоре. Вызвав к себе консультанта иностранной комиссии, на которую нажаловались арабские коммунисты и ее из-за этого увольняли, он так разъяснил причину: "Вы - персона не грата… Понимаете?"
После неудавшейся певческой карьеры стал Сартаков бухгалтером, писал годовые отчеты, а там и романы пристрастился писать. Его и определил Марков контролировать финансы и ведать изданиями, то есть самое главное держать в руках: кого не издавать, чью книгу издать, а кому и собрание сочинений поднести к юбилею. Уж тут-то он себя не обижал.
И вот в издательстве "Художественная литература", в "Роман-газете" печатается очередной его роман под названием "Козья морда". "Роман-газета" в те времена выходила с фотографией автора на обложке. И представил себе зрительно директор издательства Косолапов, как это будет выглядеть: резко сужающееся к подбородку лицо Сартакова, а под фотографией - "Козья морда"…
Летели мы с Косолаповым в Болгарию, и он, смеясь, рассказал, как звонил автору: мол, прочел ваш роман, прочел, огромная в нем философская глубина, хорошо бы, чтоб и в названии это как-то отразилось… И вместо "Козьей морды" назван был роман "Философский камень", так и подписано было под фотографией.
Нет, повторяю, Марков был не худший, дела при нем в свете исходивших сверху указаний велись исправно, а сам он определенно возвышался над своим окружением.
Бывало, подъезжает к старинному "Дому Ростовых"… Если это действительно дом Ростовых, описанный в романе "Война и мир", как тут не вспомнить возвращение Николеньки с войны:
"Ростов, забыв совершенно о Денисове, не желая никому дать предупредить себя, скинул шубу и на цыпочках побежал в темную, большую залу. Все то же, те же ломберные столы, та же люстра в чехле; но кто-то уже видел молодого барина, и не успел он добежать до гостиной, как что-то стремительно, как буря, вылетело из боковой двери и стало целовать его. Еще другое, третье такое же существо выскочило из другой, третьей двери; еще объятия, еще поцелуи, еще крики, слезы радости. Он не мог разобрать, где и кто папа, кто Наташа, кто Петя. Все кричали, говорили и целовали его в одно и то же время…
Петя повис на его ногах.
- А меня-то! - кричал он.
Наташа, после того, как она, пригнув его к себе, расцеловала все его лицо, отскочила от него и, держась за полу его венгерки, прыгала, как коза, все на одном месте и пронзительно визжала.
Со всех сторон были блестящие слезами радости, любящие глаза, со всех сторон были губы, искавшие поцелуя".
Черная "Волга" Георгия Мокеевича Маркова осторожно въезжала в ворота, огибала скверик, где на каменном пьедестале задумался Лев Толстой, и останавливалась у главных дверей. Открывалась дверца, нога в вычищенном до блеска ботинке ступала на асфальт, зимой - на разметенный снег. И, не испачкав подошв, в шубе с бобровым (или из выдры?) воротником, добротной такой шубе, какую шьют один раз и на всю жизнь, не успевший раскраснеться на морозе, прямо из теплой машины в тепло, Георгий Мокеевич поднимался по двум маршам мраморной лестницы, и мраморная нагая дева в нише, по мере того как он пушистой меховой шапкой достигал ее подошв, коленей, выше, выше, прикрывала мраморной рукой свое очарование.
Отразясь на последней ступеньке в полный рост в старинном зеркале, он соступал с мрамора на паркет навстречу самому себе, выходившему из зеркала, а уже разносилось дуновением: "Прибыл! Идет!" И все живое почтительно уступало дорогу, и во всех комнатах и отгороженных клетушках, над всеми канцелярскими столами охватывал служащих трудовой энтузиазм.
Он же, в шубе и шапке, мерным шагом шел мимо белых старинных закрытых дверей той самой залы, где теперь не ломберные столики, а буквой "Т" сплошной огромный стол для заседаний под зеленым сукном, где и воздух, и сукно, и стены впитали запах окурков, входил в приемную, в свой кабинет, увешанный дарственными коврами, раздевался, причесывался, садился за стол, и согласно рангу и чину начинали входить к нему с папками для доклада. Департамент оживал.
Не могу опять не отвлечься. Однажды в Дубултах, в июльский жаркий день, когда и солнце и море слепили настолько, что без защитных очков невозможно было смотреть, появился на пляже Георгий Мокеевич. Он только что прибыл и шел по песку в своих черных, вычищенных до блеска кожаных ботинках, в темном костюме, в галстуке, а в море плескались, а на белом песке, как на лежбище, грелись загорелые тела, они выглядели неприлично обнаженными, когда он проходил мимо.
Возможно, совпало так, но в тот день всех писателей и их чад и домочадцев кормили в обед икрой.
И другое совпадение: к вечеру, когда огромное на закате солнце уже коснулось моря, и море на всем пространстве тихо сияло, по берегу, тоже в ботинках, в костюме и в галстуке, прошел, гуляя, премьер, Алексей Николаевич Косыгин, прибывший на отдых в свою резиденцию. Не было замечено торпедных катеров на рейде, но со стороны суши его сопровождала охрана: спереди, сбоку и в арьергарде.
У каждого охранника в руке - маленький чемоданчик. Прошел он по пляжу в сопровождении охраны и на следующий день, но был уже без галстука, лицо его, обычно сумрачное, нездоровое, лицо человека, который вслед за жизнелюбивым Брежневым считает и считает, подсчитывает, во что в рублях обходится бодрое царствование, было на этот раз слегка освежено загаром. Но Георгий Мокеевич и на другой день в жару прогуливался по пляжу в темном костюме, в галстуке, и среди множества следов босых ног на мокром песке четко печатался след его ботинок.
Обнаженным, купающимся видеть его не довелось.
И вот врачи под руки сводят его с трибуны и дальше, дальше, и дворцовые двери закрылись… И заволновался съезд. О чем? Да все о том же. В министерстве и волнения все - министерские: кого назначат, что кому от этого перепадет? Хотя, казалось бы, единственная власть, которой может и должен обладать писатель, власть духовная, власть над душами и умами людей. И достигается она не должностью, не внешними отличиями, а единственно силой таланта, силой нравственного примера. Но в залах, в коридорах, во дворцовых палатах, в Георгиевском зале, где золотом по мрамору - имена героев, кому благодарно отечество, шло великое шептание. Не просто так прогуливались по наборному паркету властители дум, составлялись партии, зрели планы… А может, просто воздух дворцовый таков? Какие только планы и заговоры не зрели здесь, каким еще суждено быть!
И позади президиума, там, куда не всех допускают, для чего и поставлены у дверей вежливые люди в штатском, тоже шло незримое борение. Каюсь, в том, что первым секретарем Союза стал в конце концов Карпов, есть и моя доля вины. Не решающим был мой голос, далеко не решающим, знаю и других, кто его предлагал, а еще больше - не знаю. Была незримая рука, которая двигала его и, кажется, не одна рука, в этом я в дальнейшем мог убедиться.
И ничему не учит опыт жизни. Когда нет имени, авторитетного для всех, когда рвутся к власти самые ярые, решают до наивности просто: надо, чтобы кто-то занял место, хоть шляпу на кресло положить.
Мог ли я тогда думать, что пройдет не так уж много времени, и Карпов потянет и журнал "Знамя", и меня в суд, и будет происходить нечто позорное? Но это - отдельный рассказ.
МЫ ВАМ ПЕРЕКРОЕМ КИСЛОРОД
Оглядываясь в недавнее прошлое, все больше убеждаюсь: закон о печати приняли по недосмотру, просто депутаты оплошали. Нынешние ни за что не пропустили бы его.
Где это видано, чтобы власть сама на себя надевала смирительную рубашку? Но помогли два обстоятельства: некоторый дух вольности, который ощутило общество, и твердое убеждение, что законы у нас пишут для наглядности, исполнять их не обязательно. Приняли и этот.
Что же до мнения народного, то за свою историю немного пословиц о законе сложил наш народ, куда больше - о начальстве, о приказе, о послушании: как жили, так и сложили. Но и в тех немногих - твердое убеждение: где закон, там и грех. А потому - "Что мне законы, когда судьи знакомы".
А вообще у нас, как в той районной бане, про которую, возможно, не все знают, тогда надо рассказать, потому что это не выдумано, все так было. Отремонтировали баню, лавки новые, чистые, каждому над лавкой - свой персональный душ. Но рукоятки управления, краны все вынесли на одну, главную панель. Вот сквозь пар идет намыленный человек включить над собой душ, и стал в недоумении: где его кран, где чей?.. Повернул один, кто-то с криком вскочил, ошпаренный. Повернул другой, кого-то холодной водой окатило.
Журналы наши тоже, хотя и располагались по разным лавкам, но краны все на одну панель в Союз писателей были вынесены. Туда подадут команду, они и поворачивают кран. Хорошо, если умелой рукой, но наверх-то рвутся не те, кто умел, а кто смел.
Покойный ныне Михаил Ильич Ромм рассказывал, как встретил он однажды на улице бывшего министра кинематографии Ш. Возможно, должность эта называлась тогда иначе, например, председатель комитета или нарком, но суть не в названии. Разные люди в разное время возглавляли наш кинематограф, побывал в этом кресле даже глава Воронежского НКВД Дукельский и тем остался памятен, что, бывало, докладывает ему секретарша, мол, режиссер такой-то пришел на прием. "Введите!"
Так вот встретились они как раз у Мосфильма, и Ш. пожаловался с тоскою: "Не то мне обидно, Михаил Ильич, что меня сняли. Я за этот год начал уж было в кинематографии разбираться, и вот тут меня как раз снимают…"
Помню, прочли мы закон о печати, увидели, что отныне можем сами стать учредителями журнала, независимыми, никто над нами не будет поворачивать ручки кранов, а нас то ошпарит, то окатит ледяной водой, одним словом, разрешено жить своим умом, прочли и себе не поверили. Однако пригласили юристов, они растолковали нам: можете, составили все нужные бумаги, и 1 августа 1989 года ровно в девять утра, к началу регистрации был я в комитете по печати. Но не один, с юристом, он за меня знал все наши права. Месяц оставался до конца подписки, и весь этот месяц комитет мог решать, зарегистрируют нас или не зарегистрируют, то есть, в сущности, быть нам или не быть.
Начало не предвещало добра: сорок с лишним минут отсылали нас из комнаты в комнату, а комнат было много, еще больше столов, и все эти милые барышни и дамы министерские с яркими ноготками, тенями на веках и помадой на губах, успевшие подкраситься или занятые этим, все они почему-то были очень недовольны нами: "Вот начнут теперь ходить все подряд!.."
Наконец, попали мы к девице, у которой на столе лежала большая книга для регистрации. "Оставьте ваше заявление", - сказано было нам холодно, и "заявление" прозвучало, как "прошение". Но не зря юрист сопровождал меня, он потребовал тут же записать нас в эту амбарную книгу, дать номер, под которым мы значимся в ней от сего числа. Как после мы убедились, дело тут было не в обычной неразберихе.
Система подала сигнал - "Горим!" - и сомкнулись начальство и рядовые служащие, каждый бежал, кто с ведром, кто с багром, отражать надвигавшийся на них закон.
Проделав всю канцелярскую процедуру, поднялся я наверх, к первому заместителю председателя комитета (кресло председателя в ту пору пустовало, вакантно было, ждало), к Дмитрию Федоровичу Мамлееву, знакомы мы с ним были не один год.
Секретарша, одетая как манекенщица на последнем показе мод, пошла доложить, овеяв меня французскими духами, по их запаху, как по следу, я и шел в кабинет, в распахнутые наружную и внутреннюю двери. Мамлеев встречал по-братски, шумно.
Темный стол письменный, такой же темного дерева стол для заседаний, высокие потолки, переливчатым пурпурным шелком обтянутые стены - богатый достался ему в наследство кабинет.
- Вы бы сразу ко мне! - узнав, что я тут чуть ли не битый час хожу, повозмущался он. У меня тоже, если честно сказать, был такой позыв, сразу - к начальству, и чтоб оттуда, сверху пошло вниз, но юрист Левон Левонович Григорян, годившийся мне в сыновья, мудро предостерег: сначала соблюсти все необходимые формальности.
Я это оценю со временем.
- Ко мне надо было, а я бы уж вызвал сюда… И он вызвал другого зама, рангом ниже, но юриста по образованию, Горковлюка. Первое впечатление - точное впечатление. Горковлюк вошел с доброжелательностью во взгляде, поздоровались, и через его руку, через рукопожатие я почувствовал: тут жди беды. Сели. Обычный, ни к чему не обязывающий разговор, расположение Мамлеева отражалось на его лице, и первое впечатление постепенно стиралось. И тут Горковлюк предложил мне:
- А почему бы вам самому не стать учредителем журнала? Вы в своем лице - учредитель. Вы имеете на это право. То есть, чтобы я был не только редактором, но и как бы владельцем журнала. И даже не как бы… И смотрит мне в глаза. А у меня, когда я решился стать редактором, намерение было простое: вот налажу дело, перевалю половину забот на заместителей и буду писать, много ли мне жизни - осталось?
- Поверьте, - внушает Горковлюк, - я целиком на вашей стороне, вы мне гораздо ближе, чем Карпов.
Странно. Мы видимся первый раз. Карпов возглавлял в тот момент Союз писателей, наше министерство по делам литературы, министерство ближе министерству, с этим ничего не поделаешь. И я не сомневался, еще и до редакции не доеду, а отсюда уже доложат по правительственному телефону в ЦК и в Союз писателей сообщат: мол, не опоздайте подать заявку, журнал вознамерился стать независимым. Так все и произошло. На третий день Союз писателей прислал бумагу, что учредителями будут они, на волю нас не отпустят. И настолько не сомневались, настолько чувствовали себя в своем праве, что даже не стали утвержденную законом заявку подавать, решили, простой записки хватит. На пятый день родителей заботливых стало у нас уже двое. Раздался звонок из управления делами ЦК, говорил некто Костров. Мы не были знакомы, но говорил он директивно:
- Вашими учредителями будем мы.
- Как же вы можете быть нашими учредителями? - удивился я, - когда мы не журнал "Коммунист", не "Блокнот агитатора", а литературно-художественный журнал?
- Вот нам как раз и нужен литературно-художественный журнал.
- Прекрасно. Создайте себе.
- Создадим. Вместо вас.
- И думаете, это легко? Сразу люди захотят подписываться?
- В общем, так: либо ваши учредители - мы, либо издательство "Правда" не будет вас печатать.
Дело серьезное, прикажут - и не будет. А нам тогда деться некуда. Но каждое действие, как известно, рождает равное по силе и обратно направленное противодействие, жизнь этому учит.
- Хорошо, - говорю, - тогда мы подсчитаем, сколько за все эти десятилетия дал издательству "Правда" журнал "Знамя", а много дал, и поставим вопрос о разделе имущества. Разводиться, так уж разводиться.
Можем ли мы "поставить вопрос", где его "ставить", ничего этого я не знал, слышал только или прочел, что в Сибири то ли издательство, то ли газета начала тяжбу с обкомом, и вот об этом напомнил:
- И хорошо вы будете выглядеть?
На седьмой день - семь дней, как вы помните, потребовалось Господу, чтобы сотворить и небо и землю, и отделить свет от тьмы, и назвать сушу землею, а собрание вод морями, и населить землю, и человека сотворить по образу и подобию своему, вдохнуть в него душу живую и, убедившись, что хорошо весьма, почить от дел своих, вот в этот седьмой день, когда Бог почил, Горковлюк завершил свое дело. Той самой рукой, которой дружески пожимал мне руку, написал он, а "Советская Россия" напечатала информацию. В ней рассказывалось, как усердно трудится комитет во исполнение нового закона, но вот журнал "Знамя" они пока что, к сожалению, зарегистрировать не могут: не решено, кто станет нашим учредителем.
Сам же скликал желающих, а вот теперь как бы оказался бессилен перед этим внезапно открывшимся обстоятельством.
По прошествии времени могу оценить изящество и тонкость работы Горковлюка. Его информация канцелярской поэзией дышала, возможно, созидая ее, он истинное вдохновение испытал. И это был точно рассчитанный удар под ребро. Читателей, по сути дела, извещали, что, если учредитель не определится, журнала может и не быть. Как же подписываться на такой журнал? Как верить тому, что мы обещаем напечатать, когда решать, возможно, будем не мы? Шквал телефонных звонков, телеграмм обрушился на нас. По сути дела, нас тихо удушали, брали измором в науку другим: уже несколько журналов вслед за нами решили стать независимыми.
А тем временем все больше объявлялось желающих стать нашими учредителями: и Союз писателей, и издательство "Правда", и еще кто-то, и даже - типография издательства. Интересно, знал ли кто-нибудь в типографии, что они - желающие?
Или один Костров за них знал?